в которой происшествие, упомянутое в предшествующей главе, дает возможность двум джентльменам состязаться друг с другом, рассказывая истории
– Уо-хо! – крикнул кондуктор, через минуту очутившийся на ногах и бросившийся к передним лошадям. Есть здесь хоть один джентльмен, который может мне пособить? Да стойте же смирно, будь вы прокляты! Уо-хо!
– В чем дело? – спросил Николас, озираясь спросонья.
– Дело? Дела хватит на целую ночь, – отозвался кондуктор. – Будь проклят гнедой с бельмом на глазу! Он, видно, взбесился, а карета и опрокинулась. Эй, послушайте, не поможете ли вы мне? Черт подери, я бы помог, даже если бы у меня все кости были переломаны.
– Иду! – крикнул Николас, с трудом поднимаясь на ноги. – Я готов! Меня только слегка оглушило, вот и все.
– Держите их крепко, пока я перережу постромки! – крикнул кондуктор.Уж как-нибудь придержите их! Здорово, приятель. Готово! А теперь отпустите! Они, проклятые, быстро добегут до дому.
И в самом деле, как только лошади получили свободу, они преспокойно пустились рысью назад, к конюшням, только что ими покинутым и находившимся на расстоянии не более мили.
– Можете вы затрубить в рог? – спросил кондуктор, снимая один из фонарей кареты.
– Думаю, что могу, – ответил Николас.
– Потрубите-ка вон в тот, что лежит на земле, да так, чтобы мертвые проснулись, – продолжал кондуктор, – а я постараюсь унять этот визг в карете. Иду, иду! Незачем поднимать такой шум, сударыня!
С этими словами он принялся открывать дверцу кареты, очутившуюся сверху, а Николас, схватив рог, разбудил далеко вокруг эхо, исполнив на этом инструменте одну из самых удивительных мелодий, когда-либо слышанных смертными. И она возымела действие, не только заставив очнуться тех пассажиров, которые, оглушенные падением, еще не пришли в себя, но и призвав помощь со стороны: вдали замелькали огни и фигуры людей.
Какой-то человек верхом на лошади прискакал галопом, прежде чем пассажиров собрали всех вместе, а когда приступили к тщательному расследованию, то обнаружилось, что леди в карете разбила свой фонарик, а джентльмен – голову; что два передних наружных пассажира отделались синяками под глазом, джентльмен рядом с кучером – расквашенным носом, кучер – ссадиной на виске, мистер Сквирс – ушибленной чемоданом спиной, а остальные пассажиры не получили ровно никаких повреждений благодаря мягкому снежному сугробу, в который они опрокинулись. Когда эти факты были окончательно установлены, леди рядом симптомов указала на приближение обморока, но, услышав предостережение, что в таком случае кому-нибудь из джентльменов придется тащить ее на спине до ближайшего трактира, она благоразумно изменила свое решение и пешком пошла назад вместе остальными.
Добравшись до трактира, они обнаружили, что этот уединенный дом не очень удобен для размещения в нем, – в этом отношении все его ресурсы заключались в одной общей комнате, с полом, усыпанным песком, и в двух-трех стульях. Но после того как в очаг бросили большую охапку хвороста и немалый запас угля, положение не замедлило улучшиться, а к тому времени, когда пассажиры смыли все поддающиеся уничтожению следы недавнего происшествия, в комнате уже было тепло и светло, что являлось большим благодеянием после холода и сумрака снаружи.
– Вы поступили прекрасно, мистер Никльби, удержав лошадей, – сказал Сквирс, прокрадываясь в самый теплый уголок. – Я бы и сам это сделал, если бы подоспел вовремя, но я очень рад, что вы это сделали. Вы это сделали очень хорошо, очень хорошо.
– Так хорошо, – сказал джентльмен с веселым лицом, казалось, не очень одобрявший покровительственный тон, усвоенный Сквирсом, – так хорошо, что если бы их не удержали на месте твердой рукой, у вас, по всей вероятности, не осталось бы мозгов для преподавания.
