«Мне необходимо вас видеть. Приходите завтра в четыре часа и подождите меня вблизи нашего дома, но так, чтобы вас не заметили. Я пойду к Бахметьевой в сопровождении горничной. Надо сделать вид, что мы встретились случайно.
Н.»
Николай Павлович несколько раз перечел эту записку и в глубоком раздумьи откинулся на спинку кресла, стоявшего в его спальне.
– Иди спать, я разденусь сам, – кивнул он явившемуся было в спальню слуге.
Тот так же неслышно вышел, как и явился.
– Неужели я мог в ней так ошибиться! – произнес, спустя несколько минут, Зарудин, встал, снял сюртук и начал медленно ходить по мягкому, пушистому ковру, покрывавшему пол небольшой комнаты, служившей ему спальней.
«Наталья Федоровна и… назначенное свидание!» – это положительно не укладывалось в его голове. Недаром он так бестактно, так грубо вел себя относительно Кудрина, когда тот передал ему о полученной записке.
Если бы последняя и теперь не была зажата в его руке, он не поверил бы никому.
Как девушка, перед которой он преклонялся, которую считал идеалом женщины – человека, вдруг моментально упала в его глазах в ряды современных девушек, вешающихся на шею гвардейцам.
Эта мысль положительно жгла мозг идеалиста Зарудина.
Он готов был бы лучше перенести все муки отвергнутой любви, умереть у ног недосягаемого для него кумира, чем видеть этот кумир поверженным – ему казалось это оскорблением своего собственного чувства, унижением своего собственного «я», того «я», которым он за несколько часов до этого охотно бы пожертвовал для боготворимой им девушки.
А теперь эта девушка так неожиданно, так низко пала в его глазах, а с ней вместе пало и разбилось его чувство, он сам к себе даже почувствовал презрение за это чувство.
Он сознавал, что не мог извинить ей, подобно Кудрину, этого первого дебюта на сцене заурядного житейского романа; для Андрея Павловича она была просто милая девушка невеста, будущая хорошая жена, для него же она была божество, луч света, рассекавший окружающий его мрак.
И этот луч погас.
Зарудин все продолжал ходить по кабинету и все более и более разжигал свою фантазию, разжигал до физической боли, до того, что начал почти чувствовать ненависть к той, которая на завтра назначила ему свидание.
Когда же полет его фантазии дошел до своего апогея, то, как всегда, наступила реакция.
– Но, быть может, это совсем не любовное свидание, быть может, ей нужно что-нибудь передать мне, попросить совета, помощи, сделать поручение, быть может, она обращается ко мне, как к другу, как к брату!
Зарудин остановился и даже ударил себя рукой по лбу.
– Это верней всего, а я, несчастный, клевещу на нее, на эту чистую девушку… Боже, какой я низкий, подлый человек… Это более чем «некрасиво», – припомнилось ему выражение Кудрина, – это возмутительно, этому нет имени, – добавил он от себя.
Началось самобичевание.
Только почти под самое утро Николай Павлович наконец заснул, в конец разбитый испытанными им душевными страданиями.
Проснулся он в обычный час и наскоро, как обыкновенно, выпив чаю, уехал на службу.
В два часа дня он уже входил в столовую, так как это был назначенный час для общего их обеда с отцом, и старик не любил неаккуратности.
Здесь Николай Павловича ждало неприятное известие.
– А у меня гость был, редкий гость! – заметил во время обеда Павел Кириллович.
Сын только бросил на него удивленно-вопросительный взгляд.
– Сам его превосходительство Федор Николаевич Хомутов нежданно-негаданно пожаловал… – лукаво подмигнув сыну, продолжал он.
– А!.. – произнес Николай Павлович, но сердце его как-то инстинктивно упало, предчувствуя беду.
– Чего а? Будто ты и не знаешь, зачем он ко мне в такую даль старые кости тряс?..
– Почем же мне знать, батюшка…
– Ох, хитришь, Николай, с отцом не откровенен, не хорошо… – раздражительно продолжал Павел Кириллович.
Молодой Зарудин уже с нескрываемым удивлением поднял на него глаза.
– Я хитрю… Неоткровенен с вами… Батюшка, я положительно ничего не понимаю…
– Не понимаешь… – окинул его Павел Кириллович подозрительным взглядом. – Будь по-твоему… Коли не понимаешь, я тебе объясню…
Николай Павлович молчал.
