bannerbannerbanner
Когда рушатся троны…

Николай Брешко-Брешковский
Когда рушатся троны…

Полная версия

12. В классной комнате престолонаследника

В Пандурии, как и повсюду на белом свете, были русские эмигранты и беженцы. В общем собралось их несколько тысяч. Каких только человеческих осколков всевозможных белых армий нельзя было встретить здесь. Закинуло сюда и колчаковцев, и деникинцев, и врангелевцев. Очутились в Бокате, рассеялись по всей стране и те, кто дрались в свое время с большевиками на Мурмане, у Пскова, под Архангельском, в Оренбургских степях и в Прикаспийских солончаковых пустынях.

В Пандурии жилось русским лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. Кое-кто из офицеров был принят в армию. Многие нашли частную службу. Менее удачливые устроились на фабриках, на лесных, рудниковых и шоссейных работах.

Бедная пандурская казна по мере сил и средств помогала более неимущим и тем из беженцев, которые по болезни, по увечью на войне или по старости лет уже не могли взяться ни за какую работу.

Бывали случаи, что король и его мать помогали русским из своих личных средств. А дважды в год принцесса Лилиан устраивала по всему королевству однодневный сбор в пользу русских детей.

В Бокате издавалась русская газета.

Велась интересно, живо и читалась далеко за пределами Пандурии, едва ли не всей двухмиллионной эмигрантской массой.

В середине мая редактор, писатель с именем, обратился к министру Двора с просьбой устроить для его газеты интервью с королем.

– Зачем это вам? – спросил министр.

– Мы все знаем про милостивое отношение Его Величества к нам, русским. А мы так не избалованы вниманием и лаской на чужбине! И если Его Величество выскажется о русских со свойственной ему теплотой и сердечностью, вы не поверите, до чего ободряющим светлым лучом озарит это всю лучшую часть нашей эмиграции…

– А кто же будет интервьюировать Его Величество?

– Один из постоянных сотрудников, бывший офицер Калибанов… Талантливый журналист! Я выбрал именно его, зная симпатии короля к русской армии.

– Калибанов? Сейчас запишу… Хорошо, будет доложено Его Величеству… Мой секретарь известит вас…

Ответ был дан в тот же день, и ответ положительный, с указанием дня и часа, когда ротмистр Калибанов удостоится аудиенции.

Вся редакция ликовала. Еще бы не ликовать! Известно было, что еще недавно Адриан отказался принять двух знаменитых интервьюеров – итальянца и француза, – оба специалисты по «коронованным особам».

Навсегда осталось у Адриана какое-то нежное, почти сентиментальное чувство к своей бывшей классной комнате. Она сохранилась целиком в своем прежнем виде. Тот же глобус на подоконнике, та же карта обоих полушарий с отмеченными синим и красным карандашом городами… Тот же квадратный, небольшой, с тоненькими ножками стол, за которым сидели сменявшие друг друга преподаватели. Та же изрезанная ножом и залитая чернилами школьная парта маленького престолонаследника.

В простенке между двух окон висела в узенькой рамке большая фотография. Восьмилетний Адриан, впервые севший на лошадь, снят был верхом. Придворный фотограф запечатлел этим снимком первый урок верховой езды юного принца. Рядом с маленьким всадником – его инструктор, полковник Рочано, в свое время один из первых кавалеристов Пандурии, а ныне полный генерал и военный министр.

Помимо природной ловкости и смелости, Адриан обязан был еще Рочано своей великолепной посадкой, умением ездить, искусством вольтижировать и лихо брать трудные, рискованные препятствия.

Было два Рочано. Один – офицер, фанатически преданный династии, другой – такой же фанатик кавалерийского дела.

Искренно, от всей души, чуждый искательства, придворной лести, целовал он руку маленькому принцу, но когда в манеже этот самый маленький принц садился в седло, Рочано, с берейторским хлыстом в руке, уже не видел престолонаследника, а видел перед собой ученика.

Иногда полковник горячился, выходил из себя, кричал на весь манеж:

– Баланс, Ваше Высочество, баланс! Да не опирайтесь на стремена, не откидывайтесь назад, черт возьми, как пехотный адъютант… Повод отдайте!.. Повод!..

Порой, сильно раздосадованный своим учеником, Рочано, посылая бичом на препятствия лошадь и всадника, робевшего перед высоким барьером, так вытягивал его бичом пониже спины, что у маленького принца из глаз сыпались слезы, но слезы не обиды, а физической боли.

