«Нешто это монахи?» – спрашивал он собеседника, и сам же отвечал: «Ну, конечно, нет. Если бы это были настоящие монахи, они бы не позволили игумену тратить столько сил и времени на всякую ерунду! Они бы не дали мне все делать самому, потому что в этом монастыре никто ничего не умеет делать, так что и рассчитывать приходится только на себя!»
Сообщением сведений о неблагодарных насельниках отец Нектарий заметно улучшал себе настроение, и уже сам с удовольствием еще раз повторял какую-нибудь историю, в которой нерадивые монахи всячески обижали отца игумена, тогда как он, будучи жертвой их происков, обретал свою силу в молитве и в писаниях святых отцов.
Однажды поздно ночью я возвращался из гостей и, чтобы сократить путь, решил пойти через монастырь, благо, что вся охрана была мне знакома. Была ненастная дождливая ночь, но луна, тем не менее, светила в полную силу, то исчезая, то вновь появляясь. Проходя хозяйственный двор, я вдруг услышал странные звуки. Так, словно небольшой паровоз дышал где-то поблизости и время от времени сбрасывал пар, отчего образовывался этот хлюпающий звук, который тоже напоминал что-то железнодорожное.
Потом я прислушался и вдруг догадался, что это вовсе не паровоз, а просто кто-то плачет у дровника, в то время как еще один голос что-то говорил, но что именно, разобрать было невозможно.
Осторожно обогнув дровник, я выглянул из-за него, надеясь увидеть того, кто издает такие редкие звуки, и чуть не налетел на благочинного Павла, который каким-то чудом меня не заметил.
И в ту же минуту слегка всхлипывающая, сидящая прямо на куче дров фигура, которую я сразу не увидел, издала утробный звук и зарыдала.
И по голосу этого рыдающего я узнал болезного отца Нектария собственной персоной.
Было что-то загадочное в этой ночной сцене, как будто на короткое время открылся таинственный занавес и нам показали то, что показывают далеко не каждому.
– Ну, будет, будет, – говорил между тем отец Павел, на всякий случай понижая голос. – Неровен час, кто-нибудь зайдет, так потом разговоров не оберешься.
– Как же, пойдем, – хлюпая, сказал игумен, не делая никаких попыток подняться. – Ах, Павлыч… Ведь они не любят меня, вот в чем дело… Вот в чем запятая-то, Павлыч. Вот в чем она, паскудина!
И он со всего маху кулаком стукнул по дровнику.
– Да кто же это тебя не любит-то, – говорил Павел, слегка похлопывая игумена по плечу. – Ты ведь у нас игумен, как же тебя можно не любить?
– А вот и не любят, – вытирая слезы, сказал Нектарий и вновь зарыдал. – Ты сам знаешь!
– Ну, будет, будет тебе, – сказал Павел. – Сейчас отдохнем и пойдем. Время-то, погляди, позднее.
– А сколько я им хорошего сделал, – не слушая благочинного, сказал отец игумен и снова захлюпал. – Это что, кто-нибудь мне спасибо разве сказал?.. Да они в ответ только шушукаются по углам да ходят и деньги клянчат, как будто я станок денежный.
– Ты не станок, – сказал Павел, который тоже немного пребывал в болезни. – Ты орел.
– Что орел, конечно, орел, – сказал наместник. – Только надо ведь и меру знать, я так думаю.
– Вот и я о чем говорю, – сказал Павел. – Как же можно орла не любить?
– А ведь не любят! – с горечью сказал отец игумен, пытаясь подняться. – Стороной обходят, будто я заразный какой. А много ли наместнику надо?.. Немного уважения и послушания, вот и все. Потому что кто не уважает наместника, тот не уважает своего Ангела– хранителя, а кто не уважает Ангела, тот не уважает архистратига Михаила, а кто и Михаила не уважает, тот не уважает Богородицу, а кто не уважает Богородицу, тот не уважает Самого Господа, и для него навсегда закрыта дорога в Царствие Небесное…
Сообщив эти не вызывающие сомнений сведения, отец Нектарий снова всхлипнул, но затем быстро взял себя в руки и добавил:
– А если кто будет препоны чинить, то тому – анафема и смерть вечная…
И пошел, опираясь на плечо благочинного, в свои скромные апартаменты.
