Зима 1830 года отличалась чрезвычайно лютыми и продолжительными морозами.
В один из вечеров конца ноября месяца к почтовой станции Московского тракта невдалеке от города Тихвина подъехал дормез, запряженный четверкой почтовых лошадей, и из него вышли две тепло закутанные с головы до ног женские фигуры.
Торопливо взобрались они на ступеньки крыльца станционного домика и в первой же комнате были встречены выбежавшей на звон колокольчика старушкой, благодушной, маленькой, со сморщенным в виде печеного яблока лицом, – женой станционного смотрителя Петра Петровича Власова – Софьей Сергеевной.
– Матушка, Наталья Федоровна! Добро пожаловать! – заволновалась старуха. – Только не знаю, где мне вас поместить; пожалуйте уже к нам в горницы, потому для приезжих комната четвертый день занята и как освободить ее ума не приложу… Такая беда стряслась, что жалости достойно!..
– Что такое, что случилось? – заволновалась одна из приезжих.
– Проходите, проходите, матушка, в горницу… Все расскажу по порядку… Может, советом мне поможете, что делать… Ум хорошо, а два лучше… Свой-то я на старости лет растеряла…
Софья Сергеевна отворила дверь, ведущую в квартиру смотрителя…
Приехавшая была графиня Наталья Федоровна Аракчеева со своей служанкой Ариной. Последняя, крепостная графини, еще девочкой служила в доме Хомутовых и после смерти матери Натальи Федоровны была взята последней в качестве горничной.
Графиня ехала из своего имения близ Тихвина в Москву гостить к фон Зееману.
Антон Антонович уже более года, как вышел в отставку и переехал с женой и сыном в первопрестольную столицу, где получил весьма видный пост по администрации.
Вскоре после переезда в Москву фон Зееманов туда перебрались и Николай Павлович Зарудин со своим неизменным старым другом Андреем Павловичем Кудриным. Последних побудили расстаться с невской столицей, кроме перехода на службу в Москву Антона Антоновича цели масонского общества, совершенно прекратившегося в Петербурге и в небольших остатках еще продолжавшего влачить свое существование в Белокаменной. Для поддержки и возможного развития дела и перебрались с берегов Невы на берега реки Москвы наши оба беззаветно преданные делу масонства приятеля.
Наталья Федоровна Аракчеева была в душе очень довольна этим перенесением центра ее симпатий из Петербурга в Москву, так как первый навевал на нее грустные воспоминания прошлого, и она с удовольствием выехала из него в свое новгородское именьице, с тем, чтобы никогда в него не возвращаться.
Гостить она ездила теперь в Москву, город, ничем не связанный с ее прошлым, и по душевности, простоте и радушию его обитателей пришедшийся совершенно по душе графине.
Коричневый домик по 6-й линии Васильевского острова стоял с закрытыми, заколоченными досками ставнями и один в Петербурге остался немым свидетелем многолетних драм, разыгравшихся в нем в течение четверти века.
Мы застали графиню Аракчееву на почтовой станции Московского тракта, ехавшую уже третий раз в Москву и на этот раз рассчитывавшую пробыть в ней довольно продолжительное время, уступая усиленным просьбам Антона Антоновича и Лидии Павловны.
Пока с помощью своей горничной Наталья Федоровна разоблачалась от массы платков и шалей, буквально окутывавших ее с головы до ног, Софья Сергеевна прерывающимся от волнения голосом рассказала ту беду, которая стряслась над ними дня четыре тому назад.