Через минуту, когда кончался урок верховой езды, Рочано, покидая манеж, с почтительным благоговением склонял свою коротко выстриженную голову к маленькой ручке Адриана.

Много лет спустя король вспоминал с военным министром свои первые шаги манежной езды:

– Впечатления детства, генерал, всегда особенно сильны и живучи. Когда я лежал раненый, физическая боль мне казалась безделицей по сравнению с теми обжигающими ударами…

– Ваше Величество, пощадите… – готов был провалиться сквозь землю военный министр, краснея своим и без того красным обветренным солдатским лицом.

– Полноте, мой славный Рочано!.. Ваш бич меня научил не бояться препятствий и смело идти на них. Мой мальчишеский страх шлепнуться на барьере поглощался еще большим страхом получить этакий обжигающий удар, как-то однажды рассекший мне рейтузы…

– Возможно ли это, Ваше Величество? Я что-то не помню…

– Зато я хорошо помню, – улыбнулся Адриан, улыбнулся этим детским воспоминаниям и Рочано, уже не красному, а багровому, вот-вот готовому расплакаться слезами беспредельного восхищения и умиления…

В своей бывшей классной комнате король принимал иногда тех, кого хотел обласкать сердечно, совсем запросто, без всякой декоративной помпы.

Вот почему адъютант Джунга ввел ротмистра Калибанова в классную и, оставляя его, сказал:

– Его Величество пожалует через две-три минуты.

Калибанов, сухой, маленький, бритый, с внешностью жокея, осматривался с приятным удивлением. После целой анфилады покоев, убранных с казенной дворцовой роскошью, – этот маленький, застенчивый глобус, эта изрезанная парта и два полушария на стене с густо-зелеными равнинами, свинцовой гладью океанов и коричневыми сгустками горных хребтов.

Русский офицер, лишившийся своей родины и своего монарха, с каким-то особенным, прямо священным восторгом и трепетом шел на эту аудиенцию, полный хорошей, чистой зависти к народу, имеющему своего короля.

До сих пор Калибанов видел Адриана на портретах, видел промелькнувшим на автомобиле, проезжающим верхом или на параде войск, а сейчас, увидев близко, услышит его голос…

И было как-то страшно, волнующе страшно, и как-то празднично, и чудилось, что яркий, ослепительно яркий луч озарит сейчас серые эмигрантские будни ротмистра Калибанова…

И, как всегда в таких случаях, и он сам, и хаотический бег мыслей его застигнуты были врасплох.

Первое ощущение чисто физическое, – сильное мужское пожатие руки, затем – приветливая улыбка, осветившая не только смуглое красивое лицо, но и самого Калибанова, и всю эту детски-наивную комнату. И лишь после этого он увидел Адриана в защитном кителе с генеральскими погонами и с белым эмалевым орденом св. Георгия на шее. Русский орден, никакого другого больше. Редкое, исключительное внимание.

Калибанов готов был расплакаться. Еще бы, мало он видел французских офицеров, так домогавшихся в дни императорской России ордена св. Георгия, а после революции уже никогда его не надевавших.

– Вы много скакали? – спросил король. – Вы весь такой сбитый, тренированный.

– Так точно, Ваше Величество… Приходилось, и не только у себя на родине, а и за границей – в Лондоне, в Вене, в Пинероле.

– И в Пинероле?

– Я там год изучал итальянскую школу.

– О, да вы кавалерист Божьей милостью! Ах, эта русская конница! Лучше ее на свете нет… Садитесь, ротмистр.

– Куда прикажете, Ваше Величество?

Только и было всего в комнате парта да стул возле преподавательской «кафедры».

– Садитесь там, – указал король на «кафедру», – вы будете спрашивать, я буду отвечать. Следовательно, мое место будет здесь, – и Адриан сел на парту, но не на скамью, а на отлогую доску в чернильных пятнах. – Я к вашим услугам. Задавайте вопросы, и мы вместе будем решать, что для печати и что – нет. Кроме того – условие: когда интервью будет у вас готово, я его процензурую с графом Видо… Вернее, цензуровать будет граф, я же буду отстаивать по мере сил то, что ему покажется недипломатическим и резким.

– Ваше Величество, я боюсь, что интервью после такой цензуры… значительно… как бы это сказать… побледнеет…

– Не бойтесь!.. Я как-нибудь отвоюю у графа самое яркое и ценное для вас и для вашей газеты. Итак…

– Ваше Величество, как вы изволите смотреть на вооруженное вмешательство в целях свержения большевиков и большевизма? – спросил Калибанов. Голос его почти не дрожал. И он почти владел, вернее, понемногу овладевал собой… Казалось, что молодого короля он знает давно-давно – так влияла чарующая простота Адриана.

