Итак, Тимо, тот суровый солдат с душой конквистадора, метивший в пандурские Наполеоны, а может быть, и не метивший, был разнесен в клочки гранатой большой разрушительной силы.
Когда его хоронили, гробик был крохотный-крохотный, совсем детский. Только уцелели, что голова да часть груди с правой рукой. Только это и можно было похоронить.
И странным казалось: в маленьком детском гробу уместился высокий, прямой, не сгибающийся Тимо. Он потому и погиб, что не хотел или не умел согнуться.
После его похорон, пышных, с воинскими почестями, республиканское правительство вздохнуло свободнее, в слепоте своей не замечая, не желая замечать, что теперь, без твердой власти, уже все катилось по наклонной плоскости. Но сидевший в королевском дворце Мусманек гораздо больше боялся опасности справа, чем слева.
Не смея бороться с коммунизмом, он во всех своих речах делал выпады по адресу «поднимающей голову контрреволюционной гидры».
– Правительство демократической республики найдет достаточные силы, чтобы свести на нет всю работу эмиссаров низложенного народной волей Адриана, мечтающего вновь украсить свою голову тиранической короной Ираклидов.
Таковы образчики президентского красноречия, отзывавшего такой же революционной пошлятиной и таким же дурным тоном, как и семимесячная болтовня Керенского.
Шухтан, человек более умный, пожалуй, более государственный, чем Мусманек, чуял, что вот-вот грянет гром из тучи, и она, эта самая туча, будет не белой, монархической, а кроваво-багровой.
Жирный адвокат не чувствовал в себе сил для борьбы, да и не на кого было опереться. Влюбленный в свою Менотти, он отмахивался от действительности, как от назойливой мухи, и тайком переводил за границу значительные суммы денег в иностранной валюте и в золоте. Впрочем, в этом отношении от неглупого председателя совета министров ничуть не отставал и тупой, недалекий Мусманек. А от обоих этих господ не отставали в свою очередь и другие демократические сановники и министры. Все они взапуски спешили ограбить истощенную казну «облагодетельствованной» ими Пандурии.
Разлагалась не по дням, а по часам армия. Декольтированные, вооруженные до зубов матросы шатались по городу с панельными девками и самочинно занимали квартиры богатых буржуев. Только одна Вероника Барабан имела над ними власть, да и то призрачную, постольку поскольку эта «власть» поощряла их разнузданные бесчинства. Савинков неожиданно исчез и с еще большей неожиданностью вынырнул в Совдепии в новой роли – белогвардейца, принесшего повинную во всех своих буржуазно-заговорщических кознях.
Этот покаянный трагикомический фарс совпал с героическим восстанием в Грузии. К сожалению, восстание не имело успеха, на который возлагалось столько надежд. Грузинам пришлось выступить значительно ранее положенного срока. Нельзя было не выступить. Савинков выдал всю организацию московским злодеям. Повстанцы доверились ему и за это жестоко поплатились чудовищными расстрелами, пытками и тем, что от многих селений и городов не осталось камня на камне.
Все грузинское дворянство поголовно вырезывалось. Красные палачи не щадили даже подростков и маленьких детей.
А в это время Макдональд и Эррио самым добросовестным образом спешили признать Совдепию и столковаться с ней.
Дон Исаак Абарбанель, вначале скептически относившийся к заявлению Зиты Рангья, что в самом ближайшем будущем возможен переворот, уже понемногу утрачивал свой скептицизм. Было неприятно. Пробегал тогда холодок по его большому раскормленному телу, но своим влиянием и значением в высших масонских кругах дон Исаак был застрахован от каких-либо катастрофических крайностей. Ему обещана была неприкосновенность его дворца, его фабрик, имений, копей, лесов, и, это уже совсем милостиво, – его банка. Но – береженого Бог бережет. Следуя этой мудрой пословице, дон Исаак перевел свой банк в буржуазно-капиталистическую Бельгию, а сам, как говорится, сидел на чемоданах. И если еще не уехал за границу, то разве потому лишь, что его не отпускал магнит, называвшийся маленькой баронессой.