– В это же время, матушка Наталья Федоровна, – говорила жена смотрителя, знакомая давно с Аракчеевой, она знала, что та не любила, чтобы ее титуловали «графиней» или «сиятельством», – мороз был еще сильней, чем сегодняшний, дня четыре уже будет тому назад, да и темней было, не в пример, чем теперь, слышу я кто-то на крыльцо вбежал, отворил дверь и шасть в горницу. Выбежала я так же, как и к вам, со свечей, глядь – барыня в салопике налегке и с ребеночком на руках стоит у порога и дико озирается… – Что вам, голубушка? – спрашиваю я, а она как зальется слезами да затрясется всем телом – меня мороз по коже подрал… Я без разговоров ее ввела в горницу для приезжающих, усадила на диван, водицы испить дала, ну, она и успокоилась… Ребеночек у нее в легонькое одеяльце завернут был, ознобился, видно, на морозе, не шелохнется… Хотела я было у нее его взять, да не дает и таким диким взглядом меня окинула, что я попятилась… Поврежденная… грешный человек, про нее подумала.
Старушка приостановилась.
– Что же дальше? – спросила Наталья Федоровна, присевшая к столу, на котором Арина уже поставила вынутый из сундука чайный прибор, а сама побежала на кухню распорядиться самоваром. – Да вы присядьте…
Софья Сергеевна села на другой стул, стоявший около стола.
– Да кое-как я ее опять успокоила, ребеночка она сама уложила на диван, с полгода ему, не более – девочка, крикнул он, да так пронзительно, что сердце у меня захолодело… она его к груди, да, видно, молока совсем нет, еще пуще кричать стал… смастерила я ему соску, подушек принесла, спать вместе с ней уложила его, соску взял и забылся, заснул, видимо, в тепле-то пригревшись… Самоварчик я соорудила и чайком стала мою путницу поить… И порассказала она мне всю свою судьбу горемычную… Зыбина она по фамилии…
– Зыбина! – перебила рассказчицу графиня и в ее уме мелькнуло какое-то смутное воспоминание…
– Зыбина, матушка, Зыбина… имение тут у ее мужа верстах в двенадцати, только не в вашу сторону, а в противоположную… С год они из чужих краев вернулись, ну и изверг же муж у ней, у несчастной, все как есть дочиста прожил, что за ней было, а денег была уйма – триста тысяч, сын у ней в Париже воспитывается, в чужие руки басурманам его отдал, и с собой взять запретил, как назад в Россию они ехали. Здесь она девочку-то и родила, а супруг-то ее закрутил, да запил, полюбовниц из дворовых завел, ночь не спит, пьет напропалую, а днем дрыхнет. Полюбовниц своих жену поносить заставляет… Не вытерпела она, сгрубила ему, так он ее из дому выгнал с грудной девочкой… Она пешком к матери в Москву пробирается, да окоченела вся и зашла к нам… А мать-то ее, как она говорит, богатая, пребогатая… Хвостова, по фамилии.
– Хвостова! – вскрикнула Наталья Федоровна. – А как зовут ее, эту несчастную!..
– Марья Валерьяновна…
При произнесении этого имени в голове графини разом восстали уже совершенно определившиеся воспоминания. Она поняла, что в соседней комнате находится та самая Марья Валерьяновна Хвостова, которая была предметом безумной и безответной любви Василия Васильевича Хрущева, желавшего утопить эту несчастную любовь в мутных волнах политического заговора и поплатившегося за это почти четырехлетним пребыванием на Кавказе под тяжелою солдатскою лямкой. Наталья Федоровна недавно узнала, что по ходатайству ее уже теперь «опального» мужа, молодой Хрущев был прощен, произведен в офицеры и находился в настоящее время на службе в военных поселениях.
Узнала это она от него самого, приезжавшего к ней в имение и со слезами на глазах благодарившего ее за свое спасение. Прошедшие лета и перенесенные невзгоды изменили и состарили Василия Васильевича до того, что Наталья Федоровна с трудом узнала его.
Рассказ Софьи Сергеевны приобрел для нее, в силу этого, еще больший интерес.
– Продолжайте, продолжайте… – почти подавленным от волнения шепотом произнесла графиня.
Жена смотрителях удивлением взглянула на нее.
– А вы разве, матушка, ее знаете?
– Слышала… Знала ее родственника… Но что же дальше… Почему она до сих пор у вас… Заболела?..