– Ты это через день на Васильевский остров все о здоровье старика справляться катаешься? – после некоторой паузы спросил Зарудин-отец.
– Если это не нравится вам и Федору Николаевичу, то я могу и прекратить к нему свои визиты… – вспыхнул сын.
– Прекратить… – протянул старик. – Нет, шалишь, брат, теперь уже поздно…
– То есть как это поздно?
– Так, как бывает… его превосходительство, хотя и стороной, а тебя приезжал сватать…
– Сватать?..
Николай Павлович побледнел: назначенное через два часа свидание, в связи с приездом отца Натальи Федоровны и его сватовством, хотя и стороной, снова подняло в душе идеалиста Зарудина целую бурю вчерашних сомнений. Как человек крайностей, он не сомневался долее, что отец и дочь, быть может, по предварительному уговору – и непременно так, старался уверить он сам себя – решились расставить ему ловушку, гнусную ловушку, – пронеслось в его голове.
– Каким же образом он начал этот разговор с вами, батюшка? – упавшим голосом спросил он отца.
– Да ты чего это так с лица-то изменился?.. Не по нраву, что ли, пришлась?.. Не люба она тебе?
– Не то, не то, батюшка, но так не… делается…
Он чуть было не рассказал отцу историю с запиской и о назначенном свидании, но какое-то внутреннее чувство удержало его. Он один должен быть судьей ее – его разрушенного идеала! Зачем вмешивать в эту историю других, хотя бы родного отца. Он сам ей в глаза скажет, как он смотрит на подобный ее поступок.
– А по-моему, так оно и делается… В чем другом, а в честности старику Хомутову отказать нельзя… Бурбон он, солдат, с Аракчеевым одного поля ягода, в этом мы с ним не сходимся, но прямой, честный, откровенный старик, – за это я его и люблю.
– Но с чего же он начал разговор?
– А с того, что заметил он, а потом и его жена, что уже чересчур сладко стал ты поглядывать на их дочку, так и явился о том его превосходительство доложить моему превосходительству… дозволю ли я открыть тебе военные действия против крепости, готовой к сдаче… – шутливо говорил Павел Кириллович.
Этот шутливый тон резал Николая Павловича ножом по сердцу.
– Я со своей стороны ничего бы не имел против этого брака, Наташа девушка хорошая, почтительная, образованная, да и не бесприданница, чай; тебе тоже жениться самая пора, как бишь его у немцев есть ученый или пророк, что ли, по-нашему… Лютер, так тот, кажется, сказал, что кто рано встал и рано женился, никогда о том не пожалеет, я немцев не люблю, а все же это умно сказано… Так с моей стороны препятствий не будет, я так и его превосходительству отрапортовал, а с тобой, сказал ему, что переговорю… Какие же твои, Николай, намерения?..
Старик Зарудин остановился, вопросительно взглянул на сына и стал с аппетитом обгладывать ножку жирного гуся.
– Меня это застало врасплох… Я, признаться, не имел никаких определенных намерений… – растерянно отвечал Николай Павлович, чувствуя, что краска покрывает его лицо от этой невольной лжи.
– Никаких определенных намерений, – проговорил Павел Кириллович, прожевывая кусок, – не хорошо, брат, девку с ума сводить, ферлакурить, без определенных намерений, не считал я тебя за блазня… не хорошо, не одобряю…
– Но я и не ферлакурил… – попробовал оправдаться сын.
– А чего же ты там через день по вечерам около нее торчал?..
– Мы читали, беседовали…
– Беседовали, читали… знаем мы эти чтения, сами молодые были, сами читывали… Не хорошо, отец – мой старый приятель, семья уважаемая… ты в таком случае это брось, постепенно прекрати знакомство… а так не годится…
– Но, я…
– Нечего тут – «но, я», – раздражительно, обтирая салфеткою свои губы, продолжал ворчать Павел Кириллович, – говори что-нибудь одно, а вилять нечего, свататься хочешь, сам поеду, не хочешь, тоже сам съезжу, все напрямки выскажу старику, говорит сын, что беседовали, да читали, насчет любви со стороны моего сына ни чуточки…
– Да ведь я же этого не говорил!
– То есть, как не говорил, кабы любил, то под венец бы с радостью пошел, обрадовался бы, что тебя тоже любят; не без венца ли хочешь обойтись, дочь генерала Хомутова в полюбовницы взять? – стал уже кричать расходившийся старик.
– Что вы, что вы, батюшка, у меня и вы мыслях не было… да притом же здесь… слуги, – уже шепотом добавил сын.
– Что мне, что слуги, я тебя, чай, не худу учу, что мне людей стесняться, а коли тебе зазорно, так на себя пеняй, да вдругорядь не делай! – выходил из себя Павел Кириллович.
«Объяснить ему, что происходит в моем сердце, но он не поймет; ведь и делает же он выводы…» – неслось в это время в голове Николая Павловича.
– Я прошу вас, батюшка, дать мне сроку до завтрашнего дня, завтра я вам дам ответ… и объясню все.
– Хорошо, до завтра, так до завтра… – смягчился старик безответностью сына. – Но только, чур, не вилять, а отвечать прямо, чтобы за тебя глазами хлопать не пришлось перед честными людьми.
Вскоре они встали из-за стола.
Николай Павлович посмотрел на часы. Было пять минут четвертого. Час свиданья приближался.
Павел Кириллович ушел к себе в кабинет курить послеобеденную трубку и подремать на кресле, а Николай Павлович отправился на свою половину и через четверть часа вышел из дому, озлобленный и мрачный.
– Я ей выскажу все… я ей отомщу за мой разрушенный идеал! С такими мыслями он велел остановиться извозчику на углу 6-й линии Васильевского острова и пошел пешком, мимо теперь почти ненавистного ему коричневого домика.
На улице не было ни души.
В течение почти четверти часа прогулки Николая Павловича, по противоположной домику Хомутовых стороне улицы, с ним встретился только один вытянувшийся в струнку матросик.
Пройдясь несколько раз взад и вперед, Зарудин остановился довольно далеко от дома и стал наблюдать, то и дело поглядывая на часы.
Прошло еще несколько минут.
Наконец, из ворот дома вышли две женские фигуры, в которых Николай Павлович узнал Талечку и ее горничную.
Медленно перешел он на противоположную сторону и спокойно, шагом прогулки, пошел навстречу идущим.
Сердце его, между тем, усиленно билось.
Момент окончательного разрыва с еще вчера боготворимой им девушкой, так страшно быстро приближающийся, невольно заставлял его ощущать под маской наружного спокойствия внутреннюю, лихорадочную дрожь.
– Bon jour, mademoiselle! – чуть дрогнувшим голосом произнес он, слегка притрагиваясь к шляпе и останавливаясь перед Натальей Федоровной.
Он никогда не обращался к ней с этим французским приветствием, но теперь ему показалось, что только на этом языке утонченной вежливости он более всего может придать холодности этой встрече.
Талечка вскинула на него испуганно-умоляющий взор и покраснела как маков цвет.
– Здравствуйте! Вы к нам? – чуть слышно добавила она, и, казалось, еще более покраснела, если это только было возможно, от этой, видимо, с усилием вымолвленной лжи.
Вид этой страшно смущенной, растерянно стоявшей перед ним прелестной девушки заставил его в одно мгновение уже забыть весь составленный им ранее план разговора с ней, и вертевшийся на его языке язвительный ответ на ее невольную ложь, совершенно против его воли, сложился в другую фразу.
– Да, но, видимо, я попал не вовремя. Вы куда?
– К Кате Бахметьевой.
– Вы позволите немного проводить вас?
Наталья Федоровна низко наклонила голову в знак согласия.
Они пошли рядом.
Горничная почтительно замедлила шаги и пошла на довольно дальнем от них расстоянии.
Несколько минут они оба молчали.
Наталья Федоровна украдкой, видимо, боязливо, взглядывала на своего спутника, как бы собираясь с силами прервать тягостное для нее молчание.
– Я хотела вас видеть, – полушепотом начала она.
– Я поспешил, как видите, исполнить ваше желание, хотя признаюсь, получение вашей записки через третье лицо… – тоже вполголоса заговорил он. Видно было, что испытываемые им треволнения по поводу этой записки и разговора с отцом снова начали подымать всю прежнюю горечь в его сердце.
Она не дала ему договорить и поспешно прошептала:
– Простите, я хотела с вами говорить вчера, но вы приехали не один, я не знала, что мне делать, я так растерялась… а между тем, время не терпит, мне сегодня надо было все выяснить, все решить.
– Что выяснить, что решить?..
– Все! – с каким-то отчаянием в голосе повторила она.
Он замолчал, и по его губам скользнула почти презрительная усмешка.
«Пусть выскажется сама! Я не стану помогать ей! Это будет первым наказанием за ее бестактность», – неслось в его голове.
Она тоже несколько минут молчала, как бы собираясь с мыслями.
– Помните, мы как-то еще недавно говорили с вами, что искреннее чувство всегда вызывает ответ в сердце того, к кому оно обращено, – чуть слышно, видимо, делая над собой неимоверное усилие, начала говорить Наталья Федоровна. – Вы даже высказали тогда мысль, с которой я не совсем соглашаюсь, что искреннее чувство не только должно вызывать сочувствие, но прямо может требовать этого сочувствия, и такое требование не решится удовлетворить только черствый, бессердечный эгоист. Я еще возразила вам тогда, что может случиться, что тот, кто любит, далеко не соответствует идеалу любимого им. Вы сказали мне, что искренно, честно любить может только безусловно хороший человек, а такого человека нельзя не любить в свою очередь, что способность такой любви не дается в удел всем, а является лишь результатом нравственной высоты человека. Что же касается до физической красоты, то она, не в смысле правильных черт, конечно, почти всегда или сопровождает красоту нравственную, или же бледнеет и стушевывается перед ней, так что в расчет приниматься не может. Я невольно согласилась с вами. Видите, как я все хорошо помню.
Она остановилась.
Николай Павлович, продолжая идти с ней рядом, не вымолвил ни слова. На его лице скользила лишь по временам все та же полупрезрительная улыбка.
«Не то, не то, совсем не то я говорю, надо сказать прямо, легче, скорее!» – проносилось в ее голове.
– Так вы меня удостоили вашего свидания лишь для того, чтобы повторить этот разговор? – тоном ледяной любезности спросил он, прождав несколько минут, не скажет ли она чего-нибудь еще.
Ее смутил его непривычный для ее слуха тон. Она бросила на него умоляюще-растерянный взгляд.
– Нет… не за этим только… мне надо было сказать вам… что есть одна особа… которая вас искренно любит… я хотела вас попросить за нее…
– Попросить… за нее… – повторил он. – Что же именно?
– Чтобы вы… разделили… ее чувства… она страдает, мучается…
– Если бы она, эта особа, – прервал он ее, подчеркнув последние слова, – решилась, как вы теперь, сказать мне это, то один подобный шаг вынудил бы меня отказать ей в уважении, а следовательно, и во взаимности…
Тон его, несмотря на то, что он говорил вполголоса, был более чем резким.
Он, казалось, умышленно отчеканивал каждое слово.
– Но она… она бы и не решилась… сказать сама… я сама вызвалась помочь ей… она не виновата… – заторопилась Талечка.
– Кто же эта она? Или мне надо догадаться? Разрешить эту шараду? – ядовито спросил он.
– Нет, зачем же догадываться… Я скажу… Это Катя Бахметьева… – совершенно просто ответила она.
Николай Павлович побледнел и почти до крови закусил нижнюю губу.
Очередь смутиться наступила для него.
Ее, эту чистую, прелестную девушку, он мог заподозрить в низких житейских расчетах, в бестактной ловле богатого жениха, а между тем, она… верная себе… хлопочет за другую, за свою подругу, далекая от каких-нибудь эгоистических помышлений. Для этой другой она решилась написать ему записку, назначить свидание; сколько при этом вынесла она борьбы со своею девственною скромностью! Еще за минуту осуждаемые им ее вчерашний и сегодняшний поступки выросли мгновенно в его уме и получили окраску геройских подвигов. Любовь к ней снова властно вернулась в его сердце, а часы сомнения, казалось, еще более усилили ее. Но что ему ответить ей? Что может, наконец, он ответить ей? Что он любит ее одну, что ему нет дела до чувств, питаемых к нему другими девушками. Что об его чувство к ней, как о гранитную скалу, разбиваются волны всех философских теорий. Да, впрочем, он приводил эту теорию не о том чувстве, которое теперь клокочет в его груди, но о чувстве братской взаимной любви. Надо объяснить ей это, начать хоть с этого… Она может принять его молчание, вызванное необычайным волнением, за согласие отвечать на любовь к той… к другой.
Все это в течение нескольких мгновений мысленно пережил он.
– Наш разговор, о котором вы вспомнили, касался, Наталья Федоровна, совершенно иного чувства любви, нежели то, которое, как я заключил из ваших слов, питает ко мне Екатерина Петровна, – начал он. – Я тоже готов любить ее, как друга, но она едва ли удовлетворится таким чувством. Иного же я питать к ней не могу…
– Почему? – наивно спросила Талечка.
– Потому, что я люблю другую…
– Другую! – упавшим голосом, в котором послышались нотки отчаяния, повторила она.
– Да, другую! – поглядел он на нее пытливым, полным любви взглядом.
Она не видала, а скорее почувствовала на себе этот взгляд и еще более смутилась.
– Кого? – сорвалось у нее с языка, но она тотчас же опомнилась. – Простите…
– Да неужели же вы до сих пор не поняли, что я люблю… вас, – подавленным шепотом произнес он, наклонившись к ней совсем близко.
Она вдруг побледнела и пошатнулась. Он ловко поддержал ее.
– Уйдите… я не могу… не в силах… говорить долее…
– Вы рассердились… простите…
– Нет, не то… не то… но я… не могу… Уйдите…
Она обернулась к шедшей в почтительном отдалении горничной и движением головы подозвала ее. Последняя поспешила к ней.
– Мне что-то дурно, дай руку…
– Да не вернуться ли домой, барышня?
– Нет, теперь ближе к Бахметьевым… Я у них оправлюсь, это пройдет.
Они были на Большом проспекте, где жили Бахметьевы. Горничная взяла ее под руку. Николай Павлович был так поражен, что не вымолвил ни слова. Он машинально взял протянутую ему на прощание руку Талечки…
Она, опираясь на руку служанки, шатаясь, пошла далее, он все еще продолжал стоять на одном месте, следя за ней почти бессмысленным взором.
«Она, она любит меня. А я, ничтожный, неблагодарный, себялюбивый негодяй, разве я стою ее!» – неслось в его голове.
Большой проспект Васильевского острова того времени, как и ныне, представлял из себя улицу застроенную домами, перед каждым из которых был палисадник, а сама улица у тротуаров была обсажена деревцами, а тротуар тоже состоял из деревянной настилки. Мостовая была замощена лишь на половину.
В одном из таких деревянных домиков, принадлежащем в собственность Мавре Сергеевне Бахметьевой, проживала она со своею дочерью.
Женщина она была далеко не состоятельная, жила маленькой пенсией после покойного мужа, да доходом с небольшого имения в Тверской губернии, но злые языки уверяли, что у Мавры Сергеевны спрятана кубышка с капитальцем, который она предназначает дать в приданое своей любимой дочке, но строго охраняет его существование, чтобы не подумать, что сватаются не за красавицу Катиш (красавицей считала ее мать), а за кубышку. Насколько это было верно – судить было трудно. Верно было одно, что мать ни в чем не отказывала своей балованной дочке.
Небольшой домик был разделен на две половины; заднюю занимали жильцы, а в передней с пятью окнами, выходящими на улицу и украшенными зелеными ставнями, краска с которых почти слезла, жили сами хозяева.
Обстановка их квартиры была солидна и прилична: массивные стулья, столы и диваны красного дерева отличались необыкновенной чистотой – крепостной прислуги в доме было несколько человек. Самым уютным, впрочем, уголком была угловая светленькая комната Екатерины Петровны.
Во всем, начиная с белоснежной постели и кончая горкой красного дерева с зеркалами внутри и стеклянными стенками, наполненной разного рода безделушками – видна была рука боготворившей свою дочь матери.
Екатерина Петровна два дня, в которые она не видала Талечку, с того памятного, вероятно, читателю свидания, была в страшно удрученном состоянии духа.
Она несколько раз принималась плакать, так что глаза ее были красны от слез, несколько раз хотела бежать к Хомутовым, чтобы остановить Талечку от объяснения с Зарудиным, начинала два раза писать ей письмо, но ни одно не окончив рвала на мелкие кусочки. Наконец, решила, что будь, что будет и с сердечным трепетом стала ожидать обещанного прихода подруги.
Такое состояние духа дочери, конечно, не ускользнуло от Мавры Сергеевны, но на все ее расспросы она получала лишь уклончивые ответы Кати, что ей просто нездоровится, болит голова и расстроены нервы.
– И что это с ней делается, ума не приложу, – говорила она старой няньке Екатерины Сергеевны Акулине, добродушной старушке с вечно слезящимися глазами.
Последняя только печально качала головой, что приводило в еще большее уныние старуху Бахметьеву.
«Наверное влюбилась, девушка, в самой что ни на есть поре, надо за ней глаз да глаз теперь, – рассуждала сама с собой Мавра Сергеевна. – Но в кого?»
Этот вопрос оставался открытым даже для наблюдательной и зоркой матери.
Дочь не была в этом случае откровенна с матерью.
Дом Хомутовых был единственный, куда Мавра Сергеевна отпускала зачастую свою дочь одну, в домах же остальных знакомых и у себя – ни там, ни здесь не бывал Зарудин, – она не могла наметить кавалера, к которому бы дочь относилась с исключительным вниманием.
Наконец, в их квартире дрогнул звонок, на который стремительно выбежала Екатерина Петровна и заключила в свои объятия вошедшую Талечку.
Последняя хотя и оправилась от охватившего ее первого волнения, но была бледна и растеряна.
«Что скажет она Кате?» – было ее первою мыслью, когда она простилась с Зарудиным.
Те страдания, которые она невольно причинит своей подруге, сказав правду, – а что может сказать она, кроме правды, – отзывались с болью в ее сердце. О, как желала бы она поменяться с нею ролями! Теперь ей тяжелее, невыносимо тяжелее: она любима, она знает это, любима человеком, которого она любит сама, а между нею и этим человеком стоит непреодолимая преграда, стоит другая, нелюбимая им девушка, но ее друг, которой она дала слово, страшное слово не быть ее соперницей, эта девушка – Катя, которая так доверчиво и искренно дарит ее теперь своим поцелуем.
От Екатерины Петровны не ускользнула бледность и расстроенный вид Талечки. В них она прочитала себе приговор и побледнела в свою очередь.
– Что с тобою? Что случилось? Он…
– Перестань, потом, не при людях, – успела остановить ее Наталья Федоровна.
Молодые девушки вошли в комнаты, Талечка поздоровалась с Маврой Сергеевной, вышедшей к ней навстречу, и затем прошла в комнату Кати.
Молодые девушки остались одни.
– Ну, что и как… говори… – почти простонала последняя.
Талечка молчала, с каким-то виноватым видом смотря на свою подругу и вдруг неудержимо зарыдала. Екатерина Петровна поняла.
– Что?.. Я угадала… он любит тебя… и сказал тебе это, когда ты начала говорить обо мне.
– Почему ты это знаешь? – сквозь слезы спросила Наталья Федоровна.
– Не трудно догадаться… Но от чего ты плачешь… разве от счастья? – уже с ядовитой насмешкой продолжала та.
Талечка вскинула на нее отуманенные слезами глаза.
– Я прощаю тебе лишь потому, что знаю, что ты несчастна!
Катя нервно захохотала.
– Она прощает меня! Слышите, она прощает меня! – взволнованная до крайности девушка почти выкрикнула эти слова. – Ей надо было вмешаться в это дело, вызваться ходатайствовать за меня перед ним, вероятно, лишь для того, чтобы вырвать у него признание. Она, конечно, довольна, а теперь лицемерно плачет передо мной и даже решается говорить, что она меня прощает, когда я, наконец, срываю с нее постыдную маску.
Екатерина Петровна вскочила со стула и начала нервно ходить по комнате.
– Катя… Катя… опомнись, что ты говоришь! – хотела было тоже встать Наталья Федоровна с кресла, но бессильно снова упала в него, истерически зарыдав.
Екатерина Петровна поняла, что зашла слишком далеко, но клокотавшая злоба не улеглась еще в ее сердце; она не бросилась к своей подруге, умоляя о прощении, она налила только стакан воды и подошла к рыдавшей навзрыд Талечке.
– Полно, полно, успокойся… Услышит мать, начнет допрашивать… Я высказала свое мнение, но слишком резко. За последнее извини…
Она держала одной рукой ее голову, а другой прикладывала к ее пересохшим губам стакан с водою.
Талечка сделала несколько маленьких глотков.
– Свое мнение; грех тебе, Катя, большой грех, – прерывая слова рыданиями, заговорила она. – Хорошего же ты мнения о своем друге.
– Нынче нет друзей! Видно, прав Сережа Талицкий, что дружба двух девушек все равно, что собачья дружба, только последняя продолжается до первой брошенной кости, а первая до первого появившегося жениха.
Сережа Талицкий был молоденький артиллерийский офицер, недавно выпущенный из шляхетского корпуса. Он приходился троюродным братом Кати Бахметьевой. Рано лишившись отца и матери, он в Мавре Сергеевне нашел вторую мать, и все время пребывания в корпусе проводил в доме Бахметьевой. По выходе в офицеры, он пустился во все тяжкие, сделался типом петербургского «блазня» и был на дурном счету у начальства в это строгое Аракчеевское время.
Наталья Федоровна его недолюбливала: он не выдерживал сравнения с серьезным Николаем Павловичем, представителем мыслящего офицерства того времени.
– Мне очень жаль, что ты судишь обо мне по тем девушкам, о которых говорит и среди которых вращается Сергей Дмитриевич – так звали Талицкого, – запальчиво произнесла она.
– Все одинаковы, – настаивала Екатерина Петровна, продолжая срывать на подруге свою злость.
– Повторяю, напрасно. Если я заплакала, то заплакала только о тебе. О себе мне плакать нечего, да и притворяться нечего, последнего, впрочем, я слава Богу, и не умею. Я третьего дня еще сказала тебе, что не люблю его, и хотя раздумав после, убедилась, что сказала неправду, но и теперь даю тебе слово, мое честное слово, что не сделаюсь твоей соперницей и никогда не соглашусь выйти за него замуж, хотя не далее получаса тому назад он действительно сказал мне, что он меня любит.
Катя сделала нетерпеливый жест, но Талечка не дала ей заговорить.
– Ты скажешь потом, а теперь выслушай меня до конца. Я хочу снять с себя незаслуженное мною твое обвинение.
Наталья Федоровна подробно рассказала, как историю с запиской, так и сегодняшний разговор с Зарудиным.
– Поверь мне, что для себя я не стала бы переносить таких нравственных мук и сумела бы иначе, легче заставить его высказаться, если бы хотела. Повторяю тебе, что женою его я никогда не буду. Клянусь тебе в том, слышишь, клянусь!.. Я не признаю дружбы, могущей порваться вследствие брошенной кости…
Она говорила это, все продолжая обливаться неудержимыми слезами.
Екатерина Петровна слушала ее молча, стоя около небольшого столика, на который поставила недопитый Талечкой стакан с водой, на лице ее были видны переживаемые быстро друг за другом сменяющиеся впечатления. Когда же Наталья Федоровна кончила, она тихо подошла к ней, опустилась перед ней на колени и, полная искреннего раскаяния, произнесла:
– Прости, прости меня, я сумасшедшая, я теперь только окончательно узнала твое самоотверженное золотое сердце…
Молодая девушка упала головой в колени Талечки и в свою очередь глухо зарыдала.
Наталья Федоровна понимала, что она плакала не только от раскаяния в своей вине перед ней, но и от обрушившегося на нее более тяжелого удара судьбы, а потому дала ей выплакаться.
«Слезы облегчают, они очищают душу, проясняют ум и смягчают страдания наболевшего сердца», – припомнилось ей где-то прочтенное выражение.
Она также тихо продолжала плакать, склонившись над плачущей подругой.
Вид этих двух девушек, прелестных, каждая в своем роде, созданных, казалось, для безмятежного счастья и переживающих первое жизненное горе, произвел бы на постороннего зрителя тяжелое, удручающее впечатление.
Такого постороннего зрителя, впрочем, не было.
Мавра Сергеевна хлопотала по хозяйству и не заходила к дочери, надеясь, что ее благоразумная подруга, какой она считала Хомутову, разговорит ее заблажившую дочь.
Наплакавшись вдоволь, молодые девушки кончили тем, что помирились, и Наталья Федоровна начала утешать Катю, представляла ей, что разум должен руководить чувством и что отчаяние есть позорная слабость и тяжкий смертный грех.
Она, впрочем, сама худо верила в те истины, которые проповедовала.
Предчувствие тяжелой борьбы между чувством и долгом рисовало ей мрачные картины будущего.
Когда мать Екатерины Петровны позвала их пить чай, они обе казались покойными и лишь краснота глаз выдавала, что между ними произошло нечто, заставившее их плакать.
Мавра Сергеевна однако не заметила и этого. Она видела, что ее Катиш как будто повеселела и была довольна.