Минуло несколько дней после того, как они были вместе в «Варьете» и любовались трансформаторскими талантами хорошенькой Менотти. Дон Исаак изнывал:
– Когда же, когда наконец? – допытывался он с отчаянием исстрадавшегося самца. – Я исполнил все ваши требования, всё свои обязательства… Я даже совершил некорректный поступок, выдав, следуя вашему последнему капризу, обе короны пандурской династии… Чего же вы еще медлите? Играете со мной, как кошка с мышкой… Я измучен! Живого места нет на мне! Неужели я должен усомниться в вас, в ваших обещаниях? Во всем? Неужели?..
– Нет, дон Исаак! Я верна своему слову. Оставьте ваши сомнения. Вы получите то, что вам было обещано, – отвечала Зита, и, как по волшебству, менялись ее глаза, уступая один цвет другому…
В тот же самый вечер дон Исаак Абарбанель получил неизмеримо больше, чем ожидал и к чему приготовился… Но не будем забегать вперед.
Собираясь к Зите, охорашиваясь перед зеркалом, дон Исаак дрожащими пальцами повязывал черную, узенькую полоску галстука и обдернул в последний раз свой лондонский смокинг. Дверца зеркального шкафа отражала его внушительную фигуру. Что ж, он мужчина хоть куда, и, право, незачем было столько времени водить его за нос…
Министра путей сообщения дома не будет. Давно переставший с ним церемониться Абарбанель ему сказал еще днем:
– Милый Рангья, моя ложа в государственном театре на сегодняшний вечер к вашим услугам. Поет Смирнов, и грешно было бы пропустить такой случай…
Левантинец сразу даже не понял, что за такая знаменитость Смирнов и почему грешно пропустить его гастроль. Но зато очень хорошо понял, что Абарбанель желает сплавить законного супруга маленькой Зиты.
Испытующе глянув на дона Исаака из-под тяжелых, набухших век, Рангья сделал вид, что и в самом деле было бы тягчайшим грехом пропустить концерт Смирнова.
В девять вечера дон Исаак звонил у подъезда министерской квартиры и сам испугался сухого дребезжания, как бы вспугнувшего безмолвие большой казенной квартиры. Его впустила Христа с каким-то новым лицом, лицом заговорщицы. Это успокоило его. Он убедился, что уже на этот раз его не оставят в дураках. Его провели в будуар. Какое счастье! Зита! Зита, уже не «забронированная» в глухое платье, а в легком и длинном прозрачном пеньюаре.
– Вот видите, дон Исаак, видите, я – «транспарантная»…
Он упал на колени и, в таком положении, будучи одного роста с маленькой баронессой, пытался обнять ее и привлечь к себе. Но его руки встретили ее маленькие сильный руки.
– Что? Вы меня гоните? – умоляюще взывал он.
– Нет, я не гоню, а только запаситесь немного терпением… Видите эту дверь? Эта дверь в мою спальню…
– О! – только и мог простонать дон Исаак.
– Ну вот! Вы останьтесь здесь, а я… я вам дам сигнал. Этим сигналом будет моя рука. И тогда… тогда вы войдете… Поняли?..
Все кругом было для него в трепетном, горячем тумане. И сквозь этот горячий, трепетный туман миниатюрная женщина в «транспарантном» пеньюаре проплыла и исчезла, обрекши его на целую вечность.
