интимная и конфиденциальная, имеющая отношение к семейным делам, повествующая о том, как мистер Кенуигс перенес жестокое потрясение, и о том, что миссис Кенуигс чувствовала себя хорошо, насколько это было возможно
Было часов семь вечера, и в узких улицах близ Гольдн-сквера начинало темнеть, когда мистер Кенуигс послал за парой самых дешевых лайковых перчаток – те, что по четырнадцати пенсов, – и, выбрав более прочную перчатку, каковой оказалась приходившаяся на правую руку, спустился по лестнице с видом торжественным и весьма возбужденным и принялся обертывать перчаткой кольцо у входной двери. Исполнив эту работу с большой аккуратностью, мистер Кенуигс захлопнул за собой дверь и перешел через дорогу, чтобы полюбоваться эффектом с противоположного тротуара. Убедившись, что лучшего и представить себе нельзя, мистер Кенуигс вернулся и, крикнув в замочную скважину Морлине, чтобы она открыла дверь, скрылся в доме и больше не показывался.
Если рассматривать это обстоятельство как нечто абстрактное, то не было никаких явных поводов или причин, почему мистер Кенуигс взял на себя труд обернуть именно это кольцо, а не кольцо у двери какого-нибудь аристократа или джентльмена, проживавшего на расстоянии десяти миль отсюда, ибо для наибольшего удобства многочисленных жильцов входная дверь всегда была раскрыта настежь и дверным кольцом никогда не пользовались. Второй, третий и четвертый этажи имели особые звонки. Что до мансард, то туда никто никогда не приходил. Если кому-нибудь нужны были первые этажи, то они были тут же, и оставалось только войти в них, а в кухню вел отдельный ход вниз по лестнице из нижнего дворика[71]. Поэтому, если исходить из соображений необходимости и пользы, это обертывание перчаткой дверного кольца было совершенно непостижимо.
Но дверные кольца можно обертывать не только из соображений утилитарных, что и было ясно доказано в данном случае. Есть некоторые утонченные формальности и церемонии, которые надлежит соблюдать в цивилизованной жизни, иначе человечество вернется к первобытному варварскому состоянию. Ни одна элегантная леди никогда не разрешалась от бремени – да и ни одно элегантное разрешение от бремени не могло иметь место – без символического обертывания дверного кольца. Миссис Кенуигс была леди с некоторыми претензиями на элегантность; миссис Кенуигс разрешилась от бремени.
И посему мистер Кенуигс обернул безмолвствующее дверное кольцо в своих владениях белой лайковой перчаткой.
– Право, не знаю, – сказал мистер Кенуигс, поправляя воротничок сорочки и медленно поднимаясь по лестнице, – не поместить ли объявление в газете, раз это мальчик.
Размышляя о целесообразности такого шага и о сенсации, которую он должен произвести в округе, мистер Кенуигс отправился в гостиную, где на подставке перед камином сушились чрезвычайно миниатюрные принадлежности туалета, а мистер Ломби, доктор, нянчил на руках младенца, то есть прошлогоднего младенца, не нового.
– Это чудесный малыш, мистер Кенуигс, – сказал мистер Ломби, доктор.
– Вы считаете его чудесным мальчиком, сэр? – отозвался мистер Кенуигс.
– Самый чудесный мальчик, какого мне случалось видеть. Никогда еще не видывал такого младенца.
Утешительный предмет для размышлений и дающий исчерпывающий ответ тем, кто твердит о дегенерации человеческого рода: каждый рождающийся в мир младенец лучше, чем предыдущий.
– Никогда не видывал такого младенца, – повторил дистер Ломби, доктор.
– Морлина была чудесным младенцем, – возразил мистер Кенуигс, словно нападали на его семейство.
– Все они были чудесными младенцами, – сказал мистер Ломби.
И мистер Ломби с задумчивым видом продолжал баюкать младенца. Если он размышлял о том, в какую статью счета вписать баюканье, то об этом должно было быть известно лучше всех ему самому.