13. Достаточно трех телеграмм

Адриан забросил ногу на ногу и обеими руками охватил колено.

– Вас интересует мой личный взгляд, – может ли интервенция спасти Россию? Иначе говоря, может ли экспедиционный корпус разбить Красную армию? Я полагаю – да. Однако, увы, сомневаюсь, чтобы Европа пошла на это… Теперь об этом не может быть и речи. Вы видите, и Франция, и Англия накануне признания международной злодейской банды, оккупировавшей несчастную родину вашу.

– Это для печати, Ваше Величество?

– Да.

– Значит, Ваше Величество изволит считать интервенцию необходимой?

– Нет. Не вижу никакой необходимости в этом. – И, встретив удивленный взгляд интервьюера, пояснил. – Чтобы свергнуть большевиков, не надо не только экспедиционного корпуса, не надо даже дивизии, даже полка…

– В таком случае, как же?.. – недоумевал Калибанов, – что же надо, Ваше Величество?…

– Всего-навсего три серьезных деловых телеграммы. Из Парижа, Берлина и Лондона – в Московский Кремль с требованием уйти, немедленно уйти, пока не поздно и пока вся эта правящая шайка может получить визы и гарантии личной безопасности. Увидев, что с ними не шутят, все эти Троцкие, Зиновьевы, столь же наглые, сколь и трусливые, – разбежались бы, как крысы с погибающего корабля. В этом я так же глубоко убежден, как и в том, что ни Берлин, ни Париж, ни Лондон в Москву таких телеграмм никогда не пошлют. В этом-то вся трагедия…

 

– Ваше Величество, до чего же вы правы! – с заблестевшими глазами воскликнул Калибанов. – Три телеграммы! Только и всего!.. Счастье так возможно, так близко…

– И так бесконечно далеко, – молвил с сочувствием Адриан.

– Ваше Величество, а как вы смотрите на великодержавные правительства, идущие на соглашение с большевиками?

– Как на пастухов, глупых и нечестных. Пастухов – одних сознательно, других бессознательно пускающих волчью стаю в свои овчарни.

– Это для печати?

– Но только придется немного смягчить… Заодно уж возьмите на себя труд отметить, что я выгодно выделяю Северо-Американские Соединенные Штаты и некоторые невеликодержавные государства, как, например, Испанию, брезгливо сторонящиеся от каких бы то ни было отношений с палачами русского народа и русской императорской семьи… Затем, нельзя не приветствовать Болгарию, сумевшую раздавить свою большевицкую гадину и повернуться спиной к Совдепии… Это и красиво, и смело, и гордо. Да, для этого была нужна смелость и беззаветная любовь к своей родине!.. Смелые вожди и несколько сот рискнувших своими головами людей… В Югославии какой-то проходимец Радич, бывший австрийский агент, а сейчас большевицкий наймит, начинает мутить, подкапываться под основы существующего строя, не встречая, или почти не встречая, отпора. Между тем давно пора разогнать свивающую там прочное гнездо кучку советских лакеев… Если бы Мильеран и Пуанкаре не пожелали уйти и отдать Францию на растерзание социалистам, право, любой колониальный капитан с батальоном сенегальцев водворил бы строгий порядок в Париже, а следовательно, и во всей Франции, и Пуанкаре мог бы еще тверже проводить свою национальную политику… Ваше лицо сияет, ротмистр. Я вас понимаю. Но палка о двух концах. Так же легок и, это гораздо хуже, переворот слева. Опять-таки при наличности железного вождя и каких-нибудь пятисот азартных смельчаков.

Бритое, жокейское лицо вытянулось:

– А народ, Ваше Величество? Армия?..

– Народ всегда пассивен, даже если и был доволен свергнутым режимом. Относительное довольство… Полного никогда не бывает. Что же касается армии, если она сплошной военный лагерь, подчиненный близкой, единой, осязаемой воле, тогда другое дело. Если же она разбросана по всей стране, один какой-нибудь верный кавалерийский полк опоздал на четверть часа – и свершилось уже непоправимое. Четверть часа и мало, и бесконечно много. Не опоздай на четверть часа в Варение преданные королевские гусары, Людовик XVI не был бы казнен и жил бы за границей. Не опоздай на четверть часа Груши со своим конным корпусом во время Ватерлооского боя, и карта Европы была бы совсем другая, и Тюильерийский дворец не был бы сожжен, и правила бы из него династия Бонапартов. Согласны вы или нет?..