Это замечание послужило поводом к беседе касательно расторопности, обнаруженной Николасом, и его осыпали поздравлениями и похвалами.
– Конечно, я очень рад, что спасся, – заявил Сквирс, – всякий рад, когда, спасается от опасности, но если бы хоть один из моих питомцев получил повреждения, если бы я не имел возможности вернуть кого-нибудь из этих мальчуганов его родителям целым и невредимым, каким я его получил, – что бы я тогда почувствовал? О, было бы лучше, если бы колесо прокатилось по моей голове!
– Все они братья, сэр? – осведомилась леди, обладавшая лампой Дэви[29], иными словами – безопасной лампой.
– В известном смысле это так, сударыня, – ответил Сквирс, опуская руку в карман за проспектами. – Все они равно пользуются родительским любовным уходом. Миссис Сквирс и я заменяем каждому из них мать и отца. Мистер Никльби, передайте леди этот проспект, а вот этот предложите джентльмену. Быть может, они знают родителей, которые рады были бы обратиться в наше заведение.
Высказавшись в таком смысле, мистер Сквирс, никогда не упускавший случая воспользоваться даровой рекламой, положил руки на колени и посмотрел на своих учеников с такой благосклонностью, какую только мог изобразить на лице, а Николас, краснея от стыда, вручал, как было ему поручено, проспекты.
– Надеюсь, вы не испытали никаких потрясений при падении, сударыня? – спросил джентльмен с веселым лицом, обращаясь к брюзгливой леди, словно он по доброте своей хотел переменить тему беседы.
– Никаких телесных потрясений, – ответила леди.
– Надеюсь, и никаких душевных потрясений?
– Этот разговор очень болезненно действует на мои чувства, сэр, – в сильном волнении ответила леди, – и я прошу вас, как джентльмена, оставить его.
– Ах, боже мой! – воскликнул джентльмен с веселым лицом, принимая еще более веселый вид. – Я хотел только осведомиться…
– Надеюсь, больше ни о чем осведомляться не будут, – сказала леди,иначе я вынуждена буду прибегнуть к защите других джентльменов. Хозяин, пожалуйста, прикажите какому-нибудь мальчику сторожить снаружи у двери и, если мимо проедет по направлению к Грентему зеленая карета, немедленно ее остановить.
Обитатели дома были явно ошеломлены этой просьбой, а когда леди наказала мальчику запомнить для опознания ожидаемой зеленой кареты, что на козлах будет сидеть кучер в обшитой золотым галуном шляпе, а на запятках стоять лакей, по всей вероятности в шелковых чулках, любезность славной хозяйки гостиницы удвоилась. Даже пассажир с козел заразился этим и, став на редкость почтительным, осведомился, есть ли в здешних краях хорошее общество, на что леди ответила: «Да, есть!» – тоном, явно показывавшим, что она занимает место на самой его вершине.
– Кондуктор поехал верхом в Грентем за другой каретой, – сказал благодушный джентльмен, после того как они некоторое время провели молча у очага, – и вернется он не раньше чем через два часа, а потому я предлагаю распить чашу горячего пунша. Что скажете, сэр?
Этот вопрос был задан внутреннему пассажиру с разбитой головой, который оказался человеком очень благородной наружности, носившим траур. Он был еще не стар, но с седыми волосами; по-видимому, они поседели преждевременно от забот или горя. Он охотно принял предложение, и, казалось, ему пришлось по вкусу искреннее добродушие человека, от которого оно исходило.
Этот последний взял на себя обязанности виночерпия, когда пунш был готов, и, разлив всем по кругу, завел речь о древностях Йорка, которые, по-видимому, были хорошо знакомы и ему и седому джентльмену. Когда эта тема исчерпалась, он с улыбкой повернулся к седому джентльмену и спросил, умеет ли тот петь.
– Право же, не умею, – ответил джентльмен, улыбаясь в свою очередь.
– Как жаль! – сказал обладатель добродушной физиономии. – Нет ли здесь кого-нибудь, кто бы мог спеть песню, чтобы скоротать время?