На протяжении этого короткого разговора мисс Морлина, как старшая в семье и, натурально, представительница своей матери во время нездоровья последней, без устали тормошила и шлепала трех младших мисс Кенуигс; такая заботливость и нежность вызвали слезы на глазах мистера Кенуигса и побудили его заявить, что по уму и поведению это дитя – женщина.
– Она будет сокровищем для человека, за которого выйдет замуж, сэр,сказал вполголоса мистер Кенуигс. – Я думаю, она сделает выгодную партию, мистер Ломби.
– Меня это отнюдь бы не удивило, – отозвался доктор.
– Вы никогда не видели, как она танцует, сэр? – осведомился мистер Кенуигс.
Доктор покачал головой.
– Ax! – сказал мистер Кенуигс так, словно жалел его от всего сердца. – В таком случае вы не знаете, на что она способна.
Все это время в соседнюю комнату быстро входили и выходили оттуда, дверь очень тихо открывалась и эакрывалась (ибо необходимо было охранять покой миссис Кенуигс), и младенца показывали трем-четырем десяткам депутаций от избранных друзей женского пола, которые собрались в коридоре и у подъезда обсудить событие со всех сторон. Действительно, волнение охватило всю улицу, и можно было видеть, как леди группами стоят у двери (некоторые в таком же интересном положении, в каком миссис Кенуигс в последний раз появлялась в обществе), повествуя о своих испытаниях при подобных же обстоятельствах. Иные даже завоевали себе славу, еще за день в точности предсказав, когда это должно произойти, а другие говорили о том, что они сразу угадали, в чем тут дело, когда мистер Кенуигс, весь бледный, изо всех сил пустился бежать по улице. Одни утверждали одно, а другие другое, но все говорили вместе, и все соглашались по двум пунктам: во-первых, в высшей степени достойно и весьма похвально сделать то, что сделала миссис Кенуигс, и, во-вторых, никогда еще не бывало такого искусного и ученого доктора, как доктор Ломби.
В разгар этой сумятицы доктор Ломби, как было сообщено выше, сидел в комнате второго этажа окнами на улицу, нянча на руках смещенного с должности младенца и беседуя с мистером Кенуигсом. Доктор Ломби был толстый, грубоватый джентльмен без воротничка и с бородой, отросшей со вчерашнего утра, ибо он был популярен, а округа плодовита и обернуто было еще три дверных кольца, одно за другим, в течение последних сорока восьми часов.
– Итак, мистер Кенуигс, – сказал доктор Ломби, – получается шесть. Со временем у вас будет славное семейство, сэр.
– Мне кажется, шестерых почти достаточно, сэр, – отозвался мистер Кенуигс.
– Ну-ну! – сказал доктор. – Вздор! Должно быть вдвое больше!
Тут доктор захохотал, но еще больше хохотала замужняя приятельница миссис Кенуигс, которая только что вышла из комнаты больной доложить о положении дел и хлебнуть немного бренди с водой; она как будто считала, что никогда еще не преподносили обществу такой прекрасной шутки.
– Им не приходится полагаться только на удачу, – сказал мистер Кенуигс, посадив к себе на колени вторую дочь, – у них есть виды на наследство.
– О, вот как! – сказал мистер Ломби, доктор.
– И, кажется, очень неплохие виды? – осведомилась замужняя леди.
– Видите ли, сударыня, – сказал мистер Кенуигс, – в сущности не мне говорить о том, каковы могут быть эти виды. Не мне хвастаться семейством, с которым я имею честь состоять в родстве… В то же время миссис Кенуигс… Я бы сказал, – неожиданно объявил мистер Кенуигс, повысив при этом голос, – что моим детям, быть может, придется по сто фунтов на каждого. Быть может, больше, но уж столько-то несомненно.
– А это очень приличное маленькое состояние, – сказала замужняя леди.
– У миссис Кенуигс есть родственники, – продолжал мистер Кенуигс, беря понюшку табаку из табакерки доктора и затем чихая очень громко, так как не привык к нему, – родственники, которые могли, бы десятерым оставить по сто фунтов и после этого все-таки не просить подаяния.