– Вполне, Ваше Величество, вполне. Все это для печати?

– О, на этот раз далеко не все. Об Америке, Испании, Болгарии, Югославии и Радиче – пожалуйста. Что же до переворотов, пусть это между нами. Будь я частным лицом, – отчего же? Но согласитесь, неудобно же королю доказывать легкость революционных свержений, да еще эту самую легкость снабжать каким-то чуть ли не руководством… Есть у вас еще вопросы?

– Ваше Величество, я хотел бы коснуться прошлого… Несколько эпизодов войны, где вами проявлено было столько героизма.

– Во-первых, героизм ли это, милый ротмистр? А, во-вторых, если и так, кому нужно теперь героическое? В наш век торгашей лионским шелком, подобно Эррио, и бисквитом, подобно Макдональду… Война! – задумался Адриан. – Сколько тяжелых воспоминаний! Несколько лет не знал я того, что зовется радостью, солнечным счастьем. Несколько лет вычеркнутой молодости. Зато я постиг изнанку жизни, и какой жизни! Слезы вдов и сирот, перевязочные пункты, лазареты с тяжелым запахом гниющего человеческого мяса, горы трупов на позициях… Многое узнал и увидел многое, включительно до голода… страшного, звериного, пожирающего все внутренности.

– Вашему Величеству приходилось голодать?.. Мне казалось, что коронованные особы подвергаются таким лишениям только во время революции, все и вся сметающей…

– Война тоже сметает обычные условия жизни. Раз я не имел крошки хлеба во рту на протяжении пятидесяти двух часов. Это – когда отступал вместе с армией… Ах, это отступление. Что это был за кошмар! – и набежала какая-то тень на лицо Адриана. – Мы шли глубокой осенью по голым каменистым кручам на такой высоте, где уже орлы вьют свои гнезда… Эти орлы поживились тогда человечиной… Весь путь наш устилался отставшими, изнуренными голодом. Еще у живых людей крылатые хищники выклевывали глаза и так громко долбили клювом по обмерзающему черепу, добираясь до мозга… – эти удары эхом откликались меж скал. И до того безразличие с голодной апатией ко всему овладевала еле бредущими от голода солдатами, – ни воли, ни желания, ни даже сил не хватало вскинуть винтовку и пристрелить орла, в какой-нибудь сотне шагов терзавшего свою жертву… Я видел, как мои солдаты за кислую лепешку отдавали свои винтовки. С точки зрения воинской они совершали преступление, но разве можно было их винить? Когда возмущенные офицеры докладывали мне о таких случаях, я им отвечал: «Оставьте. Подкрепившись, он кое-как добредет и получит новую винтовку… А если он упадет здесь со своим оружием, – он погибнет, а винтовку подберут местные жители». Да, это школа! Это были сверхчеловеческие испытания, это было страшнее войны. После этого уже трудно удивить, поразить чем-нибудь…

Король умолк, умолк во власти обступивших его призраков, словно забыв о своем собеседнике. Молчал и Калибанов, боясь вспугнуть затаившееся настроение классной комнаты. Калибанов смотрел на маленький глобус и почему-то обратил внимание на лежащую у африканского берега зазубренную полоску Мадагаскара.

Вдруг он встрепенулся и привскочил, ощутив такое же сильное рукопожатие, как и вначале. Обаятельная улыбка, два-три слова, и Адриана уже не было в комнате.

Вошел усатый, массивный Джунга.

– Поздравляю, ротмистр, с милостивой аудиенцией. Его Величество изволил беседовать с вами тридцать две минуты.

– Неужели? – изумился Калибанов, – а мне показалось, что это был один миг. Только во сне так быстро бежит время. Да это и был для меня сон. Дивный, чарующий сон человека, лишенного своей Родины и своего Государя…

14. Глава публицистическая, но необходимая

Русские эмигрантские газеты делятся, и делятся весьма резко, на два лагеря не только в партийно-политическом отношении, но и в «имущественном», и даже в расовом. И все это вместе: партийная сторона, имущественная и расовая имеют свою последовательность.

Газеты в самом прямом, настоящем, значении слова – русские, а не только печатающиеся по-русски, националистические, обслуживаемые русскими людьми, перебиваются с хлеба на квас, ютятся в подвалах при типографиях, которые, в свою очередь, ютятся еще при чем-нибудь… Их никто не субсидирует, а если поддерживают сочувствующие единомышленники, то в таких аптекарских дозах – где уж, куда уж, чего уж…

Такова доля правых буржуазных газет, «приверженцев царских генералов, помещиков и капиталистов».