Один из моих больничных сопалатников рассказал мне, как однажды зимой 1937 года он возвращался поздно вечером домой и вдруг увидел на заснеженном асфальте черную ленту, которая тянулась от одного деревянного дома и пропадала в подвале соседнего, недавно построенного каменного дома. Черная лента была не чем иным, как огромным количеством тараканов, предчувствовавших близящуюся беду, которая еще только готовилась в недрах деревянного дома.
А рано утром, когда последний таракан оказался в безопасности, тараканий деревянный дом сгорел.
Иногда в разговорах между прихожанками и монахами можно было услышать, что тут, в монастыре, правит не настоятель или наместник, а Христос и Божья Матерь, которые, никому особенно не досаждая, ведут этот монастырский корабль от гавани к гавани, от причала к причалу, искусно ограждая монастырь от бурь, штормов и непогоды.
И верно. Стоило, например, отцу Нектарию в очередной раз проявить административное рвение и закрутить гайки, объявив насельникам очередную ахинею по поводу дисциплины и уважения к власть предержащим, как уже на следующий день все начинало медленно возвращаться в прежнее состояние, чтобы, наконец, через неделю-другую быть окончательно забытым и самим реформатором и уж тем более, бедными насельниками, у которых разглагольствования наместника вызывали легкую тошноту и желание бежать со всех ног куда-нибудь прочь… Складывалось впечатление, что Святое семейство, попустив наместнику наделать всякого рода глупостей, спускало затем все на тормозах, возвращая на круги своя и удовлетворив административную тягу отца Нектария, но и не допустив окончательного разорения монастырской жизни, которая худо-бедно все же продолжалась, благодаря заботе нескольких самоотверженных монахов, из которых первым был, конечно, бывший монастырской эконом отец Александр.
Случилось как-то отцу Фалафелю остаться в храме после окончания службы, чтобы заняться своим привычным пономарским делом, которое заключалось, как известно, в том, чтобы навести в храме идеальный порядок, поменять масло или добавить его в лампадки, счистить воск и очистить паникадила от свечных огарков, и все такое прочее, что отец Фалафель исполнял всегда тщательно и с любовью, памятуя евангельские слова о том, что, кто будет верен в малом, будет верен и в большом.
И вот, протирая пыль за иконой святого Серафима, отец Фалафель вдруг услышал голоса, один из которых принадлежал, без сомнения, местному юродивому, тогда как другой голос принадлежал Женщине, отчего у отца Фалафеля похолодело в груди, потому что голос этот принадлежал не кому-то там, но самой матушке Богородице, с которой в свое время отец Фалафель имел продолжительную и теплую беседу.
– Не может быть, – прошептал он, прислушиваясь к этому голосу. – Или это я сплю?.. Сплю и вижу сны?
Но мысль о сне была, конечно, немедленно оставлена, а вместо нее пришла уверенность, что голос этот, несомненно, принадлежит Пресвятой Богородице, ошибиться в чем мог кто угодно, но только не отец Фалафель. Нежный розовый аромат, струившийся со всех сторон, только лишний раз подтвердил эту, и без того приятную, встречу.
Что же касается второго голоса, то он принадлежал местному юродивому и был, напротив, груб, хрипл и косноязычен, несло же от него старыми мужскими носками, потом и дешевым табаком – смесь, от которой погибали тараканы, а домашние животные уходили навсегда из дома.
Не знаю, кто наградил Гришку именем Всеблаженного, но только его авторитет среди прихожан Спас-Успенского мужского монастыря был чрезвычайно велик и, пожалуй, почти достигал авторитета самого наместника.
И вот божественной волей и попечением, а может, и попущением, эта Женщина вновь появилась рядом с отцом Фалафелем, отделенная от него всего лишь простой перегородкой, на которой обычно вывешивались расписания служб.
Может быть, отец Фалафель и сообщил бы сразу о своем присутствии, но тут Гришка Всеблаженный опередил его. Он откашлялся и сказал:
– Как же мы, матушка, без тебя-то?.. Или мы тебя чем обидели, так это по неразумию нашему… По неразумию, а не по злому умыслу, матушка.
– Да знаю я, Гриша, – отвечала Женщина, и голос ее был мягок, как перина, и легок, как перистые облака. – Только ведь сколько еще можно быть детьми?
– По неразумию, по неразумию, матушка!
– Вот пусть и живут, как знают, – сказала Женщина, и голос ее внезапно посуровел. – А мы посмотрим, как они без Небес обойдутся.
– Но ведь не все же, не все же, – сказал Гришка Всеблаженный, надеясь, что всё это только результат плохого настроения. Однако если это и было только плохое настроение, то, во всяком случае, было оно исключительно устойчиво и серьезно.