Пассажиры в один голос заявили, что не умеют, что сожалеют об этом, что они не могут припомнить без книги слова какой-нибудь песни, и так далее.
– Быть может, леди не будет возражать, – сказал председательствующий почтительно и с веселой искоркой в глазах. – Я уверен, что какая-нибудь итальянская песенка из последней оперы, шедшей в столице, будет самой подходящей.
Так как леди не снизошла до ответа, а лишь тряхнула презрительно головой и вновь выразила шепотом изумление по поводу отсутствия зеленой кареты, раздались один-два голоса, настаивавшие, что самому председателю подобает сделать первую попытку во имя общего блага.
– Я бы это сделал, если бы мог, – сказал джентльмен с добродушным лицом, – так как я считаю, что в данном случае, как и во всех других, когда люди, друг с другом незнакомые, неожиданно оказываются в одной компании, им нужно быть как можно любезнее для общей пользы.
– Хотел бы я, чтобы при всех случаях жизни почаще следовали этому правилу, – сказал седовласый джентльмен.
– Рад это слышать, – отозвался тот. – А может быть, раз вы не умеете петь, вы нам расскажете какую-нибудь историю?
– Нет. Я бы попросил вас..
– После вас расскажу с удовольствием.
– Вот как! – улыбаясь, сказал седовласый джентльмен. – Ну что ж, будь по-вашему! Боюсь, что направление моих мыслей не рассчитано на то, чтобы развлечь вас на те часы, какие предстоит вам здесь провести. Но вы это сами на себя навлекли, так будьте же справедливыми судьями! Мы только что беседовали об Йоркском соборе. Моя повесть имеет к нему некоторое отношение. Назовем ее «Пять сестер из Йорка».
Когда замер одобрительныц шепот других пассажиров, а брюзгливая леди выпила украдкой стакан пунша, седовласый джентльмен начал так:
«Много-много лет назад – ибо пятнадцатому веку едва минуло в ту пору два года и король Генрих Четвертый восседал на престоле Англии – жили в древнем городе Йорке пять девушек-сестер, пять героинь моего рассказа.
Все эти пять сестер отличались редкой красотой. Старшей пошел двадцать третий год, вторая была на год моложе, третья – на год моложе второй, а четвертая – на год моложе третьей. Они были высокие, статные, с темными пламенными глазами и волосами цвета черного янтаря; достоинства и грации исполнено было каждое их движение, и слух о несравненной их красоте распространился широко по всей стране.
Но если красивы были четыре старшие сестры, то как прекрасна была младшая, прелестное шестнадцатилетнее создание! Румяные тона свежего плода и нежная окраска цветка были не более совершенны, чем розы и лилеи ее кроткого лица и глубокая синева ее глаз. Виноградная лоза во всем ее изящном великолепии была не более восхитительна, чем пышные каштановые кудри, развевавшиеся вокруг ее чела.
Если бы у всех у нас было такое же сердце, какое так весело бьется в груди юных и прекрасных, небом стала бы эта земля! Если бы в то время, как наши тела стареют и увядают, сердца наши могли сохранить юность и свежесть, какое значение имели бы наши горести и страдания! Но слабое воспоминание об Эдеме, в пору нашего детства запечатленное в сердцах, тускнеет в суровой борьбе с миром и вскоре стирается, сберегая часто только одни печальные останки.
Сердце этой прелестной девушки трепетало от радости и счастья. Преданность сестрам и горячая любовь ко всему прекрасному в природе – таковы были чистые ее чувства. Ее веселый голос и ликующий смех звучали сладчайшей музыкой в их доме. Она была его светом и жизнью. Самые яркие цветы в саду были выращены ею; птицы в клетках пели, заслышав ее голос, и чахли, когда не слышали его. Элис, милая Элис! Какое живое существо, находившееся в сфере ее нежного очарования, могло не полюбить ее!
