bannerbannerbanner
Когда рушатся троны…

Николай Брешко-Брешковский
Когда рушатся троны…

2. Лишняя…

Мы сказали в этой же главе, что правящая Франция отнеслась с плохо скрытым недружелюбием к коронованным изгнанникам.

Да, эта Франция, действующая по указке Блюма, – личного друга Макдональда и Эррио, – и по указке московских большевиков, отнеслась именно так.

Другая же Франция, – она еще совсем недавно была правящей, – оказывала всяческое внимание низложенной династии. В первые же дни, когда королевская семья жила еще в гостинице, поперебывали с визитами и Мильеран, и Пуанкаре, и генералы Фош и Кастельно.

В парламенте среди левых партий это вызвало едва ли не переполох. Социалисты с коммунистами, – они всегда вместе, – кричали:

– Не успел этот король, выгнанный своим народом, приехать к нам, как уже собирает вокруг себя наших французских фашистов. Это – вмешательство во внутренние дела Франции! Его надо подвести под категорию нежелательных иностранцев и поступить, как с таковыми поступают, – выслать! С его появлением наши роялисты подняли голову. У Адриана происходят тайные заседания членов Бурбонского дома…

Никто не умеет с таким виртуозным мастерством лгать и клеветать, как социалисты, когда «из тактических соображений» необходимо облить противников грязью, и не только одно это, а еще и сделать на них доносец кому следует.

Разумеется, никаких тайных заседаний не было. Совершенно явно бывали у Адриана его родственники дон Хаиме Бурбонский и принц Сикст из ветви пармских Бурбонов, брат австрийской императрицы Зиты. В этом усмотрена была Кашеном и Блюмом «роялистическая опасность»… Блюм пошептался с Эррио, и министр-председатель с парламентской трибуны заявил, что не потерпит никаких выступлений справа. О том же, что он распахнул двери Франции для советских проходимцев и каторжников, хлынувших в Париж преступной и наглой ордой, об этом Эррио скромно умолчал. Разве это не было в порядке вещей, и разве не точно так же поступил в России ничтожный слизняк Керенский?..

Из Испании приехал полковник герцог Осуна с письмом короля Альфонса, теплым сочувственным письмом Адриану.

Герцог Осуна пояснил, вручая письмо:

– Его Величество поручил мне передать вам, Государь, что при других политических условиях он сам бы приехал в Париж, но это невозможно в данный момент. Позиция, занятая теперешней Францией, Францией господина Эррио, тенденциозно враждебна испанской монархии и королевскому дому. Здесь находят и приют, и деньги, и оружие наши революционеры. Местные социалисты нелегально перебрасывают их на нашу территорию. Здесь сочиняются гнусные памфлеты и пасквили на благородного короля-рыцаря. Вообще, Государь, вы, вероятно, сами заметили, какая здесь нездоровая, отравленная ядовитыми газами атмосфера?! Газами берлинского и московского происхождения…

В заключительных строках письма своего король Альфонс приглашал Адриана погостить в Мадриде. Адриан с удовольствием проехал бы на несколько дней, если бы не положение королевы Памелы, день ото дня становившешся вее тяжелей и тяжелей…

Врачи опасались трудных родов, и опасения их, к сожалению, оправдались. Это была уже середина лета в особняке на улице доктора Бланш. Это были непрерывные, страшные физические муки. В течение двух суток вопли и крики несчастной Памелы слышны были далеко за стенами виллы. Принцесса Лилиан, без сна, все время на ногах, переживала все эти ужасы вместе с Памелой.

Консилиум лучших парижских акушеров требовал немедленной операции. Только ценой кесарева сечения можно будет спасти ребенка. Консилиум, совещавшийся по-латыни, походил на жрецов-авгуров. Они, только они, знали тайну. Знали, что молодая королева будет принесена в жертву и погибнет под хирургическим ножом. Тайну эту они хранили про себя, заявив всем близким, что в удачном исходе ни на минуту не сомневаются.

Родился, вернее, вынут был из материнского чрева здоровый крупный мальчик, весивший пять кило. Когда обмывали его красное тельце, мать, обескровленная, не приходя в сознание, скончалась под хлороформом. Эта смерть вышла какой-то незамеченной, побледнела и отодвинулась перед эгоистической радостью отца, бабушки, тетки и всей маленькой свиты и обнаружила со всей беспощадностью, что Памела сама по себе была никому не нужна, не интересна. Никому. Она сделала именно то, чего бессознательно хотели все, все, за исключением, быть может, одной Лилиан с ее кроткой любвеобильной душой…

Она дала жизнь наследнику пандурского престола, она выполнила миссию продолжательницы династии и, выполнив, ушла, как будто сознавая, что нелюбимая, скучная, вялая, всем была в тягость и была бы в еще большую тягость после своего материнства, ибо кому, в конце концов, нужен сделавший свое дело, исчерпавший свою энергию, «отработанный» пар?..