Пошатываясь, он опустился в кресло и, поникнув головой, закрыл руками пылающее лицо…
Приотворилась дверь, просунулась белая ручка и маняще зашевелились красивые, сейчас как-то особенно одухотворенные пальцы… Дон Исаак всем крупным, тяжелым телом своим рванулся к дверям. Не успел он войти в спальню, дверь тотчас же захлопнулась, и средь слепой кромешной тьмы обнаженные руки охватили его шею, а губы его обжег такой «грешный», такой опытный поцелуй, – у него еще больше потемнело в глазах…
Сколько времени оставался в спальне Зиты, – не помнил дон Исаак. Он вышел оттуда разнеженный, пьяный, еле державшийся на ногах. Он не помнил, как добрался домой, как прошел мимо дежуривших в вестибюле юнкеров и очнулся только в своем кабинете, в изнеможении упав в глубокое кресло. Ему трудно было снять телефонную трубку и позвонить, но все же он сделал это.
– Бимбасад?
– Я…
– Приезжай немедленно!
– Так поздно? Я уже иду спать…
– Приезжай немедленно! Сейчас только одиннадцать!
– Что-нибудь важное?
– Очень, очень! Жду тебя!
Через четверть часа в кабинет вошел Бимбасад-бей и с места:
– На кого ты похож?.. Измятый смокинг, съехавший на бок галстук и прямо-таки неприличная физиономия…
– Ах, Бимбасад, если бы ты знал! Если бы ты знал! – блаженно и растерянно улыбался дон Исаак.
– Что случилось?
– Она – моя! Понимаешь, она – моя! Вся! Какой темперамент! Вакханка, ей-Богу, вакханка!
– Зита? – усомнился Бимбасад-бей.
– Конечно! Кто же больше? Какое наслаждение!
– Так ты за этим поднял меня с постели?
– А разве я мог не поделиться с тобой своим счастьем? Этим безумным, головокружительным счастьем? Ты же знаешь сам, я шел только на поцелуи, а ушел, – заласканный, зацелованный и… Но нет, нет, я щажу ее репутацию… Ведь она же светская женщина, баронесса, а я джентльмен…
– Если так… Что же, поздравляю и спокойной ночи.
– Ты с ума сошел! Я не пущу тебя… Я потребую шампанского, и мы будем пить, пить всю ночь, а потом поедем за город встречать восход солнца… Я так романтически настроен, как никогда… Бимбасад, ты мне друг с детства… Если ты…
– Ну хорошо, хорошо… Бокал вина выпью с тобой, но восход солнца предпочитаю встретить не за городом, а в своей постели…
Нежданно-негаданно объявился в Париже профессор Тунда. Словно упал с пролетавшего над городом аэроплана. Бывший королевский министр изящных искусств бросил на произвол судьбы свою богатейшую мастерскую в Бокате.
Когда на Лионском вокзале он с сигарой в зубах вышел из спального вагона, в жилетном кармане были у него скомканный стофранковый билет и еще какая-то мелочь. Вот и весь капитал. Но профессор был так бодр и весел, так беспечно поблескивали его живые глаза, право, можно было подумать, что он обеспечил себя, по крайней мере, на целый год.
Но лучшим обеспечением был его громадный талант.
Знаменитый художник приехал утром и остановился в «Мажестике», а уже в час дня внизу, в ресторане, он широко угощал завтраком Жоржа Пти, владельца картинного магазина исключительно дорогих первоклассных шедевров.
Тунда ошеломил экономного француза и тонким, и изысканным меню, не имевшим ничего общего с дежурной картой, и наполеоновским коньяком, и шампанским, и блюдами, каких Жорж Пти отродясь не видывал. Счет был на кучу франков; Тунда, небрежно взглянув сквозь пенсне, велел приобщить его в конце недели к счету за номер, – большой номер из двух комнат.
После завтрака профессор и гость поднялись наверх, и там Жорж Пти приобрел сорок восемь этюдов, привезенных Тундой без подрамков в небольшом плоском чемодане.
Жорж Пти выгодно купил великолепные этюды, но и полчаса назад не имевший ничего, кроме долга в ресторане, Тунда был уже владетелем сорока восьми новеньких тысячефранковых билетов.
С этого дня номер «Мажестика» превратился в какое-то хаотическое ателье, где, принимая посетителей, заказчиков, друзей, дам света и полусвета, Тунда, черпая вдохновение в душистом коньяке и в таких же душистых сигарах, болтая, балагуря, ухаживая за женщинами, успевал писать портреты, пейзажи и небольшие декоративные вещицы.
Все это мгновенно расхватывалось, и так же мгновенно разбрасывал, раздавал Тунда сыпавшийся на него золотой дождь. Вечера он проводил на Монмартре, возвращаясь домой уже засветло. Но к десяти часам, выспавшийся, умытый, с каплями воды на пепельных, седых, слегка вьющихся волосах, в бархатной курточке, осыпанной сигарным пеплом, он уже стоял за мольбертом, чудеса творя волшебной яркой кистью своей. Иногда, потешно ломая русский язык, Тунда напевал песенку, вывезенную им много лет назад из Петербурга:
Тебя, мой дрюг Коко,
Я дольго не забуду,
Тебя я помнить будю,
Коко… Коко…
В первый день, ступив на парижскую почву и крепко почувствовав ее под собой, после завтрака с Жоржем Пти, облачившись в визитку, отправился Тунда к Их Величествам. По дороге заехал в цветочный магазин и через насколько минут продолжал свой путь с двумя пышными букетами белых роз и белых лилий. Первый – для королевы, второй – для принцессы.
Появление Тунды в особняке в Пасси произвело сенсацию. Все были рады ему. И еще как! Перед Маргаретой, своей королевой, он, со старосветской учтивостью, опустился на одно колено и, поднося свой букет, прослезился. Королева помогла ему встать, коснувшись губами его седых, все еще буйных волос. Король и принцесса расцеловали Тунду в обе щеки. Старик, глубоко растроганный, долго не мог успокоиться. Адриан потребовал коньяку. После двух рюмок вернулось к Тунде его обычное равновесие, и он, играя подвижным лицом, смеясь, описывал житье-бытье демократической республиканской столицы.
– Нет, какое нахальство!.. Мусманек напрашивался, чтобы я написал их семейный портрет. Как бы не так! Да у меня все краски потухли бы на палитре, кисть не поднялась бы увековечивать всю эту революционную шушеру…
– А если бы он произвел на вас давление? – заметил находившийся в общей группе Бузни.
– Давление? – с молодым задором переспросил Тунда. – Если честный солдат отказывается служить подлому узурпатору, он ломает свою шпагу и бросает ему в лицо. Так и художник: он ломает свои кисти и швыряет в физиономию проходимцу, забравшемуся в королевский дворец. Вот был бы и мой ответ в случае «давления»…
– Сколько темперамента в нашем милом профессоре, – ласково-одобрительно молвил Адриан, польщенный верностью придворного художника, запечатлевшего своей кистью царствование трех королей.
Перед желанным дорогим гостем отец похвастал своим маленьким сыном.
Крохотное, здоровое тельце наследного принца Бальтазара не хотело знать ни минуты покоя. И ножки, и ручки, и головка – все время в движении. Словно ребенок этим непрерывным барахтаньем своим хотел что-то выразить, что-то объяснить, заявить о своем существовании.
Тунда поиграл с наследным принцем. Ребенок тянулся ручонками, смеялся и уже издавал какие-то звуки, напоминавшие воркование голубя. Большой женский угодник, Тунда отметил своим вниманием высокую, здоровую, румяную мамку, являвшую чистый законченный тип пандурской деревенской красавицы.
– Откуда же взялась здесь пандурка, да еще такая живописная? – воскликнул приятно удивленный художник.
Сияя глазами-звездами, Лилиан ответила ему по-французски:
– Ах, дорогой профессор. Это – самую черствую душу может умилить до слез… Вы знаете округ Трагона? Это – самое видное племя во всей Пандурии… Лишь только все они узнали там о рождении Бальтазара, вы представьте, бросили клич: «Кто из молодых матерей поедет в Париж выкармливать родным пандурским молоком наследника престола?»
