– Ну, что, тетя Таля, видели вы молодую Хвостову? – был первый вопрос, заданный Лидией Павловной фон Зееман Наталье Федоровне, по возвращении последней домой.
– Видела! – коротко отвечала та.
– Николай Павлович, конечно, ошибся?
– Ошибся, – ответила графиня Аракчеева и отвернулась от Лидочки, чтобы скрыть покрасневшее от этой вынужденной лжи лицо.
– Надо, однако, собрать больную, да нельзя ли велеть заложить карету? – тотчас заспешила она.
– Конечно, можно, я распоряжусь? – сказала Лидия Павловна и дернула за сонетку.
Наталья Федоровна из гостиной, в которой происходил этот разговор, прошла в свои комнаты, где Арина почти неотлучно сторожила Марью Валерьяновну.
Несчастная женщина была все в том же положении, только казалась, если это было возможно, еще более исхудавшей.
Так же держала она у своей груди тряпочную куклу, принимая ее за своего ребенка, те же заунывные звуки по целым часам оглашали комнату, в которой она сидела, бессмысленно устремив глаза в одну точку.
Эти глаза, впрочем, как будто потускнели и порой казались почти мертвыми.
– Поедемте к мамаше! – подошла к ней графиня Аракчеева.
– К мамаше, – бессознательно повторила больная, но все же беспрекословно положив свою драгоценную ношу на диван, позволила одеть себя.
Вошедшая горничная доложила графине, что карета подана.
– Хорошо, сейчас едем, – заметила Наталья Федоровна, между тем, как Арина надевала на голову Марья Валерьяновны капор.
– Готово! – сказала Арина, взяв под руку больную.
– Вы не возьмете с собой Арины? – спросила вошедшая в комнату Лидочка.
– Зачем это?
– Мало ли что может с больной случиться дорогою… а вы одни.
– Бог милостив, ничего не случится, – заметила Наталья Федоровна уже в передней.
Марью Валерьяновну усадили в карету, графиня села рядом и лакей, вскочив на запятки, крикнул кучеру:
– Пошел!
Карета покатила.
Известие о несчастном положении сестры и дочери как громом поразило Петра Валерьяновича и Ольгу Николаевну.
Первый был вне себя и грозил стереть Зыбина, погубившего его сестру, с лица земли. Петр Валерьянович любил Мери, как называл он сестру, но поступок ее с матерью был, по его мнению, таков, что он, по приезде в Москву, не решился сказать за нее даже слова защиты, хотя часто думал о ней, но полагал, что она счастлива с любимым человеком, которого его мать пристрастно описывает мрачными красками.
Эта мысль отчасти примиряла его с разлукой с любимой сестрой, несчастье которой его страшно поразило.
«Быть может, как женщина, графиня преувеличивает!» – мелькнула в его уме слабая надежда, когда он, нервно шагая по гостиной, поджидал Наталью Федоровну, обещавшую тотчас же привезти сестру.
Ольга Николаевна, несмотря на деланно резкий тон, с каким она приняла известие об участи оскорбившей ее дочери, была внутренне сильно потрясена рассказом графини Аракчеевой. Ее не было в гостиной – она удалилась в свою спальню и там перед ликом Того, Кто дал нам святой пример с верой и упованием переносить земные страдания, коленопреклоненная искала сил перенести и этот удар не балующей ее счастливыми днями судьбы.
Перед ликом Того, Кто сам был всепрощение, она, конечно, простила все прошлое своей несчастной дочери и, казалось, любовь к ней в ее материнском сердце загорелась еще сильнее, чем прежде. Ольга Николаевна молила Бога спасти ее, если это не идет в разрез Его божественной воле.
Суть этой молитвы была, впрочем, такова, что Ольга Николаевна всецело отдавалась на волю всеблагого Провидения.
– Да будет воля Твоя! – шептали ее губы и слова эти были произносимы с редкой верою и со смирением.
Она так забылась в молитве, что ожидаемый приезд дочери не томил ее трепетным ожиданием.