– Я знаю, кого вы имеете в виду, – заметила замужняя леди, кивая головой.
– Я никаких имен не называл и не хочу называть никаких имен, – с величественным видом сказал мистер Кенуигс. – Многие из моих друзей встречали в этой самой комнате родственника миссис Кенуигс, который мог бы оказать честь любому обществу, вот и все.
– Я его встречала, – сказала замужняя леди, бросив взгляд на доктора Ломби.
– Разумеется, весьма лестно для отца видеть, что такой человек целует его детей и интересуется ими, – продолжал мистер Кенуигс. – Натурально, мои чувства человека ублаготворяет знакомство с таким человеком. И, натурально, мои чувства супруга будут еще более ублаготворены, если об этом событии доведут до сведения такого человека.
Выразив подобным образом свои мысли, мистер Кенуигс привел в порядок льняную косичку своей второй дочери и попросил ее быть хорошей девочкой и слушаться сестры Морлины.
– Эта девочка с каждым днем все больше-походит на мать, – сказал мистер Ломби, с восторгом взирая на Морлину.
– Ну вот! – подхватила замужняя леди. – А что я всегда говорила, что я всегда говорила? Она вылитый ее портрет!
Обратив таким образом всеобщее внимание на упомянутую юную леди, замужняя леди воспользовалась случаем, чтобы хлебнуть снова бренди с водой – и хлебнуть основательно.
– Да, сходство есть, – подумав, сказал мистер Кенуигс. – Но что за женщина была миссис Кенуигс до своего замужества! Боже милостивый, что за женщина!
Мистер Ломби покачал головой с большой торжественностью, как бы давая понять, что, по его мнению, она была ослепительна.
– А говорят о феях! – воскликнул мистер Кенуигс. – Я никогда не видел на свете ничего более эфирного. Никогда! И какое обращение! Игривое и в то же время строгое и пристойное! А фигура! Это не всем известно, – понизив голос, добавил мистер Кенуигс, – но в то время фигура ее была такова, что с нее писали Британию на Холлоуэй-роуд[72].
– Да вы только посмотрите, какова она сейчас! – сказала замужняя леди.Разве походит она на мать шестерых детей?
– Просто смешно! – воскликнул доктор.
– Она гораздо больше похожа на свою собственную дочь, – заявила замужняя леди.
– Совершенно верно, – согласился мистер Ломби. – Значительно больше.
Мистер Кенуигс собирался сделать какое-то замечание, по всей вероятности подтверждающее это мнение, но тут другая замужняя леди, которая зашла подбодрить миссис Кенуигс и помочь прибрать все, что могло иметь отношение к закуске и выпивке, просунула голову и доложила, что она секунду назад спустилась вниз, услышав колокольчик, и что у двери ждет какой-то джентльмен, который во что бы то ни стало хочет видеть мистера Кенуигса.
Туманный образ знатного родственника промелькнул в голове мистера Кенуигса, когда было сделано это сообщение, и под влиянием этого образа он немедленно приказал Морлине привести джентльмена.
– Смотрите-ка! – воскликнул мистер Кенуигс, остаиовившись против двери, чтобы как можно скорее увидеть поднимавшегося по лестнице посетителя. – Да ведь это мистер Джонсон! Как поживаете, сэр?
Николас пожал ему руку, перецеловал своих бывших учениц всех по очереди, вручил Морлине большой сверток с игрушками, поклонился доктору и замужней леди и осведомился о здоровье миссис Кенуигс тоном крайне заинтересованным, который проник в самое сердце и душу леди, пришедшей разогреть над огнем какую-то таинственную смесь.
– Я должен принести сотни извинений, что явился в такое время, – сказал Николас, – но я об этом не знал, пока не позвонил, а занят я теперь так, что боюсь – может пройти несколько дней, прежде чем мне удастся заглянуть еще раз.
– Лучшего времени не найти, сэр, – сказал мистер Кенуигс. – Надеюсь, положение миссис Кенуигс не является препятствием к нашей беседе, сэр.
– Вы очень любезны, – сказал Николас.