– На вот, лучше читай, – сказала Женщина, шелестя книжными страницами и, похоже, передавая Гришке Всеблаженному какую-то книгу. – Читай, читай… Вот отсюда.
– И прииду, как тать в нощи, – услышал Фалафель голос юродивого Гришки Всеблаженного. – И разорю обитель сию так, что никто не убережется. И будет обитель эта гореть, но не сгорать, и будет она гореть в вечности, пока милосердие Божье не пощадит ее или до того, как Божья справедливость изгладит саму память о ней…
– Таково пророчество, – сказала Женщина. И добавила:
– Никто не станет отменять пророчество, потому что оно кому-то не нравится.
В наступившей затем тишине отец Фалафель расслышал, как потрескивают перед иконами свечи.
Потом всхлипывавший Гришка Всеблаженный сказал:
– Матушка-заступница. Не уходи.
– Каждый должен сам выбирать тот путь, по которому хочет идти, – наставительно сказала Женщина и невесело засмеялась. – Нет, вы только посмотрите!.. Один вон слезное море тут устроил, а другой прячется, потому что боится даже показаться, что уже совсем глупо.
– Кто это прячется, интересно, – сказал обиженный Фалафель, выходя из своего укрытия. – Никто и не думал даже, матушка… А не вылезал я, чтобы вашему разговору не мешать и больше ни для чего.
Потом глаза его привыкли к сумеркам, и он увидел женщину, которая шла и гасила свечи, ненадолго останавливаясь у каждой иконы.
– Я говорю, никто и не прячется, – повторил отец Фалафель, желая, чтобы на него, наконец, обратили внимание.
– А, Кораблев, – сказала Женщина, останавливаясь. – Все еще хитришь, малахольный?
– Да как же не хитрить-то, матушка? – сказал отец Фалафель, улыбаясь. – Уж такая у нас жизнь идет, что не похитришь – не поедешь.
– А я вот думаю, что это только глупость одна, – сказала Женщина, и по ее голосу можно было подумать, что она совсем не сердится на отца Фалафеля.
– Глупость, конечно, – согласился он и подошел поближе. – А вы?.. К нам проездом или, может, подольше останетесь?
– Ухожу я от вас, Кораблев, – сказала Женщина и вздохнула. Потом она достала платок, отвернулась и вытерла глаза.
– Как это – ухожу? – спросил отец Фалафель, не понимая.
– А вот так, – ответила Женщина. – Ножками.
– А как же мы? – спросил Фалафель и от растерянности даже засмеялся.
– А зачем я вам, если вы меня даже не слушаете? – сказала Женщина, поправляя платок. – К братскому часу не ходите, пьянствуете, ничего не делаете, едва молитесь, службу, и ту знаете плохо, нищим – и тем не подаете, ну, куда это годится?
Она сердито тряхнула головой, ее волосы разлетелись и на мгновение замерли, словно тусклый золотой нимб.
И, кажется, именно в это время отец Фалафель заметил, как по земле, под ногами, поползли прозрачные и холодные языки огня. От неожиданности он крикнул и отдернул ногу, и то же сделал Гришка Всеблаженный, вскрикнув и подскочив.
– Пожар, матушка, – сказал он, сделав несколько шагов в сторону выхода. – Прикажите людей поднимать!
– Что ты, дурачок, – сказала Женщина, улыбаясь. – Каких там еще людей?
– Так пожар ведь, – продолжал Гришка. – Сгорим все за милую душу, только угольки одни-то и останутся.
– Будем надеяться, что не сгорим, – сказала Женщина и повернулась к отцу Фалафелю. – А ты что думаешь, малахольный?
– Я думаю? – переспросил отец Фалафель. – Я думаю, что это адский огонь, вот что это такое.
– Гляди-ка, в самую точку, – сказала Женщина, протягивая руку в самый центр бушующего пламени, которое, пылая, уже подбиралось к иконостасу.
Это был и в самом деле адский огонь, который всегда приходит туда, где следует ждать страданий, отчаянья, крови и насилия и куда беда приходит раньше, чем она постучится в твою дверь.
Потом она снова протянула Гришке Всеблаженному книгу и сказала:
– Читай, читай, Гриша. Читай… Потом другим расскажешь, чтобы знали…
И Гриша, уткнувшись в Книгу, прочел:
– И вот посылаю я на землю огонь, который не жжет и не согревает… И нельзя будет потушить его… И будет гореть он, пока светит солнце… А кому суждено спастись – тот будет знать об этом… А кто не знает – тот не спасется.