В передней раздался звонок.
С помощью выбежавшей прислуги Наталья Федоровна Аракчеева – это приехала она – ввела Марью Валерьяновну в переднюю, раздела и, поддерживая под руку, привела в залу, где их встретили Хвостов и его жена.
Родной дом не произвел, видимо, ни малейшего впечатления на больную: она глядела так же безучастно.
Петр Валерьянович при виде своей несчастной сестры положительно остолбенел – так неузнаваемо изменилась она.
Все прошли в гостиную, где и усадили больную в одно из кресел.
Не узнавая никого из окружающих, она запела свою заунывную песенку.
Хвостов пришел в себя.
– Мери, Мери! – воскликнул он, подходя к сестре сбоку.
Она услыхала зов и повернула голову в сторону Хвостова. В этих глазах не было ни проблеска сознания – она не узнала брата.
Петр Валерьянович отвернулся, чтобы скрыть крупные слезы, брызнувшие из его глаз. Он вынул носовой платок и стал усиленно сморкаться, незаметно для других вытирая слезы.
Екатерина Петровна при виде этой тяжелой сцены вдруг почти упала в кресло и горько заплакала.
На глазах Натальи Федоровны тоже блестели две крупные слезинки.
Ольга Николаевна, которой доложили о приезде ее сиятельства с «барышней», как выразилась горничная, медленным шагом, точно желая отдалить роковой момент свиданья с несчастной дочерью, вошла в гостиную.
Увидав сидевшую в кресле, качавшую сверток и напевавшую свою заунывную песенку Марью Валерьяновну, Ольга Николаевна остановилась в дверях и пошатнулась.
Она упала бы, если бы ее сын не подоспел к ней и не поддержал ее.
– Несчастная, до чего довел ее этот ворон!.. – глухо произнесла старуха Хвостова, и на лице ее отразились нечеловеческие душевные страдания.
Она, однако, совладала с собой и даже, отстранив рукой помощь сына, подошла к дочери.
– Мери, Мери! Ты не узнаешь свою мать, свою маму.
Больная вдруг насторожилась при звуке этого голоса, перестала петь и подняла свои опущенные до этого глаза на мать.
С минуту она молча вглядывалась – в ее глазах, казалось, мелькало пробуждающееся сознание.
Вдруг она вскочила с кресла, выронив сверток, который покатился под ноги все продолжавшей плакать молодой Хвостовой.
– Мамочка, дорогая мамочка! – вскрикнула Марья Валерьяновна и бросилась на шею Ольге Николаевне, принявшей ее в свои объятия.
«Слава Богу… она пришла в себя!» – почти одновременно мелькнула одна и та же мысль у Хвостова, у графини Аракчеевой, и даже у переставшей плакать Екатерины Петровны.
Но в этот момент, среди воцарившейся в гостиной тишины, раздался какой-то странный хрипящий, протяжный вздох.
Это был последний вздох Марьи Валерьяновны.
На груди несчастной матери лежал бездыханный труп не менее несчастной дочери.
Ольга Николаевна сразу не поняла роковой смысл совершившегося и продолжала еще несколько минут держать в объятиях свою мертвую дочь, но вдруг заметила на своем плече кровавое пятно…
– Мери, Мери… Что с тобой… кровь… – растерянно заговорила она.
Петр Валерьянович догадался первый.
– Оставьте ее, мама, оставьте… Она теперь счастливее нас…
Он осторожно высвободил труп сестры из рук своей матери и понес его на руках к стоявшей кушетке.
– Умерла!.. – дико вскрикнула Ольга Николаевна и, как сноп, без чувств повалилась на пол.
Хвостов, уложив умершую на кушетку, с помощью сбежавшейся на крик прислуги унес бесчувственную мать в ее комнату, за ним последовали Наталья Федоровна и Екатерина Петровна.
Гостиная опустела.
На кушетке лежала мертвая Марья Валерьяновна, с широко раскрытыми глазами и с каким-то застывшим, радостным выражением просветленного лица.
Графиня Аракчеева пробыла около, через довольно долгое время, пришедшей в себя Ольги Николаевны до вечера и почти успокоила несчастную мать той искренней верой во Всеблагое Провидение, которую Наталья Федоровна всю жизнь носила в своем сердце и которую умела так искусно и властно переливать в сердца других.
Покойницу, между тем, обмыли, одели и положили на стол в той самой зале, где не более десяти лет тому назад восторженно любовались ее красотой ее мать и влюбленный в нее кузен Хрущев перед поездкой на загородный летний бал – бал, решивший ее участь.
Наталья Федоровна приехала к фон Зееманам совершенно потрясенная пережитыми ею событиями дня.
Она застала у них Зарудина и Кудрина и рассказала со всеми подробностями все происшедшее у Хвостовых.
Часто прерывала она рассказ, чтобы вытереть невольно лившиеся из ее глаз слезы.
Лидия Павловна еще до возвращения графини от Хвостовых сообщила мужу, Зарудину и Кудрину, что тетя Таля виделась с молодой Хвостовой и сказала, что это не Бахметьева.
– Я говорил, что он ошибся… – заметил Андрей Павлович.
– Фантазер… – сказал фон Зееман.
Зарудин промолчал.
Вечером он улучил минуту, когда остался с глазу на глаз с Натальей Федоровной и спросил ее:
– Это не она?
– Она не должна быть ею! – коротко отвечала Аракчеева.
Он понял все и не стал расспрашивать.
Похороны Марьи Валерьяновны Зыбиной состоялись на четвертый день после такой неожиданной, несмотря на плохое состояние ее здоровья и такой своеобразной ее смерти.
Прах ее был опущен в фамильный склеп Хвостовых на кладбище Ново-Девичьего монастыря.
Отсрочка на один день произошла оттого, что необходимо было уладить некоторые формальности, ввиду отсутствия у покойной вида на жительство и внезапного отъезда ее мужа, Евгения Николаевича Зыбина, за границу.
Известие об этом отъезде принес дворецкий Ольги Николаевны Хвостовой, старый грамотный слуга, которому генеральшей поручались некоторые несложные дела.
Петр Валерьянович сам хотел ехать к этому извергу, палачу и убийце его сестры, но Ольга Николаевна и Екатерина Петровна воспротивились этому и убедили его отложить объяснение с этим «негодяем», как выразилась старуха Хвостова, до более благоприятного времени.
– Ты его этим не исправишь, а только устроишь скандал, и скандал совершенно несвоевременный, у еще неостывшего праха покойной, – заметила, между прочим, Ольга Николаевна.
– Я убью его! – запальчиво произнес Петр Валерьянович.
– Что же ты этим сделаешь? Ему благодеяние, себе погибель!
– Как, ему благодеяние?
– Несомненно. Насильственная смерть его зачтется ему перед справедливым и нелицеприятным Судьею и облегчит его участь там. Иначе же он предстанет перед Ним под всею тяжестью содеянных им злодеяний.
– Это еще когда будет, а до тех пор он натворит еще много зла, надо пресечь ему эту возможность, надо вырвать эту худую, траву из поля.
– Кто тебя ставил над ним судьею и даже исполнителем этого суда? Если Господь Бог в своей неизреченной благости допускает на земле зло и его носителей, то, значит, это входит в высшие цели Провидения, бдящего над миром, и не человеку – этой ничтожной песчинке среди необъятного мироздания – противиться этой воле святого Промысла и самовольно решать участь своего брата – человека, самоуправно осуждать его, не будучи даже уверенным, что суд этот не преступление самого совершенного ближним преступления.
– Вы договорились до абсурда, мамочка. Вы отрицаете право суда. Вы говорите против земного правосудия!.. – воскликнул Хвостов и вскинул на мать удивленные глаза.
– Ничуть, – спокойно ответила Ольга Николаевна, – я говорю не против права государства исторгнуть из своей среды вредного сочлена, и даже совершенно уничтожить его, я говорю о самоуправстве между равными членами этого общества, каковым самоуправством, несомненно, является убийство из мести, дуэль и тому подобные, самим государством признаваемые за преступные действия. Но если ты хочешь, то и суд земной, как учреждение человеческое, конечно, необходим, но зачастую далеко не непогрешим. Ты сам томился два года в заключении по необходимости, но не по справедливости.
– По какой это необходимости? – спросил Хвостов.
– Несомненно, что граф Аракчеев для пользы затеянного им, по его мнению, великого дела, нашел нужным устранить тебя и устранил, без всякой даже мысли, справедливо ли это, или несправедливо. Это было необходимо, а потому это и сделано. Не говорю не всегда ли, а скажу не часто ли в основу земных судебных приговоров кладется именно этот закон о необходимости.
Петр Валерьянович несколько времени молчал, как бы обдумывая все сказанное ему его матерью.
– Пожалуй, вы правы, проповедуя непротивление злу.
– Для тебя это ново, а между тем, это старо, как мир… – заметила старуха.
– А между тем, вы наказываете своих крепостных.
– По необходимости, а не по справедливости. Не думаешь ли ты, что я совершаю этим хорошее, богоугодное дело. Один Бог без греха…
На этом разговор окончился, но Хвостов, упрошенный кроме того и женой, остался в Москве, а в имение Зыбина с уведомлением о смерти его жены был послан дворецкий.
Он, как мы уже сказали, не застал в имении Евгения Николаевича.
На последнего, как и ожидала графиня Наталья Федоровна Аракчеева, ее имя произвело гораздо большее впечатление, нежели привезенный Петром Петровичем Власовым трупик его дочери и факт бегства его жены к своей матери.
Имя Аракчеева, действительно, имело еще значение громового удара для людей с нечистою совестью – у Евгения Николаевича разом выскочил его продолжительный хмелевой угар, он так любезно принял станционного смотрителя и прикинулся таким огорченным мужем и отцом, что старик совершенно размяк, даже прослезился и по возвращении домой сказал жене:
– Уж не знаю, матушка, что и подумать, барин такой нежный, ласковый, так по дочке и жене убивается, что ума я не приложу, не она ли сама всему этому причина: известно, баба, кошечкой прикидывается, а сама зверь зверем…
Софья Сергеевна накинулась на мужа.
– Ишь, рассудил, как по писанному… Баба да баба, а вы-то, мужики, какие, подумаешь, ангелы… Зверье дикое, только и всего. Да что говорить, поднес тебе стаканчик, ты и запел в его сторону, одного поля ягода, – пьяницы, свой своему поневоле брат… Ишь, что загнул, она в этом причина… Идол, право, идол… Тьфу… прости, Господи, мое согрешение…
Старушка сплюнула и вышла из комнаты, сильно хлопнув дверью.
– Ну, пошла, поехала… телега скрипучая… – послал ей вдогонку супруг.
Дня три-четыре Софья Сергеевна, действительно, не могла успокоиться и все ворчала на мужа за необдуманные слова.
Евгений Николаевич Зыбин, между тем, поспешил похоронить свою дочь и, забрав от старосты своего именьица кой-какие деньжонки, помчался в Москву, чтобы издали следить за своей женой.
В Москве он не остановился в своем доме, который отдавал внаймы, а пристал на постоялом дворе, на Тверской-Ямской, откуда и совершал таинственные путешествия на Тверскую к генерал-губернаторскому дому и на Сивцев Вражек, где вел не менее таинственные переговоры с дворниками дома, где жила графиня Аракчеева, – он узнал ее адрес от Петра Петровича Власова – и дома Хвостовой.
Из этих источников он узнал о смерти своей жены, но, не дождавшись похорон, уехал в Париж за сыном.
Поездка эта была предпринята Зыбиным далеко не из чадолюбия – он, предпринимая ее, остался верен себе, и взять к себе сына решился чисто из материальных расчетов.