Тщетно будете вы искать теперь то место, где обитали эти сестры, ибо даже их имена канули в небытие, и запыленные антикварии вещают о них, как о мифе. Но они жили в старом деревянном доме – старом даже в те времена – с нависающими фронтонами и балконами из дуба с грубой резьбой, в доме, стоявшем в чудесном фруктовом саду и обнесенном простой каменной стеною, откуда хороший стрелок мог пустить свою стрелу в аббатство Сент Мэри. В ту пору старое аббатство процветало, и пять сестер, живя в прекрасных его владениях, платили ежегодно подать черным монахам святого Бенедикта, братству которого принадлежала эта земля.
Ослепительным солнечным утром, в приятную летнюю пору, один из этих черных монахов покинул портал аббатства и направил свои стопы к дому прекрасных сестер. Сине было небо вверху, и зелена земля внизу; как бриллиантовая тропа, сверкала река на солнце; птицы распевали песни в ветвях тенистых деревьев; жаворонок взмыл высоко над волнующимися нивами, и густое гудение насекомых звучало в воздухе. Все словно радовалось и улыбалось, но мрачно ступал святой муж, устремив взоры долу. Красота земли – лишь дуновение, и человек – лишь тень. Мог ли питать к ним какое-то сочувствие святой проповедник?
И вот, не отрывая глаз от земли или подымая их чуть-чуть только для того, чтобы не наткнуться на какое-нибудь препятствие на пути, благочестивый муж медленно шествовал вперед, пока не достиг маленькой калитки в стене, окружавшей фруктовый сад сестер; в нее он вошел, закрыв ее за собою. Не успел он сделать несколько шагов, нежные голоса, ведущие беседу, и веселый смех коснулись его слуха, и он, подняв взоры выше, чем повелевало смирение, узрел четырех сестер, сидевших неподалеку на траве, и в кругу их – Элис. Все были заняты привычной своей работой – вышиванием.
– Да благословит вас бог, прекрасные дочери! – сказал монах.
И поистине они были прекрасны. Даже монах мог возлюбить их, как совершенные создания, вышедшие из рук творца.
Сестры приветствовали святого мужа с подобающим почтением, и старшая предложила ему сесть на замшелую скамью рядом с ними. Но добрый монах покачал головой и плюхнулся на очень жесткий камень, чем несомненно доставил удовлетворение ангелам.
– Вы веселились, дочери, – сказал монах.
– Вы знаете, как беззаботна милая Элис, – ответила старшая сестра, перебирая пальцами косы улыбающейся девушки.
– И какая радость и счастье пробуждаются в нас, когда природа сияет в лучах солнца, отец! – добавила Элис, краснея под суровым взглядом затворника.
Монах ничего не ответил, он только с важностью склонил голову, а сестры молча продолжали вышивать.
– По-прежнему расточаете драгоценное время, – сказал, наконец, монах, обращаясь к старшей сестре, – попрежнему расточаете драгоценное время на суетные мелочи. Увы, увы! Возможно ли столь легкомысленно растрачивать немногие пузырьки на поверхности вечности – все, что по воле неба дано нам видеть в этом темном, глубоком потоке!
– Отец, – возразила девушка, отрываясь, как и другие сестры, от своей работы, – после утрени мы прочитали наши молитвы, ежедневная наша милостыня роздана у ворот, больным крестьянам оказана помощь, – все наши утренние обязанности исполнены. Надеюсь, наше занятие не заслуживает порицания?
– Взгляните, – сказал монах, беря у нее из рук пяльцы, – на это сложное сочетание ярких красок без цели и смысла, разве что когда-нибудь оно будет предназначено служить суетным украшением в утеху гордыни вашего слабого и ветреного пола. Дни за днями уходили на эту бессмысленную работу, и, однако, она не готова даже наполовину. Тень каждого минувшего дня падает на нашу могилу, и при виде ее ликует червь, зная, что мы устремляемся к ней. Дочери, неужели нет лучшего способа проводить быстролетные часы?
Четыре старшие сестры потупили очи, словно пристыженные упреком святого мужа, но Элис подняла глаза и кротко посмотрела на монаха.
– Наша дорогая матушка, – сказала девушка, – да упокоит небо ее душу…
– Аминь! – глухо отозвался монах.
– …наша дорогая матушка, – запинаясь, продолжала прекрасная Элис,была еще жива, когда мы начали эту большую работу, и просила нас, когда ее не будет в живых, заниматься рукоделием со всем спокойствием и беззаботностью в часы досуга. Она говорила, что, если в невинном веселье и девических занятиях мы проведем эти часы вместе, они окажутся самыми счастливыми и безмятежными в нашей жизни, и если в будущем мы уйдем в мир и познаем его заботы и искушения, если, прельщенные его соблазнами и ослепленные его блеском, мы когда-нибудь забудем о той любви и том долге, какие должны связывать святыми узами детей любимой матери, взгляд на старое рукоделие вместе проведенных девических лет пробудит добрые мысли о минувших днях и смягчит наши сердца, исполнив их нежности и любви.
– Элис говорит правду, отец, – не без гордости сказала старшая сестра.
И с этими словами она, как и другие, вернулась к своей работе.
Большой образчик вышивки находился перед каждой сестрой; узор был сложный и запутанный, рисунок и цвета были одинаковые у всех пятерых. Сестры грациозно склонились над работой; подперев подбородок руками, монах молча переводил взгляд с одной на другую.
– Насколько было бы лучше, – сказал он, наконец, – бежать от всех таких мыслей и в мирном приюте церкви посвятить жизнь небу! Младенчество, детство, расцвет жизни и старость вянут так же быстро, как и сменяют друг друга. Подумайте о том, как стремится к могиле прах человеческий, и, обратив лицо к этой цели, избегайте того облака, которое рождается среди мирских развлечений и обманывает чувства их приверженцев. Примите пострижение, дочери, примите пострижение.
– Никогда, сестры! – воскликнула Элис. – Не меняйте свет и воздух небес, и свежесть земли, и все прекрасное, что на ней дышит, на холодный монастырь и келью! Дары Природы – истинное благо жизни, и мы можем безгрешно делить его вместе. Смерть – наш тяжкий удел, но умрем, окруженные жизнью! Когда перестанут биться наши похолодевшие сердца, пусть горячие сердца бьются рядом. Пусть последний наш взгляд упадет на пределы, какими ограничил бог свой яркий небосвод, а не на каменные стены и железные решетки! Дорогие сестры, послушайтесь меня, будем жить и умрем в этом зеленом саду, но бегите от мрака и скорби монастыря, и мы будем счастливы!
Слезы брызнули из глаз девушки, когда она произнесла свою страстную мольбу и спрятала лицо на груди сестры.
– Утешься, Элис! – сказала старшая, целуя ее чистый лоб. – Покрывало монахини никогда не бросит тени на твое юное чело. Что скажете вы, сестры? Говорите не об Элис и не обо мне, а только о себе.
Сестры единодушно воскликнули, что жребий у них общий и что обители мира и добродетели могут быть и за пределами монастырских стен.
– Отец, – сказала старшая, с достоинством вставая, – вы слышали наше окончательное решение. Та благочестивая забота, которая обогатила аббатство Сент Мэри и поручила нас, сирот, святым его попечениям, предписала, чтобы ничем не стесняли наших склонностей, но чтобы нам дана была свобода жить по своей воле. Мы просим вас, не говорите нам больше об этом. Сестры, близок полдень. Укроемся в доме до вечера!
Поклонившись монаху, она встала и направилась к дому, ведя за руку Элис; остальные сестры шли за ними.
Святой муж, часто и настойчиво поднимавший этот вопрос, но никогда еще не встречавший такого прямого отпора, шел немного позади, опустив глаза долу и шевеля губами, словно читая молитву. Когда сестры приблизились к крыльцу, он ускорил шаги и крикнул, чтобы они остановились.
– Стойте! – воскликнул монах, поднимая правую руку и переводя гневный взгляд с Элис на старшую сестру. – Стойте и выслушайте, каковы эти воспоминания, которые вы хотели бы ценить превыше вечности и пробуждать – если, по счастью, они дремлют – с помощью пустых игрушек. Память о земном обременена в последующей жизни горькими разочарованиями, печалями, смертью и изнуряющей скорбью. Настанет день, когда взгляд на бессмысленные безделушки раскроет глубокие раны в сердцах ваших и пронзит вас до самых глубин души. Когда придет этот час – и помните, он пробьет, – уйдите из мира, к которому влечетесь, в прибежище, вами отвергнутое! Найдите келью, которая была бы холоднее, чем огонь смертных, притушенный бедами и испытаниями, и там оплакивайте мечты юности. Такова воля неба, не моя, – сказал монах, понизив голос и окинув взором отпрянувших девушек. – Благословение девы да пребудет с вами, дочери!
С этими словами он скрылся за калиткой, а сестры поспешили в дом и в тот день больше не показывались.
Но природа продолжает улыбаться, хотя бы священники и хмурились, и на следующий день солнце светило ярко, и так было на следующий и еще на следующий день. И в сиянии утра и в кротком покое вечера пять сестер по-прежнему гуляли, работали или коротали часы в беззаботной беседе в своем тихом фруктовом саду.
Быстро протекало время, как течет рассказ, даже быстрее, чем многие рассказы, к числу которых, боюсь, можно отнести и этот. Дом пяти сестер стоял на старом месте, и те же деревья бросали приятную тень на траву в саду. И сестры были здесь, такие же прелестные, как и раньше, но перемены посетили их жилище. Иногда здесь слышалось бряцание доспехов, и лунные отблески падали на стальные шлемы; а иной раз измученные кони останавливались у ворот, и быстро скользила женская фигура, словно торопясь услышать весть, привезенную усталым посланцем. Однажды заночевала в стенах аббатства большая компания кавалеров и дам, а назавтра они уехали, и с ними две из прекрасных сестер. Потом всадники стали появляться реже и, казалось, привозили недобрые вести; наконец они совсем перестали приезжать, и после захода солнца к воротам пробирались крестьяне с израненными ногами и передавали то, что было им поручено. Однажды в мертвый час ночи гонец прибыл в аббатство, и, когда настало утро, плач и стенания раздались в доме сестер, а потом спустилось на него унылое молчание, и больше не видно было здесь ни рыцарей, ни дам, ни коней, ни доспехов.
Хмурая мгла была в небе, и солнце закатилось во гневе, окрасив тусклые облака последними отблесками своей ярости, когда ярдах в ста от аббатства медленно проходил, скрестив руки, все тот же черный монах. Губительный туман пал на деревья и кусты, и время от времени ветер, нарушив, наконец, неестественную тишину, царившую весь день, вздыхал тяжело, словно предвещая с тоской те опустошения, какие принесет надвигаюшаяся буря. Летучая мышь в фантастическом полете скользила в тяжелом воздухе, а на земле кишели пресмыкающиеся твари, которых инстинкт привел питаться и жиреть под дождем.
Не были теперь устремлены долу взоры монаха; они блуждали вокруг и переходили с предмета на предмет, словно сумрак и запустение этих мест находили живой отклик в его душе. Снова приблизился он к дому сестер и снова вошел в калитку.
Но слуха, его не коснулся смех, и взгляд его не остановился на прекрасном облике пяти сестер. Вокруг было тихо и безлюдно. Ветви деревьев погнулись или сломались, выросла высокая сорная трава. Легкие стопы не приминали ее много-много дней.
Равнодушно или рассеянно, как человек, привычный к переменам, монах проскользнул в дом и вошел в низкую, темную комнату. Четыре сестры сидели здесь. От черной одежды их бледные лица казались еще белее, а время и скорбь оставили на них глубокие следы. Они все еще были величавы, но румянец и горделивая красота исчезли.
А Элис, где была она? На небесах.
Монах – даже монах – мог терпеливо отнестись к их печали; ибо давно не виделись эти сестры, и никогда не могли бы одни только годы провести эти борозды на их побледневших лицах. Он молча сел и знаком предложил не прерывать беседы.
– Они здесь, сестры, – дрожащим голосом сказала старшая. – У меня никогда не хватало духу посмотреть на них с тех пор, а теперь я браню себя за слабость. Разве может быть в памяти о ней что-то, чего бы мы страшились? Как радостно будет воскресить былые дни!
При этих словах она бросила взгляд на монаха и, открыв шкаф, достала пяльцы с давно законченным вышиваньем. Поступь ее была твердой, но рука дрожала, когда она брала последние, пятые пяльцы. И, когда при виде их нашли себе исход чувства других сестер, у нее полились долго сдерживаемые слезы, и, рыдая, она сказала:
– Да благословит ее бог!
Монах встал и приблизился к ним.
– Это едва ли не последняя вещь, которой она касалась до болезни,сказал он тихим голосом.
– Да! – горько плача, воскликнула старшая сестра.
Монах повернулся ко второй сестре.
– Доблестный юноша, который смотрел в твои глаза и упивался твоим дыханием, когда впервые увидел тебя увлеченной этой забавой, погребен на равнине, где трава обагрена кровью. Ржавые обломки доспехов, некогда отполированных до блеска, крошатся, лежа на земле, и признать в них его доспехи так же трудно, как признать те кости, что тлеют в могиле!
Леди застонала и начала ломать руки.
– Придворные интриги, – продолжал он, обращаясь к двум другим сестрам,увлекли вас из вашего мирного дома в царство разгула и роскоши. Те же интриги и неугомонное честолюбие надменных и воинственных людей отослали вас обратно, овдовевших дев и униженных изгнанниц. Правду ли говорю я?
Рыдания обеих сестер были единственным их ответом.
– Нет нужды, – многозначительно сказал монах,тратить время на мишуру, которая воскресит бледные призраки былых надежд. Похороните их, обрушьте на их головы эпитимию и умерщвление плоти, сокрушите их, и да будет монастырь их могилой!
Сестры попросили три дня на размышления и поняли в ту ночь, что монашеское покрывало будет поистине достойным саваном для их отошедших радостей. Но вот снова настало утро, и, хотя ветви деревьев поникли и подметали землю, это был все тот же фруктовый сад. Трава стала жесткой и высокой, но было здесь место, где так часто сиживали они вместе, когда перемены и скорбь были лишь пустым звуком. Были здесь все аллеи и уголки, какие наполняли веселием Элис, а в нефе собора лежала каменная плита, под которой покоилась она в мире.
И разве могли бы они, помня о том, как содрогалось ее юное сердце при мысли о монастырских стенах, смотреть на ее могилу, облаченные в одеяние, от которого зябко стало бы даже праху ее? Разве могли бы они склоняться в молитве и, хотя бы все силы небесные внимали им, омрачить тенью печали лицо ангела? Нет!
Они послали в чужие края за художниками, в те времена прославленными, и, получив разрешение церкви на благочестивое свое дело, поручили сделать на пяти больших стеклах точную копию старой их вышивки. Эти стекла были вставлены в большое окно, лишенное до сей поры украшений, и, когда солнце сияло ярко, что доставляло ей когда-то такую радость, знакомые узоры загорались красками и, проливая поток ослепительного света на плиты, согревали имя «Элис».
Ежедневно в течение многих часов сестры. медленно прохаживались взад и вперед по нефу или преклоняли колени у широкой каменной плиты. Спустя много лет только трех сестер можно било увидеть в привычном месте, потом только двух, а по прошествии долгого времени – только одну одинокую женщину, согбенную годами. Наконец и она перестала приходить, а на каменной плите были начертаны пять простых имен.
Плита стерлась и была заменена другою, и много поколений сменилось с тех пор. Время смягчило краски, но по-прежнему поток света льется на забытую могилу, от которой не осталось ни следа, и по сей день приезжему показывают в Йоркском соборе старинный витраж, называемый «Пять сестер».
– Это печальная повесть, – сказал джентльмен с веселым лицом, осушая стакан.
– Это повесть о жизни, а жизнь соткана из таких печалей, – сказал рассказчик вежливо, но тоном серьезным и грустным.
– Есть тени на всех прекрасных картинах, но есть также и свет, если мы пожелаем его видеть, – возразил джентльмен с веселым лицом. – Младшая сестра в вашем рассказе была всегда весела.
– И умерла рано, – мягко сказал другой.
– Быть может, она умерла бы раньше, будь она менее счастлива, – с чувством возразил первый. – Неужели вы думаете, что сестры, так горячо ее любившие, меньше бы тосковали, если бы ее жизнь была сумрачной и печальной? Если что и может утишить первую острую боль тяжелой утраты, то, на мой взгляд, только мысль, что те, кого я оплакиваю, будучи безгрешно счастливы здесь и любимы всеми их окружающими, были готовы перейти в более чистый и счастливый мир. Будьте уверены, солнце озаряет эту прекрасную землю не для того, чтобы видеть хмурые глаза!
– Мне кажется, вы правы, – сказал джентльмен, поведавший эту историю.
– Кажется! – воскликнул другой. – Да кто же может в этом сомневаться? Возьмите любой предмет горестных сожалений и посмотрите, сколько связано с ним приятного. Воспоминание о былых радостях может причинить боль…
– И причиняет, – перебил другой.
– Да, причиняет! Память о счастье, которое нельзя вернуть, есть боль, но боль смягченная. К сожалению, с нашими воспоминаниями связано многое, что мы оплакиваем, и многие поступки, в которых мы горько каемся. Однако я твердо верю: сколь ни изменчива жизнь, но в ней есть столько солнечных лучей, на которые можно оглянуться, что ни один смертный (разве что он оттолкнул от себя всякую надежду) не захочет осушить хладнокровно кубок, наполненный водою Леты[30], будь он у него под рукой!
– Возможно, что ваша уверенность вас не обманывает, – сказал седой джентльмен после недолгого раздумья. – Я склоняюсь к тому, что это так.
– А в таком случае, – отозвался тот, – хорошее в этой стадии существования перевешивает дурное, что бы ни говорили нам лжефилософы. Если наша любовь и подвергается испытаниям, она же приносит нам утешение и успокоение, и воспоминания, как бы ни были они печальны, служат самым прекрасным и чистым связующим звеном между этим миром и лучшим. Но позвольте-ка! Я вам расскажу историю в другом роде.
И после короткого молчания джентльмен с веселым лицом пустил пунш вкруговую и, бросив лукавый взгляд на брюзгливую леди, которая, по-видимому, весьма опасалась, как бы он не вздумал рассказать что-нибудь непристойное, начал:
Барон фон Кельдветаут из Грогзвига в Германии был таким отменным молодым бароном, что лучше и не найти. Мне незачем говорить, что он жил в замке, ибо это само собой разумеется; незачем мне также говорить, что он жил в старом замке, ибо какой немецкий барон жил когда-нибудь в новом? Много было странных обстоятельств, связанных с этим почтенным строением, а среди них отнюдь не наименее поразительными и таинственными были следующие: когда дул ветер, он ревел в дымоходах и даже завывал среди деревьев в соседнем лесу, а когда светила луна, она проникала в маленькие отверстия в стене и ярко освещала некоторые уголки в больших залах и галереях, оставляя, однако, другие в мрачной тени. Кажется, один из предков барона, испытывая нужду в деньгах, воткнул кинжал в джентльмена, который, заблудившись, заехал однажды ночью осведомиться о дороге, и этому приписывалось происхождение сих чудесных явлений. Однако же я сомневаюсь, могло ли это быть, ибо предок барона, который был человеком любезным, впоследствии очень сожалел о своем опрометчивом поступке и, силою завладев немалым количеством камня и строевого леса, принадлежавшими более слабому барону, построил в виде искупления часовню и таким образом получил от небес расписку на всю сумму сполна.