– Потому что так определил Господь, – сказала поспешно Женщина, словно боялась, что присутствующие немедленно начнут задавать ей нелепые вопросы.
А между тем пламя разгоралось.
Пылали иконы, пылал иконостас, пылал антиминс.
Огонь, который не греет, не светит, не радует.
– Но как же так? – спросил отец Фалафель, чувствуя в носу легкое щекотание, что было верным признаком близких слез. – Как же мы без вас?.. Разве это правильно?
– Ах, Кораблев, Кораблев! – сказала Женщина, качая головой. – Вот когда ты станешь обращаться за советами не к голове, а к сердцу, вот тогда я, возможно, и вернусь… А сейчас проводи-ка меня вместе с Гришей. Я ведь не шутки сюда шутить приехала.
И, сказав это, Женщина пошла к выходу.
Выйдя же вслед за ней из храма, отец Фалафель поднял голову и посмотрел вокруг. И сразу же на мгновение закрыл глаза.
Стоящие возле храма деревья – пылали.
Пылали кусты черемухи и орешника.
Пылал храм, пылали его каменные лестницы, пылал братский корпус.
Пылало небо, прозрачное и пустое, – так, словно оно готовилось упасть, наконец, на землю, чтобы навсегда завершить ее постыдную, кровавую и бессердечную историю.
– Словно перед войной, – сказал Гришка, глядя в тревожное, красно-багровое небо.
– И как же мы теперь? – спросил отец Фалафель, но ему никто не ответил. Женщина исчезла, оставив после себя чудесный легкий запах, который кружил голову и от которого хотелось смеяться.
Несколько минут пламя еще бушевало, доставая до купола, но скоро оно потускнело и спустя несколько минут потухло.
Потом отец Фалафель сказал:
– Мне кажется, нам всем надо немного отдохнуть.
– И очень просто, – сказал Гришка Всеблаженный, который, несмотря на всю свою всеблаженность, всегда был готов к хорошему отдыху. – Есть предложения?
– А то, – сказал отец Фалафель, показывая куда-то в сторону Братского корпуса. – Берег специально для такого случая.
– А он возьми да и наступи, – подытожил Гришка Всеблаженный.
И это, конечно, отвечало действительному положению вещей.
Давно уже хотели некоторые пушкиногорские мужики подойти к игумену и спросить его что-то важное, что-то насущное, – то, без чего жизнь была пресна и нелепа, – да только все не было у них на это времени, да и робели они, не умея разобраться между собой, что им, собственно говоря, надо от отца Нектария – человека приятной комплекции и практической сметки, в чем были согласны даже его редкие недоброжелатели.
– Если уж такой человек не сможет ничего путного сказать, то дело плохо, – сказал как-то один из мужиков и добавил:
– Вы уж постарайтесь, мужики, вызнайте у него всю подноготную.
– И вызнаем, – подхватил другой. – Вот только подходящий случай был бы. А то ведь он вечно в трудах праведных, и захочешь найти, а не найдешь. Да ведь и совесть не позволяет занятого человека от дела отрывать.
Наконец, долго откладываемая встреча состоялась, и при этом совершенно случайно, а именно тогда, когда после службы отец игумен выходил из храма в сопровождении монахов и прихожан.
– Нам бы кое-что узнать, батюшка, – сказал один из мужиков, загораживая отцу игумену дорогу. – Позвольте спросить кое-что, потому что кто же, кроме вас, нам ответит?
– Спрашивать ты, конечно, спрашивай, а на дороге не стой, – сказал отец Нектарий, пытаясь обогнуть невесть откуда взявшегося мужика.
– Нам бы спросить только, – продолжал тот, не давая отцу игумену пройти. – И чтобы, вон, понятно было, а не так, как этот наш диакон, от которого, говорят, мухи дохнут.
– Ты еще поговори у меня, – сказал стоящий рядом благочинный. – Ишь, мухи ему не нравятся, оглоеду.
– Погоди, Павлуша, – сказал отец наместник, всегда любивший быть в центре внимания и часто прилагающий к этому даже некоторые усилия. – Человек, может, хочет узнать чего-то, а ты его сразу оглоедом нарек… Ну, спрашивайте, спрашивайте, мужички… Только чтоб не все сразу.
Народ между тем приумолк.