В этот момент еще одна замужняя леди провозгласила, что младенец начал сосать вовсю, после чего две замужние леди, уже упомянутые, шумно устремились в спальню созерцать его во время этого процесса.
– Дело в том, – начал Николас, – что перед отъездом из провинции, где я жил последнее время, я взялся передать вам одно поручение.
– Ну? – сказал мистер Кенуигс.
– И я уже несколько дней в Лондоне, – добавил Николас, – но не имел возможности его исполнить.
– Неважно, сэр, – сказал мистер Кенуигс. – Полагаю, оно не станет хуже оттого, что остынет. Поручение из провинции… – задумчиво повторил мистер Кенуигс. – Это любопытно. Я никого не знаю в провинции.
– Мисс Питоукер, – подсказал Николас.
– О, так это от нее? – сказал мистер Кенуигс. – О боже, ну, конечно! Миссис Кенуигс рада будет услышать о ней. Генриетта Питоукер, а? Как странно все складывается! Вдруг вы встречаете ее в провинции! Ну-ну!
Услышав имя старой приятельницы, четыре мисс Кенуигс собрались вокруг Николаса, широко раскрыв глаза и рты, чтобы лучше слышать. Мистер Кенуигс тоже как будто любопытствовал, но был совершенно безмятежен, никаких подозрений у него не мелькало.
– Это поручение касается семейных дел, – нерешительно сказал Николас.
– О, это не имеет значения, – сказал Кенуигс, взглянув на мистера Ломби, который, опрометчиво взяв на свое попечение маленького Лиливика, обнаружил, что никто не расположен освободить его от этой драгоценной обузы. – Здесь все друзья.
Николас раза два кашлянул и как будто затруднялся приступить к делу.
– Генриетта Питоукер в Портсмуте, – заметил мистер Кенуигс.
– Да, – сказал Николас. – И мистер Лидивик там.
Мистер Кенуигс побледнел, но оправился и сказал, что и это тоже странное совпадение.
– Поручение от него, – сказал Николас.
Мистер Кенуигс, казалось, ожил. Мистер Лиливик знал, что племянница находится в деликатном положении, и несомненно просил передать, чтобы ему сообщили все подробности. Это было очень любезио с его стороны и так на него похоже!
– Он просил меня передать его нежнейший привет, – сказал Николас.
– Уверяю вас, я чрезвычайно ему признателен. Вашему двоюродному дедушке Лидивику, дорогие мои, – вставил мистер Кенуигс, снисходительно давая объяснение детям.
– Его нежнейший привет, – повторил Николас. – И передал, что писать ему было некогда, но что он женился на мисс Питоукер.
Мистер Кенуигс, выпучив глаза, сорвался с места, схватил свою вторую дочь за льняную косичку и закрыл лицо носовым платком. Морлина, вся оцепенев, упала в детское креслице, как падала на ее глазах в обморок ее мать, а две другие маленькие Кенуигс в испуге завизжали.
– Дети мои, мои обманутые, одураченные малютки! – завопил мистер Кенуигс, с такой силой дернув в неистовстве своем вторую дочь за льняную косичку, что та приподнялась на цыпочки и несколько секунд простояла в такой позе. – Злодей, осел, предатель!
– Черт бы побрал этого человека! – крикнула сиделка, сердито оглянувшись. – Чего ради он поднимает здесь такой шум?
– Молчать, женщина! – свирепо сказал мистер Кеиуигс.
– Не хочу я молчать, – возразила сиделка. – Замолчите сами, несчастный! Или у вас нет никаких чувств к вашему младенцу?
– Никаких! – ответил мистер Кенуигс.
– Какой стыд! – заявила сиделка! – Уф! Изверг!
– Пусть он умрет! – вскричал мистер Кенуигс, обуянный гневом. – Пусть умрет! Никаких видов на наследство у него нет! Нам здесь младенцы не нужны, – безрассудно сказал мистер Кенуигс. – Унесите их, унесите их в приют для подкидышей!