– Великолепно! Чудесно! – заволновался Тунда. – Простите, Ваше Высочество, я весь внимание…
– Откликнулось много, и уже из них выбрали самую здоровую, самую красивую… Едва ли где-нибудь, когда-нибудь еще был такой своеобразный конкурс женской красоты… И вот своего собственного ребенка оставив на попечение всей деревни, которая сказала: «Поезжай, а мы твое дитя вырастим», она, эта славная Дага, приехала к нам и… как видите…
Улыбавшееся лицо профессора стало серьезно-почтительным. Он приблизился к Даге и, к ее немалому изумлению, крепко-крепко пожал ей руку. А потом сказал уже всем:
– Когда Его Высочеству исполнится год, я напишу его вместе с этой исторической, – она попала в историю, – пандурской женщиной. Честь и хвала ей…
В этот же день, оставшись вдвоем с Тундой, Маргарета сказала ему:
– Милый профессор, можете завтра уделить мне час времени от одиннадцати до двенадцати?
– Ваше Величество, бесконечно счастлив! И огорчен лишь тем, что это будет всего один час…
– О, каким вы сделались куртизаном! – улыбнулась Маргарета.
– Ваше Величество, я был всегда таким по отношению к моей династии… Приказывайте.
– Я хочу проехать с вами к одному юноше-скульптору. По-моему, это большой, многообещающий талант. Я хочу проверить свое впечатление. Он заканчивает мою статуэтку. Я говорю – это маленький шедевр. Но важнее гораздо, что скажете вы, – великий, прославленный Тунда!
– Я не сомневаюсь, что это именно так! Я давно оценил тонкий вкус Вашего Величества. Но, во всяком случае, интересно, очень интересно будет взглянуть!
– Только вот что, – спохватилась Маргарета, – два условия: пусть это будет наша маленькая тайна. Дети не знают, что я позирую, а этот мальчик не знает, кто я, и не должен знать. Так лучше! Пусть я останусь для него таинственной незнакомкой. Поэтому не проговоритесь как-нибудь… Обещаете?..
– Конечно, Ваше Величество, конечно!..
Тунда уехал, почти убежденный, что горячо пропагандируемый скульптор – новое увлечение Маргареты, увлечение, вытеснившее образ несчастного ди Пинелли.
– А впрочем, какое мне дело? – решил Тунда, никогда никого не осуждавший и через минуту забывший о своих подозрениях.
Но подозрения эти, как дым, развеялись, едва вместе с королевой вошел он в более чем скромное ателье Сережи Ловицкого.
Это не роман. Ничуть! С одной стороны – платоническое обожание, чуждое и тени чего-нибудь земного, с другой – Тунда, знавший королеву десятки лет, впервые увидел ее нежной, заботливой матерью.
Тунда, сам седой, уже на седьмом десятке, вечный ребенок, с первых же слов сумел победить Сережу, овладеть его доверием. Как художник Тунда любовался этим великолепным человеческим экземпляром, прицеливаясь творческим взглядом своим, как он напишет Сережу античным божком для декоративной композиции, заказанной ему маркизом де Кастелян.
Статуэтка значительно превысила все ожидания.
– Ваше… Гмм… мадам, вы бесконечно правы. Это – действительно шедевр. Это, я бы сказал, облагороженный Трубецкой, что, однако же, ничуть не мешает мосье Ловицкому оставаться вполне самобытным. Молодой человек, вы сами не понимаете, что вы такое, – говорил Сереже Тунда, – в вашей неподражаемой технике вы – то буйный, стихийный скиф, то самый утонченный европеец… Нет, нет я не могу… Я должен вас расцеловать… Ваше Величество, ваш портрет лепили и Трубецкой, и Роден, и Бартоломе, но это, это… – и вдруг Тунда осекся, увидев, какое впечатление произвело и на скульптора, и на модель это громкое, неожиданное «ваше величество»…
Ощущения королевы опрометчивый Тунда скорее почувствовал, угадал, чем увидел. Внешне она была непроницаемо-спокойна. Поистине царственная выдержка и великолепное умение надеть маску олимпийского безразличия в те минуты, когда это необходимо.
Внутри же, внутри… Бывший министр изящных искусств не сомневался, что внутри этой гордой женщины, его королевы, что-то оборвалось…
А Сережа мгновенье стоял ошеломленный, потом еще более пунцовый, с какой-то невыразимой вопрошающей мольбой, мольбой смятенного юноши переводил свой взгляд с знаменитого художника на ту, кого этот знаменитый художник назвал, – эти слова все еще звучат, звучат, – «вашим величеством».
Тунда, поперхнувшись, стараясь затушевать свое смущение, выпятив губы, заиграл своим пенсне.
– Да, так вот… вот что я хотел сказать… Мадам, – он подчеркнул слово «мадам», – говорила о вас, но то, что я вижу, победило… победило все мои… Близится «Осенний салон»… Необходимо этот маленький… эту прелестную жемчужину отлить в бронзе и вы понимаете? Фурор!..
– Да, но я хотел бы еще поработать…
– Что такое? Поработать? Стоп! Отливайте в таком виде, как есть! Сохрани Бог! Дальше вы можете замучить и испортить прекрасный, свежий портрет. Не прикасайтесь больше. Не прикасайтесь…
Сережа, далеко еще не овладевший собой, вопрошающе смотрел на свою модель.
– Я согласна с профессором. Это свежо, молодо, полно жизни и теперь – это уже дело бронзовщика. Но я, мосье Ловицкий, еще хочу заказать вам свой бюст в натуральную величину. Вы согласны?..
– О, право же… право же… – и он хотел еще прибавить «мадам», но это слово как-то не вышло у него.
Профессор, во дни ранней молодости своей хорошо знавший, что такое нужда и голод, увидел сразу, как несладко живется юному скульптору. Он сунул руку в карман и, захватив несколько тысячефранковых билетов, положил их на высокий станок.
– Вот вам аванс. Вы заплатите бронзовщику и заодно гонорар… И вообще – вы же будете лепить бюст мадам?..
Сережа готов был провалиться сквозь землю. Он сделал движение схватить скомканные бумажки и вернуть их Тунде.
– Господин профессор, я не могу, я не вправе… Вы, вы меня… обижаете, – чуть не сорвалось у него.
Тунда крепко взял его за плечи и потряс.
– Никаких возражений! Слышите! Я сам художник, сам получаю деньги за свой труд… Вот видите, не успел приехать, а уже заработал сорок восемь тысяч. Голубчик мой, пока мы творим, мы – жрецы… Кончили, это – уже товар, его необходимо продать наиболее выгодно… Да, да, слушайте меня, старика, и учитесь.
Сережа молчал. Сердце его учащенно билось.
Маргарета, сговорившись с ним относительно сеанса, ушла вместе с Тундой. Дорогой профессор, чувствуя себя виноватым, присмирел, не говоря ни слова. И так они прошли всю улицу Гро.
– Сколько я должна вам? – холодно спросила Маргарета.
– Ваше Величество, пустяк, о котором и говорить не стоит!
– Однако же?..
– Право, не помню. Я никогда не считаю денег. Трачу ли их, получаю ли, – никогда! Это не важно, а важно, что я влетел и сделал страшную гаффу!
– А я вас предупреждала. – с упреком молвила Маргарета. – Он до того впечатлительный и я боюсь, что вы вспугнули бедного мальчика.
– Вспугнул? Не думаю… Правда, сначала он был немного изумлен… Нет, нет, я этому не придаю значения.
– Дай Бог, чтобы это было так… – желая верить ему и не веря, сомневаясь, ответила она…
И уже весь день была омрачена королева и с тревогой думала о завтрашнем сеансе, как он встретит и будет ли таким, каким был до сих пор…