– Вот, допустим, Христос, – откашлявшись и выходя вперед, сказал рыжий мужичонка в засаленном пиджачке и со стальными коронками. – Я про Христа, значит, хотел.
– Что, Христос… Христос, Он за нас жизнь положил, – перебил его Нектарий, которому быстро становилось скучно от непонятливости мужиков. – Это понимать надо, а не так, чтобы какую-то там ерунду нести.
– Оно то-то, конечно, – согласился мужик. – Но только мы хотели про другое спросить.
– Про другое? – подозрительно спросил наместник, пожимая плечами. – Зачем вам про другое, когда я вам говорю про то все, что надо?
– Так ведь разные мнения бывают, – сказал мужичонка и от смущения засмеялся. – Одни говорят одно, а другие – другое. Мы вот что хотели спросить-то…
– Говорить надо, как в Евангелии написано, – снова перебил его Нектарий и хотел было перекреститься, но потом передумал. – Потому что все, что в Евангелии сказано, все это чистая правда. А других книг можно не читать, потому что это только время зря тратить.
– Еще святых отцов, – сказал из толпы чей-то голос.
– Это если тебя наместник благословит, – сказал игумен и негромко засмеялся своей собственной шутке.
– Вот об Евангелии мы как раз и хотели, – волнуясь, сказал мужик и перекрестился в сторону храма. Потом он еще раз откашлялся и сказал:
– Как же это получается, отец игумен?.. В Евангелии написано – раздай имение твое и возлюби ближнего твоего, а что на деле?.. Стыдно даже повторить… Вон сосед мой прочитал Евангелие да и начал свое имение-то раздавать разным нищим, так его жена вызвала скорую да так его родимого в психиатрическую и отправила. До сих пор там мается, а ведь висел на доске почета.
– Это он спьяну начал раздавать, – сказал благочинный, перекрывая остальной шум своим басом. – Да и имения-то там было, что называется, с гулькин нос. И пачкаться не стоило.
Услышав эту краткую, но содержательную речь, народ сдержано зашумел.
– Вот еще один правдолюбец на нашу голову, – сказал заскучавший игумен. – Эй, правдолюбец! – сказал он, прищурив глазки, что обыкновенно делал, когда собирался не на шутку рассердиться. – Сколько еще я должен повторять, что есть на свете вещи, которые вам, мирянам, обсуждать не полезно, потому что это дело до вас не касаемо?
– Как же не касаемо, как же не касаемо, – изумленно сказал мужик, разводя руками и призывая в свидетели стоящий тут народ. – Вы сами подумайте, что говорите. А если завтра, допустим, придут опять коммунисты и станут требовать, что мы, допустим, отреклись от святой веры, мы что же, отрекаться будем?
– А при чем здесь коммунисты? – сказал отец наместник, теряя всякий интерес к беседе.
– А при том, что если Господь что-то сказал, то так и надо делать, а не думать, как лучше Господа обвести вокруг пальца… Сказано – возлюби ближнего своего, так и изволь, делай, как сказано. Или, допустим, сказано – за друзей твоих жизнь свою положи, то так и разумей, а не выдумывай всякую ерунду, которую никто не понимает.
– Господь не для дураков говорил, – заметил игумен, тяжело вздыхая. Потом какая-то мысль пробежала по его лицу. Он помолчал немного, затем спросил: – Ты что же это, так до конца и будешь стоять, пока тебя коммунисты не отправят на небо?
– Непременно, – мужик показал широкую белозубую улыбку. – Сказано ведь, что до конца претерпевший – спасется.
– Ну и дурак, – сказал отец Нектарий, не трогаясь с места. – Это ведь все аллегория, которую каждый толкует в силу своего разумения, а оно бывает ой как далеко от истины.
На какое-то время все присутствующие смолкли. Потом дотошный мужик сказал:
– Как же тогда жить человеку? – спросил он, обращаясь больше к народу, чем к отцу наместнику. – Что ж это? Написано одно, читаем другое, а подразумевается третье? Ну разве же так можно?
– А ты смиряйся, – сказал отец наместник, задумчиво глядя на мужика. – Не знаю, как там у вас, а вот у нас в монастыре смирение – это первая добродетель
– Бог, значит, вас любит, а нас, значит, нет, – с горечью сказал мужик.
– А ты как думал? – подтвердил благочинный и негромко засмеялся. И вместе с ним весело засмеялся отец наместник и толкающийся в некотором отдалении народ.