Со дня свадьбы Талечки прошло уже несколько месяцев. Попав в вихрь высшего петербургского света того времени, в водоворот шумной, с разнообразными, одно за другим сменяющимися впечатлениями придворной жизни, молодая графиня ходила первое время в каком-то полусне. У нее не было времени сосредоточиться, задуматься не только над пестрой волной новых лиц, хлынувших на нее, но даже над своим собственным мужем, которого она видела только за обедом или перед сном, и даже в первом случае очень редко с глазу на глаз, так как почти ежедневно за столом являлся Петр Андреевич Клейнмихель и еще несколько приглашенных. По вечерам он обыкновенно лишь вводил ее в бальные залы и оставлял в кругу плеяды блестящих, но далеко не симпатичных аристократок – она чувствовала себя в этом обществе инстинктивно чужою, каковою они считали и ее, допуская до себя лишь в силу исключительного положения ее мужа. Наталья Федоровна, впрочем, не забывала о своих предсвадебных мечтах, мечтах, которым принесла она в жертву свою молодость, красоту, свою первую, сильную, еще не совсем угасшую любовь, но, увы, они разбивались мало-помалу.
Принимать участие в делах всесильного своего супруга для нее оказалось только благочестивым желанием, тем puim dosiderium, равносильным с полной неосуществимостью.
Люди, имевшие надобность в графе, а таких было тогда в Петербурге тысячи, пробовали зондировать почву со стороны влияния на него его молодой супруги, но вскоре разочаровались.
Первая же попытка молодой графини на поприще ходатайства перед мужем за одного просителя встретила со стороны графа не только решительный и бесповоротный отказ, но даже ухудшила положение дела, за успех которого ходатайствовала Наталья Федоровна.
Графиня, хотя это далеко было не в ее характере, попробовала взять настойчивостью, но наткнулась на почти резкий ответ, в первый раз услыхала грубый тон мужа, обращенный по ее адресу.
– Знай раз навсегда, Наталья, что дела служебные и государственные не бабьего разума дело, и никакого я вмешательства в них бабы не потерплю, а тех дураков, которые с ними к тебе лазают, я от этого отучу по-свойски, – заметил ей Алексей Андреевич, когда она вторично, воспользовавшись его добрым расположением духа, заговорила о каком-то чиновнике, просившем похлопотать о повышении, так как он обременен был многочисленною семьею.
Разговор происходил в будуаре графини, и граф, сказав ей эти слова, быстро вышел и сильно хлопнул дверью.
Так окончилась общественная деятельность мечтательной энтузиастки.
Она обратилась к благотворительности. Толпы нищих стали собираться на угол Литейной и Кирочной улицы к дому 2-й артиллерийской бригады, где жил граф Аракчеев, и получали щедрую милостыню из рук молодой графини, их ангела-хранителя. Слух об ее благотворительности облетел все окраины тогдашнего Петербурга, где в лачугах и хижинах ютился неимущий люд. Нищие собирались обыкновенно во время отсутствия графа по делам службы, но однажды он, вернувшись ранее обыкновенного, застал выходящими со двора несколько десятков оборванцев.
– Это что такое? Отправить в полицию! – кратко и гневно распорядился он. – Кто впускал?
– По приказанию ее сиятельства! – пробормотал дежуривший у ворот перепуганный насмерть солдатик.
– Отправить! – повторил граф. – Впредь не пускать к дому на выстрел.
Он прошел прямо к графине.
– Ты это что же, матушка, дармоедов разводить в Питере задумала. Полиция старается очистить столицу от проходимцев, а графиня Аракчеева, жена первого советника государя, в своем доме их прикармливает. Хорошо, нечего сказать, графское занятие.
– Но ведь это же доброе дело. По Евангелию. Они такие несчастные, полуголодные, – попробовала возразить Наталья Федоровна.
– Доброе дело… По Евангелию… Я, матушка, побольше тебя в Бога верю и, кажись, взыскан за это Его святою милостью, да и Евангелие тоже не раз читывал, знаю, что вера без дел мертва есть, только несчастье от лени и лодырничества тоже отличать могу, а твоих несчастных пороть надо да приговаривать: работай, работай – все несчастье их как рукой снимет. Доброе-то дело я и сам сделаю ближнему, коли он в настоящем несчастье – помогу, человека поддержу, коли он стоит того, а поощрять дармоедство да бездельничанье ни сам не стану, ни тебе не позволю. Так-то!
– Из них есть и действительно несчастные.
– Ко мне пришли. Бабья благотворительность – это для них только пустое времяпрепровождение, с жиру они бесятся, делать им нечего, вот они и благотворят. А различать несчастья не бабье дело, так как для бабы, кто больше да громче канючит, вот и самый несчастный. Так-то!
Наталья Федоровна замолчала, потому что убеждать графа, она уже знала это по опыту, было совершенно бесполезно.
– Так пришли же ко мне своих настоящих несчастных! – проговорил граф после некоторой паузы и, поцеловав руку жены, вышел.
Графиня Аракчеева была, таким образом, ограничена и в своей благотворительной деятельности.
Но в последнем случае она не всецело подчинялась распоряжениям графа и тайком продолжала оказывать добро обращающимся к ней, – посредником между просителями и ее сиятельством был чуть не молившийся на молодую графиню камердинер графа Степан Васильев.
Среди прежних благодетельствованных графинею лиц настоящих несчастных, которые бы решились отправиться к самому графу за помощью, не оказалось, хотя многих из них графиня не замедлила уведомить о желании его сиятельства.
Алексей Андреевич часто шутил с женой на эту тему и подтрунивал над нею, находя поддержку в очень часто бывавшей у графини запросто подруге ее девичьих лет Екатерине Петровне Бахметьевой.
Последняя, очень скоро излечившаяся от своей оставшейся без ответа любви к Зарудину, с чувством злобной зависти встретила известие о выпавшей на долю ее подруги Наташи Хомутовой высокой участи сделаться женою всесильного Аракчеева. То обстоятельство, что скромная и, по ее мнению, далеко не красивая Наташа сделается графиней и первой дамой в империи, а она, красавица Бахметьева, должна будет, быть может, довольствоваться более чем скромной сравнительно партией, наполняло ее душу почти ненавистью к самоотверженной, любившей ее от всего своего честного сердца Наталье Федоровне.
Но Екатерина Петровна была слишком остра и практична, чтобы обнаружить эти чувства; напротив, она сразу смекнула, что любовь к ней графини Аракчеевой будет, несомненно, для нее полезнее любви Талечки Хомутовой и даже стала, по-видимому, еще сердечнее относиться к своей подруге, радоваться ее радостям и печалиться ее печалями.
Не подозревая о существовании людского двуличия, наивная Талечка доверяла своей подруге все ее волновавшие чувства, призналась, так как Катя Бахметьева объявила ей, что совершенно равнодушна к Николаю Павловичу, в том, что любила и любит Зарудина и что теперь выходит замуж за графа Аракчеева лишь для того, чтобы сжечь свои корабли и свято выполнить слово, данное ей Кате, не становиться на ее дороге.
После этого, сорвавшегося с ее губ признания, Талечка на несколько минут умолкла, устремив на Бахметьеву умоляющий взгляд. Она как бы ждала, что ее подруга освободит ее от данного слова, от клятвы, и тогда, тогда… можно еще все поправить.
Это было недели за две до ее свадьбы.
Но подруга… промолчала…
«Ну, а я не задумаюсь стать на твоей дороге!» – только злобно подумала она.
– Конечно, я буду ему верной и честной женой! – добавила Талечка, как бы в свое оправдание, поняв молчание Бахметьевой за немой укор.
– Кто же усомнится в тебе, ведь ты – ангел! – восторженно воскликнула Екатерина Петровна, нежно заключая ее в свои объятия, чтобы скрыть волнение от появившихся в ее голове далеко не дружелюбных мыслей.
Не знала Наталья Федоровна, что своею откровенностью давала страшное орудие в руки своей вероломной подруги.
Сделавшись графиней, она, конечно, ничуть не изменилась к ней и с согласия графа Алексея Андреевича, на которого не осталась без влияния задорная красота молодой девушки, всюду таскала ее за собой в театры, на балы, и от себя не отпускала по целым неделям.
– Ты будешь тоже княганей или графиней! – шептала она ей в уши и была уверена, что красота Бахметьевой не пройдет не замеченной в высшем петербургском свете.
Она и не ошиблась – ее заметил действительно граф, и это, был… граф Алексей Андреевич Аракчеев.
В голову наивной и чистой душою Натальи Федоровны не могла даже закрасться мысль о чем-либо подобном.
Зимний сезон уже давно окончился, балы, приемы и выезды прекратились, жизнь Натальи Федоровны после шумного медового месяца потекла более однообразно. Начался и прошел апрель, наступили первые числа мая, и граф Алексей Андреевич приказал готовиться к переезду на лето в Грузино.
Собственно, особенных сборов для этого никаких не требовалось, так как в грузинском доме была уже давно устроена и меблирована половина графини, и само приказание готовиться к отъезду, а не просто назначение времени его, как это делалось графом обыкновенно, доказывало, что Алексей Андреевич неохотно покидал Петербург.
Да и на самом деле, предстоящее переселение в Грузино довольно сильно волновало его. Он – ему стыдно было сознаться в том самому себе – боялся встречи с Настасьей Федоровной. Не раздирающих душу сцен и горьких упреков боялся он, он знал, что Настасья не решится на них, хорошо памятуя то расстояние, которое существует между ними, не боялся и предстоящего объяснения с нею, так как никаких объяснений он ей не был намерен давать, ей, холопке, взысканной его, графским, милостивым капризом. Он будет молчать. Он считал Настасью слишком умною бабою, чтобы она могла действовать или поступать иначе, и из донесений вотчинного управления он видел до сих пор, что не ошибается: все распоряжения по приготовлению половины молодой графини исполнялись домоправительницей в точности и беспрекословно, с присущей ей пунктуальностью и заботливостью. Только в одном из докладов графу помощника управляющего Воскресенского появилось краткое известие: «А Настасья Федоровна, за последнее время, все прихварывает».
«Врет, притворяется…» – решил граф.
Других известий о грузинской домоправительнице в течение нескольких месяцев никаких не было. Первою мыслью графа Алексея Андреевича после, вероятно, не забытого читателями разговора о Настасье с Федором Николаевичем Хомутовым, было наградить ее и выслать из Грузино, вместе с маленьким Мишей, но вскоре эта мысль была им оставлена.
«Отношения мои с ней окончены навсегда, а как экономка она незаменима, жена – девочка, что смыслит в хозяйстве, и что такое связь с холопкой, разорвал и баста – пикнуть не посмеет, только благодарна будет, что в три шеи не прогнал…» – рассудил граф и решил все оставить по-прежнему, но на свидание с Минкиной перед свадьбой не решился и упорно оставался в Петербурге в течение более полугода.
Теперь же граф сожалел, что не предупредил свою экономку-фаворитку, теперь он боялся, что она, обиженная и оскорбленная, сама уйдет от него, между тем как ее пленительный сладострастный образ все чаще и чаще стал восставать перед графом, так как его молодая жена была далеко не такой женщиной, которая могла бы действовать на чувственную сторону мужской природы.
В силу этого-то граф плотоядными глазами стал поглядывать на Екатерину Петровну Бахметьеву, но достижение цели в этом случае было сопряжено с риском светского скандала, чего граф боялся, как огня, а там, а Грузине, жила красавица Настасья, полная здоровья и страсти и он, граф, променял ее на эту, сравнительно тщедушную женшину с почти восковым, прозрачным цветом лица, «святыми», как стал насмешливо называть Алексей Андреевич, глазами, далеко не сулящими утолить жажду плотских наслаждений – таковой вскоре после свадьбы сделалась Наталья Федоровна.
Такие чувства волновали графа, уже после первого месяца охладевшего к своей жене, а с другой стороны, силою своей железной воли, он старался побороть этот соблазн и остаться верным долгу, клятве, произнесенной перед алтарем, и, наконец, решил «от греха» на самом деле уволить Настасью.
Несколько раз принимался он писать в вотчинную контору этот роковой приказ, но не дописав до конца, рвал бумагу и откладывал до следующего дня.
Наступило время переезда в Грузино.
– Распоряжусь на месте! – пришел граф к последнему решению.
Приезд в Грузино графа и графини Аракчеевых состоялся с особою торжественностью: на пристани Волхова сиятельные владельцы были встречены всеми представителями вотчинного управления, из которых многие были в присвоенных их должности вышитых золотом кафтанах. Им были поднесены хлеб-соль на деревянном, искусно выточенном блюде, масса народа стояла шпалерами и бросала на пути графской коляски ветви деревьев и полевые цветы.
Графиня приветливо кланялась и улыбалась по сторонам. Торжественность встречи льстила ее молодому самолюбию. Граф был мрачен, и на его губах при приветствиях мелькала деланная улыбка.
Настасьи Федоровны при встрече не было.
Он ожидал, что она встретит его и графиню на крыльце грузинского дома, но и там среди высыпавших навстречу слуг, с Воскресенским во главе, не было домоправительницы.
«Коли так… прогоню… сегодня же прогоню!» – неслось в голове Алексея Андреевича.
Вскоре после приезда был сервирован обед на две персоны. Граф и графиня откушали и разошлись по своим апартаментам.
Алексей Андреевич приказал разбудить себя через два часа и прислать к нему в кабинет Егора Егоровича для доклада.
В назначенный час Воскресенский явился с кипой бумаг и книгами.
Граф внимательно стал пересматривать счета.
– А где же Настасья?.. Я ее не видал… – уронил Алексей Андреевич, как бы между прочим.
– Настасья Федоровна уже неделю как не встают с постели, – почтительно доложил Егор Егорович.
– Что с ней! Взаправду больна? – вскинул на него граф проницательный взгляд.
– Больны… как только мы получили известие о прибытии вашего сиятельства, с того дня и занедужилось ей… жар, озноб, бред… Господин доктор два раза на дню посещает… а какая болезнь, ума не приложит… надо полагать, что простудилась… – объяснил помощник управляющего, видимо, повторяя заученный урок.
– А… а… – прогнусил граф и, просмотрев последние бумаги, отпустил Воскресенского.
Оставшись один, граф стал большими шагами ходить по кабинету.
– Больна… Неделю лежит… И с чего это с ней приключилось… – по временам про себя бормотал Алексей Андреевич.
«Прогнать… – снова появилась в его голове мысль. – Да как же прогнать больную… Ведь не собака, и ту не выгонит больную хороший хозяин… А это все-таки женщина, столько лет бывшая мне близкой, преданной… Нельзя прогнать!.. Пусть выздоровеет!..»
Он стал припоминать заслуги перед ним его верной домоправительницы, ее обаятельный образ снова стал настойчиво носиться перед ним. Он так давно не видал ее.
«Что-то она, изменилась ли? Похудела ли?»
Граф нетерпеливо тряхнул головой, как бы силясь отогнать эти мысли, вышел из кабинета и прошел к жене.
Наталья Федоровна лежала в своем роскошно меблированном будуаре и дремала. Быстрый и шумный приход мужа заставил ее встрепенуться. Она открыла глаза и удивилась необычайному выражению его лица: он был весь красный, глаза как-то особенно горели…
– Что с вами? – удивленно спросила она. Наталья Федоровна говорила мужу «вы».
– Ничего… Я пришел к тебе… – с дрожью в голосе проговорил он и сел на кушетку.
– А я еще не успела отдохнуть как следует, не могла уснуть никак, эта непривычная встреча так взволновала меня… я до сих пор совсем, как разбитая… с дороги верно… – слабым голосом произнесла она.
Граф нахмурил брови, быстро отнял руку, протянутую было для того, чтобы обнять жену, и сухо сказал:
– В таком случае, отдыхай, я мешать тебе не буду…
Он прошел снова к себе в кабинет, взял фуражку и вышел на двор.
Через несколько минут он уже поднимался по ступеням крыльца флигеля Минкиной.
Первые комнаты флигеля были пусты, последняя, занятая под спальню, была погружена в полумрак, занавеси на окне были спущены, и только свет от двух лампад, висевших перед киотом со множеством образов в переднем углу комнаты, давал некоторую возможность разглядеть находившиеся в ней предметы.
Граф вошел тихо, стараясь не плотно ступать по полу.
– Батюшка, граф, родимый мой, вас ли я вижу… – раздался голос Настасьи Федоровны, лежавшей на постели.
Со скамейки, стоявшей у ее ног, быстро поднялась Агафониха, прерванная в середине доклада своей благодетельнице о приезде графа с графинею, сделала графу почти земной поклон и кубарем выкатилась из комнаты, не забыв, впрочем, плотно притворить за собою дверь.
– Больна? – отрывисто буркнул Алексей Андреевич, сделав несколько шагов по направлению к кровати.
– Что-то занедужилось, благодетель мой, может, и с тоски, вас, родимый, ожидаючи, свалилась я, сердце мое изныло по вас, да по графинюшке, ждала не дождалась вас, голубя с голубкою чистою, да, видно, не допустил меня Бог до того, окаянную… Все ли в исправности в доме-то, граф-батюшка, ваше сиятельство?
Настасья Федоровна стала как бы с трудом приподниматься на постели.
– Все исправно, благодарствуй… Лежи, лежи… – уже более мягким голосом произнес граф. – Что чувствуешь?
– Да теперь как будто сразу полегчало, как благодетеля моего ваше сиятельство увидала, думала уже околею, не увидя ясных очей ваших, под сердце так все и подкатывало…
– Ну, колеть-то еще рано… поживешь… и сердце авось успокоится… – с лукавой усмешкой заметил Аракчеев.
– Хозяюшке-то, ее сиятельству, как имение приглянулось, все ли в порядке нашла в своих апартаментах, – пропустила как бы мимо ушей шутку графа Минкина.
– Кажись, всем довольна, только устала после дороги, растрясло ее, лежит, отдыхает…
– С чего же это растрясло, экипаж-то, как люлька, покойный…
– Хилая она у меня, Настасья, хилая… – как бы жалобным тоном заметил граф.
– Х-и-и-и-лая! – протянула Минкина и с соболезнованием покачала головой.
Алексей Андреевич, освоившись с полумраком комнаты, различил теперь вполне черты лица своей домоправительницы. Ему показалось, что она на самом деле похудела, хотя это не уменьшало ее красоты, а мягкий свет лампад, полуосвещая ее лицо с горевшим лихорадочным огнем, устремленными на графа глазами, придавал этой красоте нечто фантастическое, одеяло было наполовину откинуто и высокая грудь колыхалась под тонкою тканью рубашки.
Граф присел на край кровати.
В глазах Настасьи Федоровны мелькнул чуть заметный огонек торжества.
– Может, спать хочешь, я уйду, коли беспокою… – заметил граф сдавленным голосом, видимо, лишь для того только, чтобы что-нибудь сказать.
– И что ты, батюшка, граф, родимый мой, свою верную рабу обижать вздумал; беспокоишь, да я нонешний день светлым праздником почитаю, что пришел ты, милостивец, навестил меня, болящую.
Настасья Федоровна совершенно неожиданно для графа схватила его руку и стала покрывать ее жаркими поцелуями.
– Перестань, перестань! – смущенно бормотал он, стараясь выдернуть руку, но Минкина крепко держала ее в своих руках.
– Уж дай хоть на часок отвести душеньку… – почти сквозь слезы проговорила она.
Граф не выдержал и, наклонившись, поцеловал ее в голову. Несколько минут оба молчали.
– Ты как же приняла известие, что я… женился?.. – с трудом, еле выговаривая слова, произнес Алексей Андреевич.
– Известное дело как, порадовалась, что по сердцу себе нашел из своего круга, от души пожелала счастья моему благодетелю. Сказывали, что графиня и красавица писаная, и доброты ангельской. Чай, не солгали мне, ваше сиятельство?
– Нет, она ничего, хорошенькая и добрая… – довольно равнодушно заметил он.
– Ну, о наследнике или наследнице, не слыхать еще? – с дрожью в голосе спросила Настасья.
– Нет, – мрачно ответил граф, – да кажись и не будет, говорю, она хилая.
– Не будет, вот грех какой, а может, Бог и пошлет, поправится ее сиятельство, летом на вольном воздухе. Знаю ведь я, граф милостивый, сердцем чую, что ты женился из-за ребеночка, тогда еще мысль эта в голову тебе запала, когда открылся обман мой окаянный относительно Мишеньки.
– А что он? – спросил Алексей Андреевич, чтобы переменить разговор.
– Растет сиротинушка, все папу вспоминает, несмышленыш еще, так я, прости мне, Господи, ему не сказывала, что нет у него ни отца, ни имени, а привязалась я к нему, как на самом деле к сыну… уж так привязалась.
– И дело, что не болтаешь вздору ребенку, что он поймет теперь, вырастет, будет еще время растолковать ему, – задумчиво отвечал граф.
Снова произошла довольно длинная пауза.
– Я не то хотел знать… радовалась ты или не радовалась. Я хотел спросить тебя, что ты о себе-то подумала, когда узнала, что я женюсь, – начал Алексей Андреевич.
– О себе? Да что же мне о себе думать-то, разве я своя, я твоя, благодетель мой, до конца живота твоя, что захочешь ты, то с верной холопкой сделаешь, захочешь – при себе оставишь, а захочешь – на двор с Мишей выкинешь или, может, одну – твоя воля графская, а мне чего же о себе думать.
– Вот ты какая!
– А то какая же, разве не знаешь!.. Раба, до гроба раба твоя, хочешь – со щами ешь, хошь – с маслом пахтай… ни слова не скажу, все снесу безропотно и ласку, и побои от руки твоей, родимый мой.
Она снова стала покрывать поцелуями его руку, которую он по забывчивости оставил в ее руке. От сильного движения ворот ее рубашки расстегнулся, и перед глазами графа мелькнула ее обнаженная грудь. Она заметила это, выпустила его руку и стала торопливо застегиваться, но он уже привлек ее к себе.
– Только вот что… ведь больна ты.
– Здорова, голубчик мой родимый, здорова, поглядела на тебя и выздоровела… люблю ведь я тебя так, что кажись мертвая от ласки твоей воскресла бы.
Она обвила его своими горячими руками…
С веселой, почти торжествующей улыбкой вышел граф Алексей Андреевич из флигеля Минкиной. Забыты были и долг, и клятва перед церковным алтарем. Изгнание властной домоправительницы, так недавно бесповоротно решенное графом, отличавшимся во всем другом железною волею и непоколебимою решимостью, таким образом, не состоялось. Минкина снова царствовала в его сердце. Такова была власть страсти над этим замечательным человеком.