Денежные обстоятельства Евгения Николаевича в описываемое нами время были из очень тонких. Помощь богатой тещи ускользнула от него окончательно со смертью его жены, а потому он вспомнил о нескольких десятках тысяч франков, помещенных во французском банке на воспитание сына, и решил взять их для поправление своих дел, а сына отдать в один из московских пансионов.
Месяца через два Евгений Николаевич привез своего девятилетнего сына Женю в Москву и, снова остановившись на том же постоялом дворе, отправился на поиски пансиона.
В то время частных пансионов в Москве была тьма. Не была не только улицы, но даже и переулка, где бы не было вывески: «Пансион для благородных детей мужского пола», или «Пансион благородных девиц».
Гимназия в Москве была одна и далеко не была в том виде, как теперь, и потому дворянство предпочитало отдавать своих детей в так называемые «благородные пансионы», хотя в сущности в них принимались всякие дети, лишь бы платили деньги.
В то время в пансион без «благородных детей» на вывеске никто бы детей и не отдавал.
Евгений Николаевич остановил свой выбор на пансионе Шлецера, и в один прекрасный день извозчичья коляска, в которой сидел Зыбин со своим сыном, остановилась на Мясницкой, у подъезда дома Лобанова-Ростовского.
У подъезда стоял швейцар, плешивый, в нанковом сюртуке. Он и проводил посетителей по лестнице наверх, затем через комнату, в которой находились шкафы с книгами и физическими инструментами, и ввел их в гостиную.
Дом Лобанова был отделан великолепно: паркетные полы, лепные карнизы и подделанные под мрамор панели, пилястры и амбразуры окон.
Через минуту в гостиную вошел один из содержателей пансиона. Это был доктор Кистер.
Он был мужчина толстый, с солидным брюшком; голова седая и плешивая, черты лица правильные, крупные и с выражением кислоты, принимаемой за глубокую ученость. На лице его сияла приветливая и вкрадчивая улыбка, которую он всегда принимал, когда привозили к нему отдавать детей. Походка его была торопливая, движения озабоченные.
– Вы господин Шлецер? – спросил его Зыбин. – Я доктор Кистер. Шлецер уже оставил пансион. Пансион мой, я директор!
После чего Кистер просил садиться.
Судьба Жени Зыбина была устроена в каких-нибудь полчаса. Евгений Николаевич договорился с директором, отдал вперед на год деньги и на обзаведение и, поцеловав сына, оставил его в пансионе.
Мальчик, привыкший к чужим людям, не выразил особой печали при расставании с отцом, как не выразил в Париже радости при свидании.
Зыбин был рад, что отделался от сына. Он спешил вырваться из Москвы, где боялся мести Хвостова, о намерениях которого проучить его узнал стороной, и в тот же день выехал на почтовых в Вильну.
Наталья Федоровна Аракчеева загостилась в Москве у фон Зееманов, встретила новый 1831 год и в конце марта этого года собралась было в деревню, но легкое нездоровье помешало осуществлению ее плана, и она задержалась в Москве еще на месяц, а затем в Москву долетели слухи о появлении в Петербурге и его окрестностях холеры, и Антон Антонович с Лидочкой положительно не отпустили от себя графиню.
Приближались летние месяцы 1831 года, принадлежащие к тяжким эпохам новейшей русской истории. Шла ожесточенная борьба и на окраинах, а внутри России свирепствовала холера, сопровождаемая народными волнениями и бунтом военных поселян.
К описанию этих событий мы и перейдем.
Кровавые события, совершившиеся в июле месяце 1831 года на берегах реки Волхова, сами по себе и по своим последствиям чрезвычайно интересны и поучительны.
Бесчеловечно замученные мятежными поселянами офицеры, а затем, в свою очередь, жестоко наказанные убийцы – были искупительными жертвами с одной стороны народного заблуждения, а с другой – тех порядков в военных поселениях, которые наступили со времени удаления от дел их творца – графа Алексея Андреевича Аракчеева.
В описываемое нами время военные поселения, начинаясь в шести верстах от Новгорода, тянулись по берегам Волхова на далекое пространство.
Занимая уезды Новгородский и Старорусский, они разделялись на четырнадцать округов; в каждый округ входили поселения одного полка, который делился на три батальона, а эти последние дробились на роты, капральства и взводы.
В 1831 году два действующие батальона из каждого поселенного полка ушли в поход против восставших поляков, как в царстве Польском, так и в западных русских губерниях, и в поселениях осталось по одному батальону от полка, резервные роты и строевые резервные же батальоны.
Таким образом, по Волхову вытягивались поселения полков: императора австрийского Франца I – между большой московской дорогой и Волховом, далее короля прусского, затем – полки имени графа Аракчеева, наследного принца прусского и другие.
Полки разделялись полями и лугами, принадлежавшими каждому округу; в самом округе каждая рота жила отдельно; имела свою ротную площадь, гауптвахту, общее гумно и риги; офицеры жили тут же, в особых домиках.
Все хозяйственные работы производились не иначе, как под надзором и по распоряжениям офицеров. Для руководства им издана была масса правил и уставов: о расчистке полей, рубке лесов, содержании в чистоте изб и прочем. Эти правила имели для офицеров и для военных поселян одинаковую силу с рекрутским уставом.
В лице поселенных офицеров сосредоточивалась власть и помещиков, и военных командиров. Палки, шпицрутены, розги, кулачная расправа – все это было в полном ходу.
Нельзя быть, впрочем, излишне строгим к лицам, прибегавшим к этим мерам: они были детьми своего времени, они были исполнителями той общей системы, которая была принята тогда относительно солдата – безразлично, как строевого, так и поселенного.
Заря нравственного возрождения русского солдата и признание, как в солдате, так и в крестьянине человеческой личности с правами на милосердие и справедливость к ней – была в то время еще очень-очень далека…
Внушение страха было задачей начальников от высших до низших, и на этом страхе покоилась дисциплина войск.
Зима 1830–1831 года была очень холодная.
26 декабря, около Новгорода, показывались на небе необыкновенные северные сияния, продолжавшиеся часа на три. Поселяне выходили из своих домов и, удивляясь небесному явлению, говорили между собой:
– Это не к добру; настали последние времена!
Некоторые вспоминали при этом комету, бывшую в 1811 году.
Весною 1831 года для содержания караулов в Новгороде и для приготовления к смотру начальника штаба, генерала Клейнмихеля, – все резервные батальоны выступили из округов; по недостатку в них офицеров, были командируемы от поселенных батальонов ротные командиры, которые, по этому случаю, находились в Новгороде, а по окончании очереди, возвращались в свои роты к управлению хозяйственной частью; во время же их отсутствия, обязанность по этому предмету лежала на фельдфебелях.
По наступлении лета 1831 года, резервные батальоны выступили в лагерь, находившийся при «Княжьем дворе».
В Новгороде тогда была чрезвычайная тишина. По базарам изредка показывались служивые для покупок.
С весны этого же года появилась со всеми ужасами эпидемия, неизвестная до того времени в России – холера: множество народа сделалось ее жертвою.
Наконец, она достигла до Петербурга и дала здесь повод к народному волнению.
О причинах холеры, в особенности после вызванных ею волнений, пошли в народе самые нелепые толки.
Высланный из столицы простой народ, проходя мимо военных поселений, распространял слухи, что холеры, как болезни, не существует, но что поймано множество злодеев, отравляющих съестные припасы и даже целые реки.
Поселяне с любопытством слушали эти рассказы, по врожденному простому народу легковерию принимали их за истину и тем более увлекались этими бреднями, что болезнь появилась уже тогда в Новгороде и в округах поселения.
Бригадный командир, генерал-майор Томашевский, предписал по всем округам: постановить секретным образом журнал о предосторожностях против холеры.
Батальонный командир, подполковник Бутович секретно же уведомил об этом ротных командиров, которые и собрались в квартире Бутовича.
Принятые собравшимися меры состояли, главным образом, в том, чтобы удерживать поселян от отпусков из рот, для чего была расставлена на границах округа стража, учредить карантины и во всем наблюдать чистоту.
Во время рассуждений об этом, в комнату вошел аптекарь Гопольд и, слыша разговоры, заметил Бутовичу, что он только что возвратился из Новгорода, где слышал о высочайшем повелении об уничтожении карантинов во всех городах.
Это известие очень удивило присутствующих.
Тем не менее, журнал был составлен и отправлен по начальству.
Вскоре поселяне, узнав, что все ротные командиры собирались на квартире полковника, и не зная причины этого собрания, стали переходить от одного предположения к другому и, наконец, выдумали, что господа офицеры собирались для составления подписки об отравлении поселян ядом.
Эти толки послужили к возбуждению между ними недоверия к начальству.
К этим толкам присоединились еще другие, что-де карантины и больницы не прекращают, а плодят холеру, и что, будто бы, воду и огородные овощи отравляют посыпанием яда неблагонамеренные люди, «господа», как толковал народ, подкупленные поляками, стремящимися из чувства неприязни к России отравить русский народ под предлогом холеры.
Некоторые уверяли, что, будто, холера ходит в глухую полночь по улицам в виде страшной женщины, одетой в саван, которая если к чьему дому подходила, то там на следующий день непременно кто-нибудь умирал из семейства.
По этому поводу на многих домах прикреплялись над входными дверями таблички с надписью: «Дома нет», или же с псалмом: «Живый в помощи Бога небесного».
Носилась также молва, будто холера показывается на реках в виде темного облачка, особенно по утрам и вечерам, и если кто, не догадавшись, черпал с этим облачком воду, то все употреблявшие ее непременно умирали холерой.
В это время из лагеря, при Княжьем дворе, отделен был отряд и составленные из него маршевые батальоны отправлены к Санкт-Петербургу, но, не доходя станции Чудово, были возвращены обратно в лагерь, куда они и направились поспешно проселочными дорогами.
Вскоре по прибытии их туда, в городе Старой Руссе и округах 2-й и 3-й гренадерских дивизий сделался неслыханный мятеж. От старорусского мятежа заразились почти все округа возмутительным духом.
В России давно не было таких бедственных происшествий; неистовый народ ожесточился до такой степени, что, забыв верность и присягу, данную государю, дерзнул варварским образом убивать своих начальников, предавал их тиранскому мучению, и, наконец, намеревался истребить всех офицеров, находившихся в поселениях, не щадя при этом их семейств.
Сама природа изменилась в то время и явила картину прогневанных небес.
Везде горели леса, трава на лугах, а местами выгорали целые поля, засеянные хлебом. Густые облака дыма носились в воздухе и затмевали солнце, выжженная земля громадными пустырями виднелась во все стороны.
По вечерам воздух сгущался до того, что с улицы в окна дым проникал в комнаты.
По ночам воздух наполнялся непроницаемым туманом, от которого утренняя роса была причиною большого падежа скота.
Рожь поспевала в первых числах июля.
В предшествовавшую зиму иней на деревьях нарастал в виде щетины на вершок, молодые деревья инеем пригибало к земле или ломало, или раздирало сучья; река Волхов обмелела необычайно.
Народ, под влиянием всех этих обстоятельств, также был в унынии: многие поселяне уже умирали холерою; другие, предубежденные против этой болезни, полагали, что умершие – жертвы отравы.
Некоторые поселяне по ночам стерегли колодцы.
Впрочем, о старорусском мятеже во 2-й роте императора австрийского Франца I поселенного полка не было говорено еще явным образом, по крайней мере, поручик Василий Васильевич Хрущев, командуя этою ротою, ни от кого не слыхал об этом происшествии.
Но скоро ему воочию пришлось увидать этот русский, беспощадный, бессмысленный бунт.