Совсем иначе живут и работают левые газеты, поддерживающие демократию.

Помещаются эти редакции в особняках, а не при типографиях, потому что типографиям с их мощными машинами самим тесно в громадных, залитых электрическим светом «манежах».

Сотрудники, творящие демократическую политику в комфортабельных кабинетах с кожаной мебелью, все сплошь жгучие «финикийцы», и только благопристойности и приличия ради в этот шумный финикийский табор вкрапливается какой-нибудь «свой собственный» Милюков.

Сотрудники оплачиваются не грошами, как в «капиталистических» газетах, а самой добропорядочной валютой, имеющейся в изобилии в несгораемых шкафах «демократических» органов. Если сотрудник, перебежчик из белого стана, с холопским усердием ренегата готов этот самый белый стан облить помоями и грязью, такого сотрудника оплачивают уже не построчно, а в зависимости от удельного веса покупают в рабство – временное или постоянное. Специализировались на этом уловлении душ финикийские «Последние новости». Они купили голодного полусумасшедшего Львова, чтобы он очернил светлую память Корнилова и канонизировал при жизни Керенского. Ими куплен был за триста франков гадкий мальчишка-проходимец Вонсяцкий для очередного плевка по адресу «монархической Добровольческой армии».

А мрачный Дю-Шейля, «донской казак», иезуит, масон, француз, все что угодно, кувыркающийся вместе с Магдалиной Радзивилл на радушных столбцах тех же «Последних новостей», доказывая в поте лица, что Сионские протоколы сочинил «царский охранник» Рачковский. А паж Его Величества и конно-гренадер Воронович, нанятый в керенские «Дни» на амплуа профессионального клеветника, чернящего белое движение, белую армию, белых генералов?

Откуда же деньги на покупку всех этих, если и не мертвых, то, во всяком случае, презренных душ?

Темными принято называть эти деньги. Напрасно! Они такие ясные, такие определенные и так легко почти всегда указать источник. Разве Керенский за время недоношенной семимесячной власти своей не успел перевести за границу несколько миллионов рублей золотом? Он потребовал их из Государственного банка запиской на клочке бумаги. Разве часть сибирского золотого запаса с каплями крови на нем, святой колчаковской крови, не попали в цепкие жадные лапы товарищей-эсеров? Мало разве передавал Стамболийский народных болгарских денег трубадуру своему Лебедеву, этому швейцарскому адмиралу?

Разве нет уже пороха в пороховницах, и разве мало денег у Животовских, Высоцких, Шкаафов, Залшупиных и разных других банкиров, одной рукой субсидирующих левую эмигрантскую печать, а другой обделывающих гешефты с хищными кремлевскими стервятниками?

Демократические газеты выходят сразу и, как грибы в дождь, растут. Газету «буржуазную, капиталистическую» надо выстрадать, выносить, и еще как выносить, в мучительных, иногда прямо-таки безнадежных муках.

На эту же тему шла беседа в крохотной, из двух клеточек, редакции русской газеты в Бокате. Говорили двое, – их только и было двое в редакторском кабинете. Это больше для красоты слога и по традиции – кабинет. На самом же деле – пять шагов в длину и три с половиной в ширину.

За «редакторским» столом – еле-еле одному примоститься. Тут же бок о бок стучала барышня на пишущей машинке с тремя недостающими буквами «К», «С», «П». Эти пробелы в стройных рядах нанизанных букв производили впечатление выщербленных зубов. Почему, трудно сказать, но это именно так.

Барышня, грациозная, тонкая, хотя и казалась барышней, на самом же деле четыре года назад большевики расстреляли ее мужа-полковника и георгиевского кавалера. Если хорошенько всмотреться, – в темно-пепельных волосах заметно серебрились настоящие откровенные седины.

В редакции она была не только машинисткой. Она вела театральный отдел, переводила из французских и английских газет, писала под диктовку и сама выстукивала на узеньких полосках адреса иногородних подписчиков.

Редактор, полный мужчина, – полный, хотя питался весьма умеренно и отдавал газете добрых 17 часов в сутки, – одет был в люстриновый пиджачок, до глянцу лоснившийся и спереди, и со спины, и у протертых локтей. Он был не только редактором, он писал фельетоны, передовицы, вел обзор печати и чего-чего только еще не писал и не вел! Звали его Евгением Николаевичем, а барышню – Любовью Андреевной.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru