Семейный разлад, все более и более обострявшийся, казалось, не замечался графом Алексеем Андреевичем, жившим исключительно государственною жизнью и считавшим и дом свой только частью той государственной машины, управление которой ему вверено Высочайшею властью.
Страсть к строгому порядку и дисциплине с расчетливостью составляли исключительную заботу Аракчеева по службе и в жизни домашней. Село Грузино, где сосредоточены памятники доверенности и благодеяний императоров Павла и Александра, походило более на военную колонию, чем на имение помещика, даже в то время, когда он сошел уже с поприща государственного. Как в Петербурге, так и там, он был строг и взыскателен по службе, точно также не извинял ни одного упущения и беспорядка, где бы он ни появлялся, и всякая вина была в его глазах виною неизвинительною.
«Где нет суровости, там нет службы», было его любимым изречением, а служба была его жизнью.
К тому же он был человеком, скрывавшим от самых близких ему людей свои мысли и предположения и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может, и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он понимал, что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был «военный схимник среди блестящих собраний двора».
Масса государственных дел положительно отнимала у него все время, совершенно поглощала его и не давала возможности, даже при желании, следить за внутреннею жизнью близких ему людей, а быть может он и не подозревал о существовании такой жизни.
В 1803 году император Александр Павлович сделал его инспектором всей артиллерии и командиром лейб-гвардии артиллерийского батальона, но, кроме того, он постоянно призывал его к себе для советов, и все главнейшие дела государственного управления, не исключая и дел духовных, рассматривались и приготовлялись при участии графа Аракчеева.
Естественно, что при таких усиленных и разносторонних занятиях, поглощавших дни и часть ночей графа Алексея Андреевича, он, весь отдавшись исполнению священного долга служения государю и отечеству, в своем служебном ослеплении и не подозревал нравственных страданий своей молодой жены.
Если мы припомним к тому же его взгляд на женщин вообще и его отношение к ним, то нам станет совершенно ясна возможность того, что совершавшаяся в его доме глухая, скрытая житейская драма прошла для него совершенно незамеченною.
Весь строй его домашней жизни продолжал оставаться по своей внешности в той же заранее строго определенной им форме, всюду царил образцовый порядок, все исполняли возложенные на них обязанности, в приемные дни и часы гостиные графини были полны визитерами, принимаемыми по выбору графа, графиня аккуратно отвечала на визиты – все, следовательно, обстояло, по мнению Алексея Андреевича, совершенно благополучно.
Чего же ему надо было желать, до чего допытываться, да и где было найти для этого время?
– Ну, что и как? – встретил тревожным вопросом Сергей Дмитриевич Талицкий свою кузину, вернувшуюся из Грузина. Он знал также, что она оставалась там одна, без графини, приехавшей в Петербург к умирающему отцу.
Екатерина Петровна как бы нехотя удовлетворила его любопытство.
– Вот и прекрасно, молодец!.. – одобрительно воскликнул он.
– Я все же виновата перед Талечкой, она была ко мне так добра, – как бы про себя проговорила она.
– Ну, это пустяки, сентименты… – пренебрежительно отозвался он. – Поговорим лучше о деле… Старухе-то скоро капут…
– Какой старухе? – не поняла Екатерина Петровна.
– Какой, известно какой, твоей матери; очень она плоха стала последние дни, третьего дня уже ее соборовали и причащали, лежит теперь без памяти второй день, доктор говорит, что каждую минуту надо ожидать конца…
Бахметьева побледнела.
В ее душе шевельнулось нечто вроде угрызения совести. Жалость к матери, всю жизнь боготворившей ее, здоровье и самую жизнь которой она принесла в жертву греховной любви к сидевшему против нее человеку, приковавшему ее теперь к себе неразрывными цепями общего преступления – на мгновение поднялась в ее зачерствевшем для родственной любви сердце, и она почти враждебно, с нескрываемой ненавистью посмотрела на Талицкого.
Он не заметил этого взгляда.
– Почему же ты меня не уведомил?.. – упавшим голосом спросила она.