С такими ужасными словами мистер Кенуигс сел на стул и бросил вызов сиделке, которая поспешила в смежную комнату и, вернувшись с вереницей матрон, заявила, что мистер Кенуигс говорит кощунственно о своей семье и что у него, должно быть, буйное помешательство.
Внешний вид мистера Кенуигса несомненно свидетельствовал не в его пользу, ибо от усилий разглагольствовать с таким жаром и в то же время таким тоном, чтобы его сетования не коснулись слуха миссис Кенуигс, лицо у него почернело. Помимо сего, волнение, вызванное событием, и чрезмерное потребление крепких возбуждающих напитков в ознаменование этого события привели к тому, что физиономия мистера Кенуигса чрезвычайно раздулась и опухла. Но когда Николас и доктор, которые сначала оставались безучастными, весьма сомневаясь в том, чтобы мистер Кенуигс мог говорить всерьез, вмешались и объяснили непосредственную ппичину его состояния, негодование матрон сменилось жалостью, и они с большем чувством стали умолять его, чтобы он успокоился и лег спать.
– Внимание, внимание, какое я оказывал этому человеку! – сказал мистер Кенуигс, озираясь с жалостным видом. – Устрицы, которые он съел, и пинты эля, которые он выпил в этом доме!..
– Это очень мучительно и очень тяжело, мы понимаем, – сказала одна из замужних леди, – но подумайте о вашей жене, дорогой любимой жене.
– О да, и о том, что она испытала сегодня! – подхватило множество голосов. – Будьте мужчиной.
– Подарки, которые ему преподносились! – сказал мистер Кенуигс, возвращаясь к своей беде. – Трубки, табакерки… пара резиновых калош, – они стоили шесть шиллингов, шесть…
– О, конечно, нет сил об этом думать! – хором воскликнули матроны. – Но будьте спокойны, за все это ему воздается.
Мистер Кенуигс мрачно посмотрел на леди, словно предпочитая, чтобы за все это воздалось ему, раз уж ничего другого не получишь, но не произнес ни слова и, опустив голову на руку, как бы погрузился в дремоту.
Затем матроны снова распространились о том, насколько было бы целесообразно отвести доброго джентльмена спать, заметив, что завтра он будет чувствовать себя лучше и что они знают, какую пытку претерпевают иные мужчины, когда с их женами приключается то, что приключилось сегодня с миссис Кенуигс, и что это делает ему честь и стыдиться тут нечего, решительно нечего: им приятно было это видеть, потому что это свидетельствует о доброте сердечной. А одна леди привела в пример своего собственного мужа, который в подобных случаях часто лишался рассудка, и однажды, когда родился ее маленький Джонни, прошла почти неделя, пока он опомнился, и все это время он только и делал, что кричал: «Это мальчик? Это мальчик?» – и голос его проникал в сердца всех слышавших.
Наконец Морлина (которая совсем забыла о том, что упала в обморок, когда обнаружила, что на нее не обращают внимания) доложила, что постель для ее удрученнего родителя готова, и мистер Кенуигс, едва не задушив в тесных объятиях своих четырех дочерей, принял руку доктора с одной стороны и поддержку Николаса с другой и был препровожден наверх в спальню, отведенную для этого случая.
Убедившись, что он крепко заснул, услышав, что он храпит весьма удовлетворительно, и присмотрев за распределением игрушек к полному удовольствию всех маленьких Кенуигс, Николас удалился. Матроны ушли одна за другой, за исключением шести или восьми самых близких подруг, которые решили остаться на всю ночь; огни в домах постепенно погасли; последний бюллетень гласил, что миссис Кенуигс чувствует себя хорошо, насколько это возможно, и семейству предоставили расположиться на отдых.
Николас завоевывает еще большее расположение братьев Чирибл и, мистера Тимоти Линкинуотера. Братья устраивают банкет по случаю великой годовщины. Вернувшись домой с банкета, Николас выслушивает таинственное и важное сообщение миссис Никльби
Площадь, где была расположена контора братьев Чирибл, хотя, быть может, и не вполне оправдывала весьма радужные ожидания, какие могли возникнуть у человека, слышавшего пламенные хвалы, воспеваемые ей Тимом Линкинуотером, была тем не менее довольно привлекательным уголком в сердце такого суетливого города, как Лондон, – уголком, который занимал почетное место в благодарной памяти многих степенных особ, проживавших по соседству, чьи воспоминания, однако, относились к значительно более раннему периоду и чья привязанность к площади была гораздо менее захватывающей, чем воспоминания и привязанность восторженного Тима.
И пусть те лондонцы, которые привыкли к аристократической важности Гровенор-сквера и Ганновер-сквера, к вдовствующему бесплодию и холоду Фицрой-сквера или к усыпанным гравием дорожкам и садовым скамьям на Рассел-сквере и Юстон-сквере, – пусть эти лондонцы не думают, что привязанность Тима Линкинуотера или других менее солидных почитателей этого места зародилась и поддерживалась благодаря какой-нибудь освежающей ассоциации мыслей, имеющих отношение к листве, хотя бы тусклой, или к траве, хотя бы редкой и чахлой. На Сити-сквере нет никакой ограды, кроме загородки вокруг фонарного столба посередине, и никакой травы, кроме сорной, пробивающейся у его основания. Это тихое, мало посещаемое, уединенное место, благоприятствующее меланхолии, созерцанию и свиданиям, требующим ожидания. И ожидающий назначенного свидания лениво прохаживается здесь взад и вперед, пробуждая эхо монотонным шумом шагов по гладким истертым плитам и пересчитывая сначала окна, а потом даже кирпичи в стенах высоких безмолвных домов. В зимнюю пору снег задерживается здесь, хотя давно уже растаял на оживленных улицах и проезжих дорогах. Летнее солнце питает некоторое уважение к площади и, бережливо посылая сюда свои веселые лучи, сохраняет палящий жар и блеск для более шумных, и нарядных окрестных мест.
На площади так тихо, что вы можете услышать тиканье ваших карманных часов, если остановитесь отдохнуть. Издалека доносится гудение – экипажей, не насекомых, – но никакие другие звуки не нарушают тишины площади. Рассыльный лениво прислонился к тумбе на углу, чувствуя приятное тепло, но не зной, хотя день очень жаркий. Его белый передник вяло развевается, голова постепенно опускается на грудь, глаза то и дело закрываются; даже он не способен противостоять усыпляющему действию этого места и в конце концов погружается в дремоту. Но вот он встрепенулся, отступил шага на два и смотрит перед собой напряженным, странным взглядом. Что это – надежда получить работу или он увидел мальчика, играющего в мраморные шарики? Увидел ли он привидение, или услышал шарманку? Нет, ему открылось зрелище более непривычное: в сквере бабочка, настоящая живая бабочка! Заблудилась, покинув цветы и ароматы, и порхает над железными остриями пыльной решетки.
Но если за пределами конторы «Чирибл, братья» мало что могло привлечь внимание или рассеять мысли молодого клерка, то в конторе многое должно было заинтересовать его и позабавить. Вряд ли был там хоть один предмет, одушевленный или неодушевленный, который бы в какой-то мере не участвовал в добросовестной пунктуальности мистера Тимоти Линкинуотера. Пунктуальный, как конторские часы, которые, по его утверждению, были лучшими в Лондоне, за исключением часов на какой-то старой неведомой церкви, скрывавшейся по соседству (ибо баснословную добропорядочность часов Конной гвардии[73] Тим считал милым вымыслом завистливых обитателей Вест-Энда), старый клерк исполнял мельчайшие повседневные обязанности и размещал мельчайшие предметы в маленькой комнатке с такой точностью и аккуратностью, какие остались бы непревзойденными, даже если бы комнатка и в самом деле была стеклянным ящиком, наполненным диковинками.
Бумага, перья, чернила, линейка, сургуч, облатки, коробка с сандараком[74], коробка с нитками, коробка спичек, шляпа Тима, тщательно сложенные перчатки Тима, второй фрак Тима – он висел на стене и, казалось, облекал Тима, – всему были отведены привычные дюймы пространства. За исключением стенных часов, не существовало на свете такого аккуратного и непогрешимого инструмента, как маленький термометр, висевший за дверью. Не было во всем мире птицы с такими методическими и деловыми привычками, как слепой черный дрозд, который дни напролет мечтал и дремал в большой уютной клетке и потерял голос от старости задолго до того, как его купил Тим. В целой серии анекдотов не было такой богатой событиями истории, как та, какую мог рассказать Тим о приобретении этой птицы: о том, как, сочувствуя его голодному и несчастному существованию, он купил дрозда с гуманной целью пресечь его жалкую жизнь; о том, как он решил подождать три дня и посмотреть, не оживет ли птица; о том, как не прошло и половины этого срока, а дрозд ожил, и как он продолжал оживать и обретать аппетит и здоровый вид, пока постепенно не стал таким, «каким вы его теперь видите, сэр!» – говаривал Тим, с гордостью посматривая на клетку. А затем Тим мелодично чирикал и кричал: «Дик!» – и Дик, который до сей поры не проявлял никаких признаков жизни, словно был кое-как сделанным деревянным изображением или чучелом черного дрозда, приближался в три маленьких прыжка к краю клетки и, просунув клюв между прутьями, повертывал слепую голову к своему старому хозяину. И в этот момент очень трудно было решить, кто из них счастливее, птица или Тим Линкинуотер.
Но этого мало. На всем лежал отпечаток доброты обоих братьев. Кладовщики и грузчики были такими здоровыми, веселыми ребятами, что приятно было смотреть на них. Рядом с объявлениями пароходных компаний и пароходными расписаниями, украшавшими стены конторы, висели планы богаделен, отчеты благотворительных обществ и проекты новых больниц. Над камином красовались мушкет и две сабли для устрашения злодеев, но мушкет был заржавленный и разбитый, а сабли сломанные и тупые. Во всяком другом месте демонстрация их в таком виде вызвала бы улыбку, но здесь казалось, будто даже орудия насилия и нападения поддались господствующему влиянию и превратились в эмблему милосердия и терпения.
Такие мысли захватили Николаса, когда он впервые вступил во владение пустующим табуретом и осмотрелся вокруг более свободно и непринужденно, чем имел возможность сделать это раньше. Быть может, эти мысли его подбадривали и придавали ему усердия, ибо в течение следующих двух недель все его свободные часы до поздней ночи и с раннего утра были целиком посвящены овладению тайнами бухгалтерии и другими видами торговых расчетов. Ими он занялся с таким упорством и настойчивостью, что хотя никаких предварительных сведений об этом у него не было, кроме смутного воспоминания о нескольких длинных арифметических задачах, записанных в школьную тетрадь и украшенных для родительского ока изображением жирного лебедя, которого нарисовал сам учитель, – однако к концу второй недели он оказался в состоянии доложить о своих успехах мистеру Линкинуотеру; а вслед за этим он потребовал, чтобы тот выполнил обещание и разрешил ему помогать в более серьезных трудах.
Нужно было видеть, как Тим Линкинуотер, медленно достав объемистый гроссбух и журнал, повертев их в руках и любовно смахнув пыль с корешков и обреза, раскрывал их в разных местах и с гордостью и вместе с тем печально пробегал глазами красивые, без помарок записи.
– Сорок четыре года исполнится в мае, – сказал Тим. – Много было с тех пор новых гроссбухов. Сорок четыре года!
Тим захлопнул книгу.
– Скорей, скорей! – сказал Николас. – Я горю нетерпением начать.
Тим Динкинуотер покачал головой с кроткой укоризной: на мистера Никльби недостаточно сильное впечатление произвели важность и устрашающий характер его нового занятия. Что, если вкрадется ошибка? Придется соскабливать!
Молодые люди отважны. Удивительно, как они иногда торопятся. Не позаботившись даже о том, чтобы усесться на табурет, но спокойно стоя у конторки и улыбаясь,ошибки тут никакой не было, мистер Липкинуотер часто упоминал впоследствии об этой улыбке, – Николас окунул перо в стоявшую перед ним чернильницу и погрузился в книгу «Чирибл, братья».
Тим Линкинуотер побледнел и, удерживая свой табурет в равновесии на двух ножках, ближайших к Николасу, смотрел из-за его плеча, задыхаясь от волнения. Брат Чарльз и брат Нэд вместе вошли в контору, но Тим Линкинуотер, не оглянувшись, махнул им рукой, предупреждая, что надлежит соблюдать глубокую тишину, и продолжал следить напряженным и беспокойным взглядом за кончиком неопытного пера.
Братья смотрели, улыбаясь, но Тим Линкинуотер не улыбался и не двигался в течение нескольких минут. Наконец он медленно и глубоко вздохнул и, сохраняя свою позу на накренившемся табурете, взглянул на брата Чарльза, украдкой указал концом пера на Николаса и кивнул головой с торжественным и решительным видом, явно говорившим: «Он справится». Брат Чарльз тоже кивнул и, усмехнувшись, переглянулся с братом: но тут Николас приостановился, чтобы перейти к следующей странице, и Тим Линкинуотер, не в силах сдерживать долее свою радость, слез с табурета и восторженно схватил его за руку.
– Какой молодец! – сказал Тим, оглянувшись на своих хозяев и торжествующе кивая головой. – Прописные В и D у него точь-в-точь, как у меня, во время письма он ставит точки над всеми i и перечеркивает все t. Другого такого юноши, как этот, нет во всем Лондоне! – Говоря это, Тим хлопнул Николаса по спине. – Ни одного! Не возражайте мне! Сити не может выставить равного ему. Я бросаю вызов Сити!
Швырнув перчатку Сити, Тим Линкинуотер нанес конторке такой удар кулаком, что старый черный дрозд, вздрогнув, свалился с жердочки и даже хрипло каркнул от крайнего изумления.
– Хорошо сказано, Тим! Хорошо сказано, Тим Линкинуотер! – воскликнул брат Чарльз, едва ли менее обрадованный, чем сам Тим, тихонько хлопая при этом в ладоши. – Я знал, чго наш молодой друг приложит большие старания, и был совершенно уверен, что он быстро преуспеет. Разве не говорил я этого, брат Нэд?
– Говорил, дорогой брат; конечно, дорогой брат, ты это говорил, и ты был совершенно прав, – ответил Нэд. – Совершенно прав. Тим Линкинуотер взволнован, но его волнение законно, вполне законно. Тим прекрасный парень. Тим Линкинуотер, сэр, вы прекрасный парень!
– Вот о чем приятно подумать! – сказал Тим, не слушая этого обращения к нему и переводя очки с гроссбуха на братьев. – Вот что приятно! Как вы полагаете, мало я думал о том, какова будет судьба этих книг, когда меня не станет? Как вы полагаете, мало я думал о том, что дела здесь могут пойти беспорядочно и неаккуратно, когда меня не будет? Но теперь, – продолжал Тим, вытягивая указательный палец в сторону Николаса, – теперь, еще после нескольких моих уроков, я буду удовлетвореи. Когда я умру, дело будет идти так же хорошо, как при жизни моей, – точно так же, – и я буду иметь удовольствие знать, что никогда еще не бывало таких книг – никогда не бывало таких книг, да, и никогда не будет таких книг! – как книги «Чирибл, братья»!
Выразив таким образом свои чувства, мистер Линкииуотер усмехнулся в знак презрения к Лондону и Вестминстеру и, снова повернувшись к конторке, спокойно выписал из последнего столбца итог – семьдесят шесть – и продолжал свою работу.
– Тим Линкинуотер, сэр, – сказал брат Чарльз, – дайте мне вашу руку, сэр. Сегодня ваш день рождения. Как осмеливаетесь вы, Тим Линкинуотер, говорить о чем бы то ни было другом, пока не выслушали пожеланий еще много раз счастливо встретить этот день? Да благословит вас бог, Тим!
– Дорогой брат, – сказал брат Нэд, схватив свободную руку Тима, – Тим Линкинуотер кажется моложе на десять лет, чем был в прошлый день рождения.