– Заболела бы – не беда… Как-нибудь выходили бы… Хуже – совсем рехнулась… Я уже, прости мое согрешение, раскаиваюсь, что ее задержала, сказала ей, что авось проезжие господа до Москвы ее по пути доставят, пешком идти куда же, не ближний свет, в мороз, да с ребенком… Переждите, я говорю, денек другой… – Денег у меня, говорит, нет и сама не знаю как до Москвы доберусь, – отвечает она… – Мне-то, говорю, ваших денег не надо, накормлю и напою и даже малость помочь могу, потом отдадите, да и проезжий иной добрый человек, тоже войдет в ваше положение. Вот и уговорила на свою голову…
– Чем же на свою… Я с удовольствием доставлю ее в Москву… – сказала Наталья Федоровна. – И даже сама завезу к ее матери…
– То-то и оно-то, что теперь поздно, она сама не нынче-завтра умрет, потому второй день не ест, не пьет и все качает мертвого ребенка… Прислушайтесь-ка… Просто за эти три дня мне всю душу своим заунывным пением вымотала.
Из соседней комнаты действительно слышались заунывные звуки.
– Да, уж удружила мне старуха постоялицу, кажется, на свой бы счет в Москву ее отправил… И жалко-то, и тяжело… – вмешался в разговор вышедший из соседней комнаты станционный смотритель – благообразный старик, одетый в вицмундир. – Здравствуйте, матушка Наталья Федоровна… Лошадок сейчас запрягать прикажете?
Он расшаркался по-военному перед графиней Аракчеевой и почтительно поцеловал протянутую ему руку.
– Нет, никаких там лошадей, я переночую… Если только не стесню вас…
– Какое там стеснение, для вас сами в чулан уйдем, все горницы предоставим.
– Зачем же это?.. Я, если можно, в этой комнате…
– Это я так, к слову… Устроим, устроим… – отвечал смотритель.
– Когда же умер ребенок? – обратилась Наталья Федоровна к Софье Сергеевне.
– Да в ночь же, как она пришла, жар у него начался, горлышко, видимо, схватило, а к утру он и преставился…
– Что же она?..
– Тут-то с ней и попритчилось. Как увидала она, что девочка-то ее умерла, схватила она ее, прижала к своей груди и ну качать, да убаюкивать… Я ее и так, и сяк уговаривать… Ангельская-де душа за нее молиться будет перед алтарем Всевышнего, грех и убиваться о них, великий грех, потому радоваться надо, если кого в младенческих летах Господь к себе призывает, тягостей жития этого нести не приказывает… Куда тебе! Глядит на меня глазищами, ничего, видимо, не понимает, и даже улыбается… Улыбка такая, что хоть слезами от нее обливайся и то впору…
– Несчастная! – воскликнула графиня. – Но что же делать, надо ее все-таки увезти к матери… Как же быть с ребенком?..
– Не отдаст… нечего и думать, я уж не раз приступалась… Куда тебе… так прижмет к себе, что хоть руки ей ломай и кричит не своим голосом, пока не отойдешь… Я уже ее и оставила, и мужа к ней не допустила… мужчина, известно, без сердца, силой хотел отнять у нее… Я не дала, а теперь, грешным делом, каюсь… Пожалуй, сегодня или завтра все же его послушаться придется… Не миновать…
– Известно, баба… волос дорог, а ум короток. Не дело безумной потакать, мертвого младенца столько дней не прибранного держать… Наедет кто-нибудь из властей… Ох, как достанется… А кому?.. Все мне же, а не бабе… Баба что… дура… для нее закон не писан… а моя так совсем об двух ярусах… Сегодня же отниму у ней трупик и отвезу к отцу в имение. Пусть хоронит, как знает…
– Оставьте, я постараюсь уговорить ее, – поспешила вступиться Наталья Федоровна, – проводите меня к ней. А если нельзя уж будет, так я ее и с ее мертвым ребенком до Москвы довезу, а там доктора, мать ее, авось, Бог даст, придет в себя и поправится. Ведите меня к ней, Софья Сергеевна, – добавила она, встав с места и направляясь к двери комнаты.
– Голубушка, родимая, и впрямь, может, вы уговорите, – быстро сорвалась с места Софья Сергеевна и, забежав впереди графини, отворила дверь комнаты для приезжающих.
Наталья Федоровна остановилась в дверях, пораженная представившейся ей картиной.
Картина, которая представилась глазам графини Натальи Федоровны Аракчеевой, была, на самом деле, полна холодящего душу ужаса.
На диване с обитым коричневым сафьяном и сильно потертым сиденьем и спинкою красного дерева, полуосвещенная стоявшей на столе нагоревшей сальной свечой, сидела молодая женщина, одетая в темно-коричневое шелковое платье, сильно смятое и поношенное, на руках у ней был ребенок, с головой закутанный голубым стеганым одеяльцем, обшитым кружевами.
Исхудалое лицо женщины с большими, широко раскрытыми глазами, совершенно лишенными проблеска мысли, было полно такого невыразимого нечеловеческого страдания, что невольно при взгляде на него сердце обливалось кровью и слезы лились из глаз.
Никто в этой худой, не по летам состарившейся женщине не узнал бы гордой красавицы-девушки – Марьи Валерьяновны Хвостовой, какою мы знали ее около десяти лет тому назад.
Много эти годы должны были принести ей невзгод и треволнений, мук и страданий, чтобы положить такие резкие черты безысходного отчаяния на это все еще до сих пор красивое, но с отупевшим от непрерывных ударов судьбы выражением, лицо. Когда-то роскошные волосы стали жидки и в них даже пробивалась преждевременная седина. Теперь они были даже растрепаны и жидкими прядями падали на лоб.
Грустная и красноречивая повесть читалась на этом лице и во всей фигуре сидевшей женщины.
И действительно, то, что наскоро передала графине о судьбе молодой женщины Софья Сергеевна, была одна сплошная неприкрашенная правда.
Менее года длилось семейное счастье Марьи Валерьяновны с Евгением Николаевичем Зыбиным, если можно назвать счастьем непрерывно продолжавшийся около года угар чисто животной страсти со стороны ее мужа, на которую она отвечала такою же страстью, но источником последней была далеко не одна плотская сторона молодой женщины: она привязалась к нему искренно и беззаветно, не только телом, но и душою. Это, увы, составляет высокое, но часто гибельное для женщины свойство неиспорченной женской натуры, не способной отдаваться без любви, без чувства, подчиняясь одной чувственности, которая для большинства мужчин всю жизнь исполняет должность любви.
Угар страсти, естественно, должен был окончиться, а вместе с ним окончились и счастливые дни для Марьи Валерьяновны. Это совпало с рождением сына-первенца, – сына, названного, по настоянию матери, в честь отца Евгением.
Жена перестает быть желаемой любовницей мужа и делается для него ненужной обузой, ее ласки тяготят его, и он ищет рассеяния на стороне; средства его или даже жены позволяют ему это в широких размерах. Такова печальная участь всех жен беспринципных негодяев, в душе которых нет места ни чистому чувству любви, ни понятию о святости брака, а вся жизнь их в конце концов дряблого организма зиждется на похоти и только на одной похоти…
Эта участь постигла и Марью Валерьяновну Зыбину.
Евгений Николаевич вдруг резко изменился в отношении своей жены, стал зол, раздражителен и порой бросал на нее полные ненависти взгляды. Переход этот показался резким только одной Марье Валерьяновне, так как, на самом деле, охлаждение к ней мужа шло постепенно, и он сначала принуждал себя ласкать ее, старался забыться под ее ласками, но это принуждение себя сделало то, что он стал к ней чувствовать физическое отвращение и головой бросился в омут разврата и кутежей, чтобы найти то забвение, которое он почти в течение целого года находил в страсти к своей молодой жене.