– К чему, помочь ей ты не могла, так зачем же было тебя по пустякам отрывать от серьезного дела… – с циничным спокойствием ответил он.
– По пустякам… Смерть моей матери, по-твоему, пустяки… – простонала она.
– Всякая смерть пустяки, а если она приходит в старости, то тем более, не два же века жить было старухе, пора и на покой…
Екатерина Петровна не выдержала и зарыдала. Сергей Дмитриевич вскочил со стула и стал быстрыми шагами ходить по комнате, проворчав довольно громко:
– Разнюнилась!
Бахметьева не слыхала этого замечания и продолжала плакать.
Первою ее мыслью было броситься к постели больной матери, но почти панически обуявший ее страх остановил и как бы приковал ее к креслу. Вся вина ее перед этой, там, за несколько комнат лежащей умирающей женщиной, готовящейся ежеминутно предстать на суд Всевышнего, Всеведующего, Всемилостивейшего судьи и принести ему повесть о ее земных страданиях, главною причиною которых была ее родная дочь, любимая ею всею силою ее материнской любви, страшной картиной восстала перед духовным взором молодой Бахметьевой, а наряду с тем восстали и картины ее позора и глубокого безвозвратного падения.
Слезы неудержимым градом лились из ее очей.
Ее привел в себя резкий голос Талицкого.
– Если ты сейчас не перестанешь реветь, как корова, то я уйду и только ты меня и видела. Ты знаешь, я этого не люблю, слезы не внушали мне никогда чувства жалости, напротив, они всегда бесили и злили меня, бесят и злят и теперь… Если я не уйду, то не ручаюсь, что я исколочу тебя… Плачут только бесхарактерные, слабые люди, а они не стоят ни сожаления, ни пощады… Ты знала, на что шла, сходясь со мной, смерть матери входила в наши расчеты, она умирает вовремя, иначе она связала бы наши руки. Чего же плакать? С этой дороги, по которой ты пошла со мной, поворота нет.
Молодая девушка расслышала только последние слова своего страшного руководителя.
Они ударили ее, как обухом по голове. Она быстро отерла слезы.
– Ты прав, сняв голову, по волосам не плачут, – заметила она почти спокойным голосом, но при этом окинула Сергея Дмитриевича таким взглядом, полной непримиримой ненависти и бессильной злобы, каким арестант глядит на своего тюремщика, или дикий зверь на своего властного укротителя.
От него не ускользнул этот взгляд, но он только презрительно усмехнулся.
– Умные речи приятно слушать! – сквозь зубы заметил он. Несколько минут оба молчали.
– После смерти матери ты выдашь мне верящее письмо на управление всеми своими делами и домом, и имением, квартиру нашу мы разделим, и я займу заднюю половину, мы с тобой, таким образом, не будем расставаться, в глазах же света будет весьма естественно, что ты как девушка не можешь жить одна и пригласила к себе своего ближайшего родственника.
Она слушала его безучастно, она понимала, что он не советовался с ней, а только излагал свои окончательные решения.
– Что же ты молчишь, разве ты не одобряешь этого плана? – спросил он все-таки ее, видимо, для проформы.
– Делай, как знаешь, я во всем полагаюсь на тебя… одной, конечно, мне жить неудобно.
– Значит, это решено, мне пора, а ты иди к матери, но только не плачь, слезы не помогут, она все равно их не увидит, да и едва ли узнает тебя.
Он взял шляпу и вышел.
Все сказанное им о состоянии здоровья старухи Бахметьевой оказалось вполне справедливым. Мавра Сергеевна была совершенно без памяти, она поводила вокруг себя бессознательным взглядом своих полузакрытых глаз и слабо стонала.
В комнате при больной, пригорюнившись, сидела на сундуке старая нянька Екатерины Петровны Акулина. Она неотлучно ухаживала за своей больной барыней и благодетельницей, хотя слабые силы старушки подламывались от проводимых ею бессонных ночей.
Она и теперь, сидя, вздремнула.
Молодая девушка опустилась на колени перед постелью матери и горько, искренне заплакала.
Умирающая не узнала ее и даже, видимо, не обратила внимания на ее присутствие у постели.
Плач Екатерины Петровны потревожил лишь дремоту Акулины; последняя вздрогнула, отерла глаза и зевнула, три раза перекрестив свой беззубый рот.
Несколько минут она молча смотрела на свою воспитанницу.
– Чего ревешь белугой, матери спокойно и умереть не даешь, сама во гроб вогнала сердечную, а теперь ишь заливается… – сердито молвила старуха.
– Прости, Господи, мое великое согрешение! – добавила она.
Екатерина Петровна быстро встала с колен и, повернувшись лицом к няньке, поглядела на нее широко раскрытыми глазами.
– Чего глазища-то на меня свои уставила, за правду рассердилась, непутевая… Мать при смерти лежит, а она невесть где по чужим людям слоняется… домой вернулась, чем бы прямо к матери, она с этим охальником, прости Господи, шуры-муры разводит, бесстыжая.
– Да как ты смеешь… – с какой-то дрожью в голосе вскрикнула Екатерина Петровна и сделала несколько шагов по направлению к Акулине.
– Чего сметь-то… правду-то тебе в глаза сказать, завсегда скажу, не закажешь… – невозмутимо продолжала старуха, не трогаясь с места. – Ударить думаешь, так бей, убей, пожалуй, как вон и ее убила.
Старуха вся выпрямилась и торжественным жестом указала на умирающую.
Екатерина Петровна отступила.
– Чего пятишься… бей!.. – продолжала Акулина. – Тебе что… все равно ты… проклятая!
Бахметьева вспыхнула.
– Погоди, ужо, я с тобой на конюшне велю расправиться… – глухо проворчала она и вышла, так сильно хлопнув дверью, что даже умирающая испуганно повела взором в сторону ушедшей.
Старуха стремительно бросилась к постели, но больная по-прежнему была без всякого сознания.
– На конюшню… – ворчала Акулина, – молода старых людей на конюшне учить, тебя бы вот так поучить следовало с твоим полюбовником.
Между тем, Екатерина Петровна вошла к себе в комнату и бросилась, совершенно разбитая нравственно и физически, в кресло.
«Проклятая… – неслось в ее голове. – Действительно, я проклятая, Акулина права, с избранной мною дороги поворота нет! – припомнились ей слова Талицкого. – И он прав! – подумала она. – Значит, надо идти вперед, рука об руку с ним, только с ним, так как он один и остался около меня».
Недавнее, мгновенно посетившее ее, раскаяние, при известии об опасной болезни матери, так же мгновенно было заглушено опрометчивыми словами старой няньки, и прежняя эгоистическая злоба стала царить в ее уже теперь вконец испорченном сердце, в котором потухла последняя тлевшаяся в его глубине искра добра.
С хладнокровием и спокойствием, достойными лучшего применения, присутствовала Бахметьева на похоронах своей матери, умершей через два дня после возвращения Екатерины Петровны из Грузина.
Отпевание и погребение тела покойной происходило на Смоленском кладбище.
Злобным взглядом проводила издали Бахметьева графиню Наталью Федоровну Аракчееву и ее мать Дарью Алексеевну Хомутову, садившихся в экипаж после погребения Мавры Сергеевны, но ни за обедней, ни после нее не подошедших к искусно притворившейся убитой горем дочери покойной, во все время похорон поддерживаемой ее троюродным братом.
– Чего тебя корчит? – злобно шептал он ей по временам. – Все ты мне руки оттянула.
Но она не унималась и то и дело впадала в притворные обмороки.
– Покажу я вам себя, покажу… – прошептала она по адресу уехавших дам.
Вскоре после похорон старухи Бахметьевой, в доме начались переделки, квартира была разделена на две совершенно отдельные половины, большую из которых заняла Екатерина Петровна, а меньшую, заднюю, Сергей Дмитриевич, облеченный полным доверием молодой помещицы и домовладелицы.
Старуха Акулина, конечно, избегла конюшни, но, к великому удовольствию ее бывшей воспитанницы, отпросилась на богомолье по святым местам, на что и получила тотчас согласие барышни.
Последняя даже не спросила, когда она думает воротиться. Присутствие, хотя совершенно безмолвной после сцены в спальне, старой няньки было очень тяжело Екатерине Петровне. Она была очень рада от нее отделаться, не возбуждая нарекания знакомых…
Барышня предложила ей на дорогу денег, но Акулина отказалась.
– Как же ты пойдешь без денег? – с недоумением спросила Екатерина Петровна.
– А Христос-то на что? Весь мир обойду Его именем… – степенно отвечала старуха.
Образ действий Дарьи Алексеевны Хомутовой и графини Аракчеевой по отношению к молодой Бахметьевой не остался без подражателей среди знакомых Екатерины Петровны. Все они постепенно отшатнулись от нее вскоре после похорон ее матери и в особенности, когда слух о том, что она будет жить под одной кровлей со своим «кузеном» Талицким, пользовавшимся весьма нелестной репутацией, подтвердился на деле.
Переделка квартиры не принесла результатов, предсказанных Сергеем Дмитриевичем, и никого не убедила в чистоте отношений этих «родственников». «Шила в мешке не утаишь», – говорит русская пословица, в данном случае блистательно подтвердившаяся. Сплетня о Бахметьевой и Талицком росла, как снежный ком, среди обитателей Васильевского острова, и даже проникла в «город», как называли в то время центральную часть Петербурга. Сергей Дмитриевич, впрочем, не особенно дорожил честным именем своей кузины и даже под влиянием Бахуса, нередко среди пьяной компании своих товарищей-собутыльников хвастался этою связью.
Ему, впрочем, терять было нечего. Принужденный выйти в отставку за растрату казенных денег, пополненных офицерами, он безвозвратно испортил свою карьеру и всецело предался своей страсти к вину и картам. Игру он вел довольно счастливо и даже, как поговаривали, не особенно чисто, а недостатка в партнерах в то время не было, как и недостатка в домах, где можно было поесть и попить на даровщинку.
Понятно, что подобный общественный строй порождал массу прихлебателей, лизоблюдов, бездельников и шулеров; к категории этих общественных паразитов принадлежал и Сергей Дмитриевич Талицкий.
В долгу, как в шелку, он вечно нуждался в деньгах, кредит же почти исчез после того, как он принужден был снять военный мундир, имевший большое значение в глазах и поставщиков, и ростовщиков того времени. Бесконтрольное и безотчетное распоряжение хотя и незначительным состоянием его кузины было ему на руку; он, что называется, оперился и пошел чертить, так что домой не появлялся подчас по нескольку дней.
Екатерина Петровна по целым дням сидела совершенно одна; злобная тоска грызла ее, она срывала свою злость на своих крепостных служанках и на возвращавшемся «кузене». От последнего, впрочем, всегда получала энергичный отпор, и их ссоры оканчивались тем, что молодая девушка чуть не на коленях вымаливала себе прощенья и ласку. По странному свойству ее чисто животной природы, грубость и даже побои Талицкого – случалось и это – все более и более укрепляли ее чисто собачью к нему привязанность.
Казалось, этим путем женского унижения добытые ею ласки были для нее приятней и слаще, казалось, она и затевала ссоры для того, чтобы потом молить о прощении и примирении.
Кто разгадает эту мировую загадку, которая называется женщиной?
Вскоре, впрочем, некоторые из отшатнувшихся от нее знакомых вернулись и у нее образовался свой кружок, внесший в ее жизнь некоторое разнообразие.
Этим она была обязана графу Алексею Андреевичу Аракчееву.
Первые визиты были сделаны к Бахметьевой на другой же день после того, как коляска могущественного графа довольно долго простояла у подъезда ее квартиры.
Посещения графа были хотя редки – он отговаривался делами – но все же приятно щекотали самолюбие Екатерины Петровны, и сладость этой связи для нее увеличилась еще тем, что ей казалось, что она мстила ее бывшей подруге Талечке и старухе Хомутовой, поведение которых на похоронах ее матери она не могла ни забыть, ни простить.
В силу этого же она продолжала настойчиво лелеять в своей тщеславной голове мысль сделаться в будущем графиней Аракчеевой.
Каким образом это случится, она не знала, но на возможности осуществления этой идеи продолжал настаивать Сергей Дмитриевич, и она ему верила, главным образом потому, что хотела верить, так как в подробности его плана он ее еще не посвящал.
Он, если говорить откровенно, и сам еще не создавал никакого плана, ему надо было занять чем-нибудь ум скучающей девушки, отвлечь ее от матери, всецело привязав к себе, чего он и достиг, играя на слабой струне ее мелкого тщеславия и не менее мелкой зависти к счастью, выпавшему на долю Талечки Хомутовой. Кроме того, он полагал, что сблизив ее с Аракчеевым, он может через нее исправить свою карьеру, получить хорошее место, но, увы, ошибся в этом, так как Алексей Андреевич наотрез отказал Екатерине Петровне при первой попытке ее протежировать своему родственнику.
– У меня есть правило, никогда не определять на службу тех, за кого просят женщины… – прогнусил ей в ответ Аракчеев, когда она чрезвычайно осторожно начала разговор о вышедшем в отставку и находящемся без места ее родственнике.
Граф, впрочем, не оставался совершенно глух к ее просьбе и, видимо, приказал собрать справки о Талицком.
– Уж и хорош молодец, твой родственник… не советовал бы я не только хлопотать за него, а и знаться с ним, его повесить мало… – заметил ей Алексей Андреевич при следующем посещении.
Он, понятно, не только не знал их отношений, но и того, что этот, родственник живет в ее доме, так как Сергей Дмитриевич избегал встречи с могущественным обожателем своей кузины.
Екатерина Петровна передала ему отзыв о нем графа.
Талицкий злобно заскрежетал зубами.
– Погоди же ты, дуболом неотесанный, солдафон, кто кого!.. Меня-то тебе повесить не удастся, а вот я тебе повешу на шею кузинушку, и будет тебе это хуже всякой петли…
Но и после этого Сергей Дмитриевич не позаботился о плане дальнейших действий, надеясь на случай, тем более, что ему было не до того. Он только что продал без ведома Бахметьевой ее маленькое имение, и в его кармане были деньги, а с деньгами разве думают о делах?
Сергей Дмитриевич, по крайней мере, решал этот вопрос отрицательно.
Екатерину Петровну он успокаивал общими фразами.
– Говорю, будешь графиней, значит, будешь, спешить не надо, можно все дело испортить, поспешишь, людей насмешишь, необходимо, чтобы он к тебе привык, привязался… Надо подождать…
И Бахметьева ждала.
Время, между тем, шло и обстоятельства складывались для нее, по-видимому, очень благоприятно.
В то время, когда в доме графа Аракчеева разыгрывалась глухая драма скрытых страданий его молодой жены, задрапированная блеском и наружным деланным счастьем и довольством беспечной светской жизни, в то время, когда на Васильевском острове, в доме Бахметьевой, зрело зерно другой светской драмы будущего, село Грузино служило театром иной грубой, откровенной по своему цинизму, кровавой по своему исполнению, возмутительной драмы, главными действующими лицами которой были знакомые нам Настасья Минкина, Агафониха, Егор Егорович и Глаша.
Прошла уже неделя после окончательного отъезда из Грузина графа Алексея Андреевича, а в нем, между тем, продолжала царить, как и летом, «тишь, гладь и Божья благодать». «Тишина перед бурей», – догадывались некоторые скептики из дворовых.
Настасья Федоровна, казалось, совсем изменилась и ходила такая тихая, добрая да ласковая.
Все окружающие диву давались, смотря на нее, и даже в сердце Егора Егоровича запала надежда на возможность объяснения с присмиревшей домоправительницей, на освобождение его, с ее согласия, от тягостной для него связи и на брак с Глашей, которая через несколько месяцев должна была сделаться матерью и пока тщательно скрывала свое положение, что, к счастью для нее, было еще возможно.
Не ускользнуло, впрочем, это положение от зоркой и опытной Агафонихи, которая не преминула доложить своей благодетельнице Настасье Федоровне.
К удивлению старухи, та приняла известие довольно равнодушно.
– Знаю, – сказала она, – все знаю.
Агафониха замолчала.
Она, по своему ежедневному обыкновению, сидела у кровати отходившей ко сну Минкиной и занимала ее грузинскими сплетнями.
– Жаль Павлушку, парень первый сорт и как по ней, непутевой, убивается, – после некоторой паузы начала Агафониха.
– Какого Павлушку?
– Конюха, чернявый такой, парень непьющий, обстоятельный…
– Знаю, что ж?
– Да вот и говорю я, очень он по Глашке этой самой убивается, сколько разов ко мне на поклон приходил.
– К тебе, зачем?
– Приворожи, говорит, бабушка, век твоим холопом буду, совсем я по ней измаялся, да и по лицу видно, исхудал, глаза горят, как уголья; я ему, грешным делом, давала снадобья, да не помогают, вишь, потому все туча тучей ходит.
– Да разве есть такие приворотные зелья? – со смехом спросила Минкина.
– Коли правду сказывать, благодетельница, – своим беззубым ртом в свою очередь усмехнулась Агафониха, – настоящих нет, только людей морочим, а бывает удается, так случается. Конечно, есть одно снадобье, если его в питье положить да дать испить девице или бабе…
Агафониха наклонилась к уху Минкиной и что-то зашептала.
– Только в здоровьи большой изъян от него делается, – продолжала она вслух, – трех дней после того человек не выживает, потому и дать его – грех на душу большой взять надо, все равно, что убивство… Баба-то делается совсем шалая, в умопомрачении, видела я однорядь еще в своей деревне, одна тоже девка на другой день после этого снадобья Богу душу отдала… Говорю, что все равно, что убивство, грех, большой грех.
У Настасьи Федоровны блеснула мысль.
– Ты о грехе не толкуй, старая, – с усмешкой заметила она, – не первый он, чай, на твоей душе и не последний, так один не в счет… У тебя снадобье-то есть?
– А вам зачем, благодетельница? – вздрогнула старуха и уставила на лежащую Минкину свои слезящиеся глаза.
– Надобно, значит, коли спрашиваю, – с сердцем крикнула Настасья Федоровна и даже привскочила на постели.
Старуха присмирела и потупилась.
– Есть, спрашиваю?
– Есть, благодетельница, есть!
– Угости-ка завтра по вечеру Глашку в людской чайком с этим снадобьем, да и Павлушку настрой.
– Благодетельница, да ведь у ней под сердцем ребеночек, – почти взмолилась старуха.
– Молчать, исполняй, как приказывают, а то, знаешь меня, со света сживу! – вся красная от прилива злобы воскликнула Минкина.
Агафониха молчала, низко опустив голову.
Настасья Федоровна несколько успокоилась и через минуту начала другим тоном.
– Не ожидала я от тебя этого, Агафониха, чтобы ты мне так супротивничала, или ты недовольна мной, или мало награждала я тебя за службу твою верную, не поскуплюсь я, коли исполнишь, что приказываю, вот и задаточек.
Минкина вынула из ящичка, стоявшего у постели шкафчика, крупную ассигнацию и протянула ее сидевшей с поникшею головою старухе.
Последняя подняла голову. При виде денег глаза ее засверкали алчностью, она вздрогнула, выпрямилась и быстро схватила ее своей костлявой рукою.
– Будет исполнено, благодетельница!
– Так-то лучше, – с усмешкой заметила Настасья, – а то, что задумала, со мною ссориться, не советую.
Последние слова она снова сказала угрожающим тоном. Далеко за полночь перешептывались две сообщницы о подробностях гнусного их плана.