3. Два мальчика – живой и восковой

Лилиан все свое время делила между крохотным племянником и благотворительностью. Подъехал вырвавшийся из Бокаты, бежавший Гарджило, секретарь принцессы. Вместе с ним Лилиан отправлялась туда, где ютились в нищете семьи пандуров, таких же эмигрантов, как и сама принцесса. И Лилиан, и Гарджило брали по корзине со сгущенным молоком, сыром, хлебом, холодным мясом, со всем тем, что кажется таким вкусным голодным людям. К вечеру эти корзины возвращались пустые, а на другой день – то же самое.

Гарджило был калека. И спереди, и со спины он имел по большому горбу и, как у всех горбунов, длинные, сухие, очень сильные руки. В самом деле, природа, обращая человека в безобразный комочек, всю силу, полагающуюся нормальному телу, отдает одним только рукам.

Гарджило от большинства горбунов отличался выражением глаз. У большинства они злые, насмешливые, холодные, пытливые, с металлическим блеском. У Гарджило они были кроткие, влажные, мечтательно-умоляющие.

Есть женщины, – и много, – у которых горбуны имеют успех. Грешниц тянет к ним чувственное любопытство. Добрых и нежных – сострадание. А кому не известно, что женщины, сплошь да рядом, становятся любовницами несчастных и обиженных судьбой не по темпераменту, а из благотворительности.

Женщины, сделавшие из любви ремесло, особенно же суеверные итальянки, отдаются горбунам в надежде, что те принесут им счастье, т. е. богатую, выгодную клиентуру.

Отношения между Лилиан и секретарем ее были таковы: он боготворил ее, не только ей, но и самому себе боясь признаться в этом. Лишь украдкой осмеливался он снизу вверх поднять на нее свой мечтательный, полный молитвенного обожания взгляд. У нее же была к нему бесконечная жалость. Бережная, хрупкая. В этом чувстве была вся Лилиан с ее трогательной, христианской заботливостью обо всех убогих, обездоленных, сирых…

– Такие, как он, такие больше всех других нуждаются в теплой, хорошей человеческой ласке, – говорила она матери.

А мать говорила сыну:

– Я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день моя дочь, а твоя сестра, заявит нам, что выходит замуж за своего секретаря. Она готова это сделать из своей вечной жажды подвига.

– Это было бы больше, чем подвиг, больше, чем самопожертвование, – с улыбкой, не допускающей мысли о подобном браке, отвечал Адриан. – Слов нет, Гарджило – честнейший, порядочный человек, отлично воспитанный, из хорошей семьи, но одна мысль сопоставить их рядом – чудовищна! Лилиан – высокая, стройная, воздушная, – и этот маленький гном? Это напоминает мне сказку о принцессе и жабе… Нет, не знаю, как вы, но я своего согласия не дал бы ни под каким видом…

На Маргарету сильно повлияла весть о трагической смерти ли Пинелли. Только теперь, когда его уже не было, оценила она во всем объеме и этого человека, и его любовь к ней. И она казнилась, вспоминая, как она его мучила и с какой изумительной кротостью переносил он все ее капризы, ее высокомерие и надменность.

Она заказывала по нем панихиды в парижских церквах, коленопреклоненная где-нибудь в темном углу, сама вся одетая в темное, молилась, уходя целиком в себя и в свое горе…

Было прямо какое-то желание утомить себя физически, чтобы к вечеру, без мрачных мыслей, вернее, безо всяких мыслей, без досадной бессонницы, лечь и забыться сразу. Она ходила пешком в Люксембургский музей, в сокровищницу Лувра, в «салоны» во время выставок и, не присаживаясь, переходя от одной картины к другой, пешком возвращалась обратно в Пасси. Те, кто узнавал ее, почтительно кланялись королеве пандуров, а те, кто никогда не видел ее ни в натуре, ни на снимках, угадывали в этой величавой, необыкновенно сохранившейся красавице знатную, очень знатную чужестранку.

Маргарета еще успела побывать на выставке весенних салонов, закрывавшихся в первой половине лета. До войны она ежегодно приезжала к первому мая в Дариж и вместе с президентом пышно открывала выставку, приобретая для своего дворца несколько выдающихся картин и скульптур. А сейчас, одинокая, в гладком темном платье и под густой вуалью, чтобы ее поменьше узнавали, ходит она среди бронзовых, бело-мраморных и гранитных изваяний. И шуршит под ее ногами сухой гравий, а высоко над головой раскинулся коричневый гигантский тент, смягчающий потоки горячих лучей июльского солнца.

Маргарета успела осмотреть бесконечные анфилады малиновых зал с тремя тысячами картин и по широкой лестнице спустилась в этот павильон, разбитый на «улицы и кварталы» город, но город не живых людей, а металлических и каменных, застывших, неподвижных. Люди живые – гости, пришельцы здесь.

Эти монументальные изваяния, эти героические мужчины и женщины, эти фигуры в два и больше человеческих роста, обнаженные и полуобнаженные, не сказали ей ничего. Они были грамотны, пластичны, пожалуй, но холодны, и она так же холодно проходила мимо.

Но вот вниманием ее овладела совсем-совсем небольшая вещь: под стеклянным, в виде усеченной пирамиды, колпаком. Это – сидящий мальчик из красного воска. Хорошенький мальчик, лет восьми, изящный, породистый. В эскизной смелой лепке, широкой – и в то же время тончайшей, в обработке лица и рук угадывался свежий, сильный талант. Явилось желание купить эту вещицу. Она заглянула в каталог: «Портрет князя Леона Радзивилла. Не продается».

 

– Мадам, вас интересует эта… этот маленький портрет? – услышала она близко чей-то несмелый, робкий голос и так же близко увидела перед собой молодого человека, вернее, юношу, отлично и мощно сложенного, с непокрытой головой, с орлиным лицом, гордым и в то же время наивно-прекрасным, детским.

– Да, это очаровательная вещица! – ответила Маргарета. – А вы, мосье, вы автор?

– Да, я… – сконфуженно ответил он, вспыхнув всем своим нежно-румяным лицом.

– У вас большой талант! Большой! Вы так молоды и уже выставляете в «салоне», куда многие годами тщетно стараются попасть… Перед вами громадное будущее…

Юноша виновато молчал, как пойманный на месте преступления школьник. Его живые, блестящие глаза смотрели умоляюще и, словно крылышки черных мотыльков, трепетали мягкие длинные ресницы.

Маргарета заметила: у него такие же ресницы, как и у Адриана… Этот юный художник, такой беспомощный, конфузливый, со своей фигурой юного Геркулеса, которой было тесно в синем шевиотовом пиджаке, стал ей как-то сразу симпатичным и близким…

– Над чем вы работаете? – спросила она, вкладывая все свое очарование и в голос, и в улыбку, чтобы хоть немного ободрить юношу…

– Я? Ни над чем… Нет настроения… хотя… До сих пор не было… Но, мадам, если бы вы согласились… О, если бы вы согласились позировать мне для такой же маленькой статуэтки, я… я вылепил бы королеву… королеву в тихих, мечтательных сумерках…

– Королеву в изгнании, – мысленно поправив, молвила она вслух. – Так вы хотели бы изобразить меня королевой, милый мальчик?

– О, да! – вырвалось у него уже смелее, и он окинул ее всю загоравшимся артистическим взглядом. – Ваши линии – царственны! Я не буду утомлять вас… Пять-шесть коротеньких сеансов и…

– Хорошо, я буду с удовольствием позировать вам. Но с условием – статуэтку я приобретаю… Она – моя…

– Нет… зачем же… Я и так… я вам ее преподнесу…

«Он не француз», – подумала Маргарета и спросила:

– Вы не парижанин?..

– Русский… эмигрант… Как все мы теперь…

– Да, мы все эмигранты, – невольно вырвалось у нее.

– Ах, мадам тоже русская?

– Нет, я иностранка… Где ваше ателье?

– Увы, очень далеко от центра… Пожалуй, это вас испугает и вы… не захотите… Пасси, улица Гро, дом 48. Мой адрес в каталоге. А фамилия моя – Сергей Ловицкий.

– Я знаю улицу Гро… Я буду к вам приходить…

– Как это хорошо!.. В таком случае, когда же первый сеанс? Когда вы пожалуете ко мне?.. Только, ради Бога… у меня очень скромное ателье… очень…

– Я могу быть у вас завтра в одиннадцать утра.

– Я буду вас ждать… Непременно? – это «непременно» было страхом, что она забудет или раздумает и не придет.

– Непременно, – обнадежила она его.

Юноша, боясь быть в тягость этой величественной даме, поспешил откланяться, поцеловав протянутую руку…

4. Новое чувство

Широкий в плечах, с обнаженной головой, он скрылся за группой громадных мраморных женщин, изображавших фонтан.

А королева с каким-то новым чувством всматривалась в портрет маленького Радзивилла. Вообще что-то новое угадывала в себе, и оно, это новое, заставило по-особенному как-то, не изведанному еще, забиться сердце…

Она ощутила вдруг прилив материнской любви к этому юноше, той любви, какой не могла, да и не имела времени дать дочери и сыну в их детстве. Королева на каждом шагу заслоняла и заглушала мать. Между ней и детьми были целые анфилады комнат. Она видела своих детей каждый день, но мельком, второпях.

Правда, она следила за их воспитанием, сама внушала им любовь к прекрасному, хорошему, чистому, но это выходило как-то рассудочно, не согретое настоящей материнской любовью. Королеве хотелось, чтобы принцесса и наследный принц, дети ее, были хорошо воспитаны, образованы, понимали в литературе, искусстве, умели чаровать всех… Да, это было именно так, но это не было чем-то родным, бесконечно близким, когда дети поверяют своей матери самые сокровенные уголки своих мыслей, желаний и своих сердец, жаждущих высказаться…

Этого не было. И сейчас, под коричневым тентом возле тумбочки с детской фигуркой под стеклянным колпаком, особенно ярко и ясно поняла Маргарета материнскую вину свою по отношению к собственным детям. Но теперь уже поздно искупать ее. Уже выросло и окрепло, – не отчуждение, – нет, – они, в конце концов, большие друзья, а то, чего уже никак не вернешь. Да, не вернешь теплоты, безмятежной радости, ласки.

И если бы она вздумала приласкать выросших детей, она встретила бы недоумение не только в темных миндалевидных глазах короля, но даже и в лучистых глазах принцессы. Пожалуй, эта запоздалая материнская ласка показалась бы им сентиментальной, сама же она, Маргарета, – сошедшей со своего пьедестала.

На другой день, в без четверти одиннадцать, выйдя из дома, направилась она в ту часть Пасси, где была улица Гро. По пути – уютные виллы в зелени садов и цветников. В этих садах и цветниках – наивно-провинциальные синие и голубые стеклянные шары, с яркими бликами горевшего на них солнца. Да, и эти шары, и эта зелень, эта листва деревьев, затаившая в себе щебечущих птиц, это почти безлюдье – все это совсем-совсем отодвигало Париж. Вот почему любила Маргарета свои утренние прогулки по этим дремлющим за железными решетками тихим, застенчивым кварталам с их особенной французской серебристостью, серебристостью и в воздухе, и в бело-сероватой окраске домов, и в зелени травы и деревьев, и во всем, решительно во всем…

Маленький асфальтовый дворик с водокачкой и всползающим по стене виноградом. Узкий винт деревянной лестницы, скрипящей под ногами.

Полуоткрыта дверь. Юный скульптор в белом балахоне ждет обещавшую ему позировать даму. Он едва-едва себя заставил подняться с постели всего каких-нибудь полчаса назад, наспех прибрал комнату, наспех умылся. На его густых волосах еще блестят капли воды.

– Я не опоздала?..

– О, нет! Одиннадцать минута в минуту! Ах, как хорошо, мадам, что вы в том самом платье, в каком были вчера. Оно делает фигуру более пластической. Это именно как раз для скульптуры… А только вот как относительно шляпы? – и это показалось ему смелым, и он сконфузился.

Но Маргарета поспешила на помощь.

– Позировать в шляпе, которая через несколько месяцев выйдет из моды, а через несколько лет превратится в анахронизм, – я вас понимаю… Я захватила с собой испанскую мантилью. Она скрадывает современную прическу и портрет никогда не устареет. – И с этими словами Маргарета вынула тончайшую черную кружевную мантилью.

– Какая работа! – восхищался Ловицкий. – Воздушность какая! Настоящие испанские кружева!..

– Это подарила мне знакомая испанка в день моего ангела, – пояснила Маргарета, не пояснив, однако, что подарок сделан инфантой Эулалией, теткой испанского короля.

С первого взгляда убедилась Маргарета, что юный, так блестяще дебютировавший в «салоне» скульптор живет бедно, одиноко, ничья заботливая женская рука не ухаживает за этой скромной гарсоньерой, соединяющей в себе жилое помещение с ателье.