Забвение нужно было Евгению Николаевичу: образ человека, имя которого он носил, не переставал преследовать его, лишь только он оставался наедине с самим собою, мертвые глаза смотрели ему в глаза и в ушах отдавался протяжный вой волков…
Евгений Николаевич дрожал, обливаясь холодным потом. Около полугода со времени женитьбы этот страшный кошмар наяву, казалось, совершенно оставил его – он забыл о прошлом в чаду страсти обладания красавицей-женой, но как только эта страсть стала проходить, уменьшаться, в душе снова проснулись томительные воспоминания, и снова картина убийства в лесу под Вильной рельефно восставала в памяти мнимого Зыбина, и угрызения скрытой на глубине его черной души совести, казалось, по временам всплывшей наружу, не давали ему покоя.
Он старался забыться, переезжая с места на место, но всюду привозил с собой своего рокового спутника, свое внутреннее «я», требовавшее его к ответу за содеянное им преступление.
Он снова начал прибегать к спасительному вину, искать сильных, заглушающих этот внутренний голос, ощущений в игре в карты и рулетку, и в оргиях с женщинами, которых цинизм граничит с грацией, и в беспутстве которых есть своего рода поэзия, поэзия низменных душ.
Это женщины, поцелуй которых – медленный, но смертельный яд, а объятия полны сладострастия могильного холода. В обладании этими живыми нравственными трупами заключается высшая прелесть и незаменимое наслаждение для нравственно умерших людей.
Мы не будем описывать перипетий той многолетней драмы, которую пережила Марья Валерьяновна, окончившейся полнейшим ее разорением, приездом в отечество и изгнанием из дома мужа, предававшегося безобразным оргиям в кругу своих многочисленных крепостных любовниц.
Это могло бы составить многотомный, совершенно отдельный роман, построенный на идее самоотверженного долготерпения русской женщины.
Наталья Федоровна Аракчеева несколько минут стояла, как пригвожденная к месту. На нее даже на минуту напало раскаяние, что она пришла сюда, – так невыносимо тяжело было созерцание этой страдалицы, – но это было только на минуту. Мысли о том, что она, может быть, спасет эту несчастную и доставит ее к ее матери, наполнили душу графини тем радостным чувством, которое для доброго человека является лучшим вознаграждением за доброе дело, и она, мысленно укорив себя за мгновенную слабость, также мысленно возблагодарила Бога, что он привел ее в этот дом одновременно с пребыванием в нем Марьи Валерьяновны.
Софья Сергеевна, между тем, тихо подошла к сидевшей, сняв лежавшими около подсвечника щипцами нагар со свечи.
– Вот вы теперь и можете ехать к мамаше, барыня одна приехала, добрая, да ласковая, берется вас доставить в Москву, знает вашу маменьку и ваших родственников…
Марья Валерьяновна повернула свое лицо к говорившей, но взгляд ее совершенно безучастно скользнул по Софье Сергеевне, – она, видимо, ничего не слыхала, или не поняла, что та говорила ей, продолжая укачивать ребенка, напевая какие-то заунывные на самом деле, но выражению жены станционного смотрителя, выматывающие всю душу мотивы.
Софья Сергеевна повторила сказанную фразу и указала рукой на приблизившуюся к больной Наталью Федоровну.
Марья Валерьяновна, казалось, внимательнее вслушалась в сказанное ей, – в глазах ее блеснуло сознание.
– К мамаше, да, к мамаше, поедем!
Она заторопилась и даже встала с дивана…
– Не сейчас, завтра, теперь уж скоро ночь… – сказала Наталья Федоровна. – Я вас довезу и хотя не знаю лично вашей мамаши, но много слышала о ней и о вас от моего знакомого Василия Васильевича Хрущева.
– Василия Васильевича… Хрущева… Basile… – как бы припомнила несчастная женщина и горько улыбнулась, покорно снова садясь на диван.
Сознание исчезло так же быстро, как возвратилось, и больная снова затянула свою заунывную песенку.
В голове Наталья Федоровны мелькнула мысль, которую она решила привести в исполнение.
Пробыв еще несколько минут около Марьи Валерьяновны, совершенно как бы не замечавшей их присутствия, графиня шепнула Софье Сергеевне:
– Пойдемте, мне нужно с вами переговорить…
Обе женщины перешли в другую комнату, где на столе уже кипел самовар.
– Вот что я придумала, Софья Сергеевна, – начала графиня. – Надо заставить ее заснуть покрепче и во время сна взять трупик и заменить его сшитой из тряпок куклой… тогда можно завтра ее увезти, а трупик отвезет ваш муж в имение этого Зыбина и сдаст ему, сказав, что графиня Аракчеева повезла его сумасшедшую жену к матери, а трупик приказала ему похоронить… так пусть и скажет: графиня Аракчеева, этот титул и это имя еще до сих пор страшны для негодяев…
– Слушаю-с, это все сделать можно, а вот как заставить ее заснуть, не спит все ночи, я и сама подумывала украсть у ней трупик во время сна и наблюдала за ней… не спит.
– Со мной есть, сонные капли, я ведь сама часто страдаю бессонницей… Дайте ей их в чаю… выпить чаю уговорить ее, я думаю, можно…
– Это можно, я ей дала утром сегодня прямо с ложечки, целую чашку выпила и кусочек булки съела, только сама ни до чего не дотрагивается, боится из рук ребенка выпустить…
– Так вот и теперь напоите ее чайком, с этими капельками… Она устала от бессонных ночей и на нее они скоро подействуют…
Наталья Федоровна приказала подать себе саквояж и скоро разыскала в нем пузырек, из которого и накапала в налитую Софьей Сергеевной чашку чаю тридцать капель.
– Идите, милая, напоите ее… – сказала графиня.
Жена смотрителя взяла чашку и отправилась в комнату, а Наталья Федоровна стала пить чай.
Минут через десять Софья Сергеевна вернулась с опорожненной чашкой.
– Ну, что? – спросила ее Наталья Федоровна.
– Слава Богу, все выпила… Я ей и подушки на диване поправила, в случае если в самом деле подействуют капли-то ваши, чтобы удобнее ей лечь было… Только мне что-то не верится… не заснет…
– Если выпила, так заснет непременно… Эти капли отлично действуют… – заметила графиня.
Софья Сергеевна присела к самоварчику, пришел и Петр Петрович, по приглашению Натальи Федоровны тоже присевший к столу.
Все трое стали пить чай и рассказывать Наталье Федоровне о своем житье бытье.
– Не житье, а собачья травля, каждый норовит тебя обидеть, облаять, с кулаком так к морде и лезет, – жаловался смотритель на приезжающих.
Арина на таком же, как и в первой комнате, диване, приготовляла постель для своей барыни.
Вдруг из соседней комнаты послышался стук от падения чего-то на пол.
Софья Сергеевна, со свойственной ее возрасту быстротой, вскочила из-за стола и бросилась в соседнюю комнату.
Через несколько минут она возвратилась, держа в руках завернутый в одеяльце труп умершей девочки.
– Спит, крепко-прикрепко, как сидела, так и свалилась на подушки, и ребенка из рук выронила, он на пол и упал…
– Я говорила, что заснет… – заметила Наталья Федоровна.
– Вижу, матушка, что правы вы, уж извините, что усумнилась, наше дело темное, неученое…
Тотчас же ребенка в соседней комнате, спальне хозяев, положили на столик под образа, а Софья Сергеевна смастерила из старых чистых тряпок такого же размера куклу, набила ее сеном и, завернув в одеяльце, бережно положила около спавшей крепким сном Марьи Валерьяновны.
Сделав все это, все успокоенные заснули.
Наутро больная проснулась позже всех, взяла положенную куклу и стала качать, не заметив подмена.
Лошади были запряжены и Наталья Федоровна, повторив Петру Петровичу инструкцию, как поступить с мертвой девочкой, уехала и увезла с собою несчастную Марью Валерьяновну, которая покорно дала себя одеть в салоп, закутать и даже положила на это время на диван свою драгоценную ношу, хотя беспокойным взглядом следила, чтобы ее у ней не отняли.