Работ не было никаких, кроме большой головы, застывшей в экспрессии ужаса. Какая-то горячечная галлюцинация, холодящая кровь, бьющая по нервам, приковывающая внимание. Получеловек-получудовище, и трудно сказать, где в этих крупных и резких чертах грань между реальным и фантастическим…

Мощная лепка так непохожа на ту нежную, изящную технику, с какой исполнен был портрет мальчика.

Маргарета долго не могла оторваться, наконец сказала почти с волнением:

– Это непременно следовало бы выставить! Непременно! Вы имели бы громадный успех…

– Да, я хотел, но уже не было времени отлить в гипсе… – краснея, сочинил Сергей Ловицкий первое попавшееся. Время было, он еще месяц назад вылепил эту голову, но не было денег заплатить формовщику за гипс и за работу.

Королева так и поняла. В один из ближайших сеансов она закажет ему эту вещь в бронзе и предложит аванс.

Начали сообща выбирать позу. Решили, что она должна быть сидячей, – наиболее удобная композиция для мечтательных сумерек.

– Было бы профанацией посадить вас, мадам, на этот жалкий, мещанский стул! К вашей фигуре и к вашей мантилье очень пошло бы тяжелое кресло с высокой спинкой, вроде тронного… Какой-нибудь испанский ренессанс… Это было бы такое впечатление, такое…

– Не волнуйтесь, милый мальчик, не волнуйтесь… – успокаивала его Маргарета. – мы как-нибудь это поправим…

– Как же мы это поправим? Как? – с отчаянием вырвалось у него.

– Сегодня же будет у вас кресло… Именно такое, тяжелое, с высокой спинкой, резной по краям, с завитушками эпохи Возрождения…

– Ах, у вас есть? Как это прекрасно! – и у него сразу отлегло, будто спал с души камень, и весь он, такой меняющийся, неровный, повеселел сразу. – Отлично! А пока мы наметим в общих чертах, приготовим эскиз, который завтра начнем разрабатывать…

Он усадил свою модель и бережно поправил складки платья, чтобы они живописно драпировались и чтобы видны были красивые, породистые, с высоким подъемом и тонкой сухой щиколоткою ноги этой незнакомой дамы, принявшей в нем такое участие.

Как только начал лепить, – преобразился. Робкого, беспомощного юноши не было и в помине. Маргарета с удивлением наблюдала эту разительную перемену. Это был творец, прекрасный, как молодой полубог. Мощное вдохновение горело в блестящих глазах, в сильных, ставших такими нервными, пальцах, во всем существе…

Несколько минут – и бесформенный воск превратился в женщину, пока еще эскизную, хаотическую, но уже одухотворенную трепетанием жизни… Еще не было портретного сходства, ибо не было еще портрета, но было то, что дороже всех портретов на свете. Был угадан и схвачен «стиль» Маргареты, ритм ее линий и форм. Это была она, это были ее колени и плечи, ее ноги и складки платья, хотя голова и лицо едва-едва только намечены…

Прищурив глаз, скульптор последний раз проверил себя, сравнив свою модель и свой набросок. Он остался доволен и, с еще не погасшим румянцем творческого возбуждения, сказал:

– На сегодня будет! Если вы сегодня пришлете кресло, я им займусь, чтобы завтра не утомлять вас… Ах, как я вам благодарен, мадам! Это выйдет… чувствую, выйдет хорошо…

Она уходила. Юноша не вызвался ее провожать. И это было оценено ею и показало лишний раз его чуткость. Всякий другой на месте его пытался бы расшифровать ее инкогнито, добиться, – кто она?

Она же хочет остаться для него незнакомой дамой без имени. Разве не вправе она, хотя бы теперь, в изгнании, доставить себе это невинное удовольствие? Удовольствие быть хотя бы для этого мальчика просто женщиной и просто человеком, другом, матерью, а не королевой, которой она была всю жизнь.

Да, всю жизнь, и всю жизнь окружающие относились к ней сначала как к принцессе, а потом как к королеве. Правые – с обожествлением каким-то, левые – с тупой завистливой злобой. Первые, что бы она ни сказала, что бы ни сделала, – все находили неподражаемо-прекрасным, вторые же ударялись как раз в противоположную крайность…

Взять хотя бы этого юношу. Он чужд всякого карьеризма, он чист душой, парит в облаках. Но если он узнает, что ему, так просто и мило позирует дама, которую все зовут «Вашим Величеством», он почувствует себя связанным, потеряет свою самобытную прелесть и перестанет вдохновенно творить, подобно птице, поющей на ветке. Пускай же она поет, и сохрани Бог вспугнуть ее…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru