Как и следовало ожидать, диспут начался с легкой перебранки между сторонами.
Сначала отец Павел позволил себе не вполне уместную шутку относительно головного убора Шломо Марковича, а затем и сам Шломо Маркович, не удержавшись, съязвил по поводу православных подрясников, которые делают священников похожими на женские манекены во время весенней распродажи.
– Сами вы женское платье, – сказал отец благочинный, поворачиваясь к Шломо Марковичу спиной. – Ну? Слыхали?
– Я-то как раз хожу, в чем ходят нормальные люди, – сказал Шломо Маркович и повернулся вокруг себя, чтобы все видели, во что он одет.
– Главное, чтобы мысли были, а не одежда, – вступил в разговор бывший артиллерист, а ныне монастырский послушник Зосима. – На иного смотришь, а кроме одежи у него ничего, один фасон.
– Вот и я говорю, – сказал благочинный, усаживаясь на стул в первом ряду. – Когда мыслей нет, то и говорить нечего.
– И не о чем, – подтвердил Зосима и добавил:
– Отец-то игумен придет, не станет миндальничать, враз все на свои места расставит.
– Мы прямо-таки описались от страха, – сказал Шломо Маркович и засмеялся. – Пусть сначала придет, а то время уже десять минут восьмого, между прочим.
Тут боковые двери отворились, и в зале действительно появился отец Нектарий в сопровождении нескольких монахов, чье появление было немедленно замечено и встречено далеко не однозначно, так что одни при виде монахов сдержанно кривились, тогда как другие хлопали им и даже подбадривали жестами и криками. Все монахи расселись в первом ряду, за исключением отца игумена, который медленно и эффектно поднялся и, благословив присутствующих, уселся в небольшое кресло в центре сцены. Другой, стоящий на эстраде стул, судя по всему, предназначался для Шломо Марковича Шнейерсона, который как раз в эту минуту показался на сцене.
Тут появился на сцене и еще один субъект, а именно весьма невзрачный лысый гражданин из Администрации, который объявил, что диспут начинается и что первый вопрос будет озвучен православной стороной, поскольку так выпал жребий.
Так оно и вышло.
Оглядев под завязку набитый зал, отец игумен достал из кармана бумажку, затем откашлялся и прочитал:
– Вот такой вопрос будет у нас, – сказал он и ударил по подлокотнику так, что кресло едва не развалилось. – Отчего это иудеи, когда стоят перед Богом в синагоге, не снимают свои головные уборы?.. А ведь это, – продолжал игумен с легкой снисходительной улыбкой, – является в первую очередь неуважением к Создателю и Творцу.
Зал между тем замер, обдумывая заданный вопрос.
– Протестую, – сказал Шломо Маркович, немного подумав и показывая пальцем в сторону довольного игумена. – Еврейская кипа именно выражает глубокое уважение, которое чувствует народ Израиля к Богу, тогда как православное надевание на головы женского пола платков только лишний раз подчеркивает необходимость носить головные уборы, косвенно осуждая манеру православных мужиков стоять перед иконами с обнаженной головой.
– Хорошенькое уважение, – сказал игумен и понимающе улыбнулся, повернувшись лицом к залу.
Зал ответил игумену шумным пониманием.
– Так их, – сказал благочинный, смеясь и показывая большие желтые зубы.
– Они думают, раз ты при деньгах, так им все позволено, – продолжал благочинный, обращаясь сразу ко всем присутствующим. – Нет, это вам не в президиуме штаны-то протирать. Лучше пускай скажут, зачем Христа распяли, душегубы?
– Протестую, – сказал Шломо Маркович и поднял руку. – Сейчас наша очередь вопросы задавать.
– Вот и задавай, – раздался из зала чей-то знакомый голос. – Нечего народ православный томить без дела!
Зал сдержано зашумел.
– Тогда вот какой вопрос будет, – сказал Шломо Маркович, вставая из кресла и выходя на сцену. Глаза его сверкали. Потом он подождал, когда стихнет шум и сказал: – Христос проповедовал бедность и воздержание. Так?
– Так! – весело зашумел зал, немного подумав.
– А раз так, почему ваши епископы ездят на «Мерседесах» и покупают виллы в Швейцарии?.. Не знаете, почему?
В зале на мгновение воцарилась мертвая тишина. Потом чей-то скучный голос сказал:
– Вы об этом еще в прошлом разе спрашивали.
– Вот именно, что в «прошлом разе», – сказал Шломо Маркович с раздражением. – Только мне, представьте, никто за весь год на мой вопрос не ответил… Это нормально, по-вашему?
– А потому, что тут и отвечать нечего, – неожиданно вступил в разговор отец Нектарий. – Машина – она для того и существует, чтобы облегчать жизнь человеческую, а «Мерседес» там или что другое, это уже к делу не относится.
– Еще как относится, – не сдавался Шломо Маркович. – Вы же почему-то не ездите на «Жигулях», а все норовите влезть во что-нибудь подороже. Ездили бы вон на «Ладе» или на «Волге», народ бы вас сразу оценил.
Мысль пересадить отца игумена из «Мерседеса» в «Жигули» почему-то вызвала в зале небольшой шум и хихиканье. Даже сам игумен, кажется, слегка усмехнулся, впрочем, быстро в бороде эту усмешку спрятав.
Между тем, события в зале шли своим чередом, то есть бестолково и нелепо.
С одной стороны лысый администратор громко призывал всех немедленно продолжить диспут, тогда как с другой отставной артиллерист Зосима, овладев вниманием народа, рассказывал чудесные истории о последнем владыке, чье бескорыстие и милосердие хорошо помнили все те, кто с ним сталкивался.
– Бывало, захочет дать нищему, а денег-то и нет, так, бывало, с досады-то и заплачет, – и Зосима смахивал со щеки негаданную слезу. – А иной раз было – денег на масло и тех даже не было!
– У владыки? – переспрашивал кто-то с сомнением.
– Истинный крест, – тут Зосима размашисто крестился.
– Ты еще скажи, что он на паперти побирался, потому что у него бензин в машине кончился, – говорил кто-то.
– И скажу, – говорил Зосима и обижено смолкал.
Народ смеялся.
Тут встала со своего места известная всему свету личность хулигана и дебошира Митрича Маросейкина и, обращаясь к залу, закричала:
– Мне вот интересно знать, долго мы еще будем эту ерунду тут слушать?
В ответ зал ответил ему понимающим шумом.
– Кино давай! – закричали со всех сторон. – Две недели уже ничего не привозят!
– Шнейерсона гоните со сцены! Нечего ему тут, – голосила публика.
Видя, куда выруливает этот сомнительный диспут, отец Нектарий поднялся со своего места и направился бочком в сторону выхода. Вслед ему засвистели.
– Без Шнеерсона обойдемся, – кричал какой-то задорный голос.
– Это кто такой смелый, – засучивая рукава, спросил Шломо Маркович, принимая боевую стойку. – Ишь, расквакались, как лягушки перед грозой… Ну? Кто тут против Шнеерсона?
– А хоть бы и я, – сказал вечный оппонент Шнеерсона Митрич с Мехова, выступая вперед и держа перед собой сложенную фигу. – Ты нас не пугай, Шнеерсоныч, мы и без тебя уже пуганые, хоть это не мешает нам насовать тебе в репу столько, сколько ты заслужил.
– Вот будет тебе сейчас репа, накушаешься досыта, – ответил Шломо Маркович, тесня противника к стене. – Уйди от греха, Митрич, пока я еще добрый.
Однако Митрич от греха не ушел, за что и был немедленно наказан метким ударом Шломо Марковича, после чего упал между стульями под чей-то истошный крик «Милиция!», которая, впрочем, уже спешила в сторону разгневанного Шломо Марковича, но подходить ближе пока еще опасалась.
Впрочем, на этом диспут и закончился.
Неизвестно, как и куда двинулись наши путешественники, однако доподлинно известно, что в районе одиннадцатого часа их видели идущими от магазина, носящего нежное имя «Шестерочка», к небольшому кафе, тайным завсегдатаем которого с давних пор был отец Фалафель. Обычно он приезжал туда на велосипеде, привязывал его к перилам и поднимался по четырем ступенькам, весело сверкая очками и предвкушая радость от вкусной и здоровой пищи, которую венчали сто пятьдесят заслуженных грамм.
Собственно, не было никаких причин начинать это путешествие как-нибудь по-другому. Именно это – и не без успеха – попытался объяснить сомневающемуся Пасечнику отец Фалафель.
– Организму требуется мясо, в крайнем случае – кура, – сказал он, взяв под локоток Пасечника и поворачивая его в нужном направлении. – А где оно есть? Оно есть в кафе. Вот почему мы туда идем.
– А если поймают? – спросил Пасечник, оглядываясь.
– Не поймают, – сказал Фалафель. – К тому же путь не близкий, будет разумно, если мы подкрепимся.
– Ну, разве что, – сказал Пасечник, продолжая сомневаться.
Впрочем, уютный полумрак кафе и белые фартучки официанток быстро заставили его умерить свое беспокойство.
– Вот видишь, – сказал отец Фалафель, усаживаясь за скрытый от посторонних глаз столик под лампой. – А ты боялся.
– Я проверял возможности отступления, – ответил Сергей-пасечник, ненавязчиво напоминая о своем славном двадцатилетнем чекистском прошлом.
– Ну что, проверил? – отец Фалафель поискал глазами официантку. Впрочем, она уже шла к ним, весело улыбаясь, словно ей доставляло удовольствие видеть наконец отца Фалафеля, да еще с друзьями, так что не было ничего удивительного ни в этом бодром «Здравствуйте», ни в распахнутом блокнотике и готовности уже записать все, что продиктуют монастырские гости.
– Как всегда, Анюта, – сказал Фалафель, улыбаясь своей детской улыбкой. – Две куриные ножки и какой-нибудь салатик для меня и моего товарища.
– Как обычно, – скорее утвердительно, чем вопросительно сказала официантка.
– Ну и… – замялся Фалафель, пытаясь сообщить что-то при помощи незамысловатого жеста.
– По сто пятьдесят, – официантка не переставала улыбаться.
– Это я и имел в виду, – подтвердил Фалафель. – И при этом исключительно в лечебных целях.
– Понятно, – официантка опять улыбнулась.
– Какие фигуры, – с уважением сказал Пасечник, проводив официантку взглядом. – Все-таки женщина становится совсем другой, если на нее надет белоснежный фартучек, а в волосах заколка.
– И больше ничего, – сказал отец Фалафель и засмеялся, закрыв рот ладонью.
Серебристый смех его отозвался в глубине кафе и зазвенел напоследок в стеклянных подвесках люстры.
– И это называется монах, – сказал Пасечник и тоже засмеялся. – Или не учили вас в монастыре, что все несчастья происходят исключительно по вине женщин, потому что большинство из них ведьмы?
– Будет тебе, – сказал отец Фалафель. – Бывают, конечно, и ведьмы, но в целом, я думаю, их не так много.
– Хватает, – Пасечник со значением постучал по столу, словно в подтверждение своих слов.
– Лично я, – сказал отец Фалафель, принимая от официантки поднос с тарелками, – лично я никогда ни одной ведьмы не видел.
– Считай, повезло. Потому что женщина – это Дьявол, – сказал Пасечник и добавил, пытаясь заглянуть за вырез кофты подошедшей официантке. – О присутствующих, разумеется, не говорят.
– Какие вы тут интересные вещи говорите, – официантка с интересом разглядывала стройную фигуру Пасечника.
– Не слушай его, Анюта, – сказал отец Фалафель, принимаясь за куриную ножку. – Это он хочет тебе понравиться.
– Я и не слушаю, – улыбнулась официантка, отходя.
– И все равно, женщины – это ведьмы, – вполголоса произнес Пасечник.
– Зачем же ты тогда смотришь на них? – спросил Фалафель и погрозил ему пальцем. – Я видел, как ты смотрел. Не слепой.
– Физиологическая сторона дела тут не обсуждается, – сказал Пасечник. – Мало ли кто на кого тут смотрит?
– Как это «мало ли»? А может, совсем не «мало ли», – Фалафель вытер рот салфеткой и поднял свой граненый стаканчик.
– А я тебе говорю, что это не существенно, – поднимая вслед за отцом Фалафелем свой стаканчик, сказал Пасечник. – И потом, разговор все-таки идет о женщинах, а не о мужчинах. И это правильно, потому что мужчина на самом деле ни в чем не виноват.
– Это почему же? – спросил Фалафель и слегка покачал поднятым стаканчиком, так что тот вспыхнул у него в руке разноцветными огнями.
– Да потому что он так запрограммирован, – сказал Пасечник. – Или ты не знал? Тогда послушай, что я тебе скажу. Как только в поле зрения мужчины попадает женщина, он немедленно получает импульс с ней соединиться… Теперь до тебя дошло?
– Да что ты говоришь, – удивился Фалафель. – Что, прямо тут?
– Прямо тут, – сказал Пасечник.
– Чему там только учат в этих ваших органах, – отец Фалафель еще раз поднял свой стаканчик. Потом он сказал:
– За путешествующих.
– За путешествующих, – подхватил вслед за ним Пасечник.
И они выпили и сразу почувствовали, что мир вокруг стал немного теплее, а тревоги и заботы легче.
И от этого тепла отец Фалафель начал слегка мурлыкать песню «Нас утро встречает прохладой», а Сергей-пасечник принялся вспоминать свою прежнюю жизнь и среди прочего рассказал Фалафелю одну поучительную историю, – историю, которая начиналась с явно необдуманного поступка Пасечника, который в ту далекую пору еще не был ни пасечником, ни даже офицером госбезопасности, а всего лишь студентом какого-то там курса в каком-то там институте железнодорожного транспорта, когда ему взбрело в голову позабавиться с местными вокзальными шлюшками, благо родители уехали куда-то на два дня, а в кошельке завелись маломальские деньги, вполне достаточные, чтобы почувствовать себя счастливым хотя бы на несколько часов.
– И вот представь себе, – говорил Пасечник, подперев голову рукой и задумчиво блуждая взором где-то далеко-далеко. – Лежу я на кровати и жду, когда эта ведьма соизволит, наконец, заняться своим прямыми обязанностями. А она как будто не торопится. То отойдет, то начнет просить воды. То закроется в туалете. Я ей говорю: «Ну ты долго еще, коза?», а она отвечает: «Уже иду». И не идет. И вдруг, ты только представь себе, я вижу, что она открыла мамин секретер и роется в нем, как в своем. Ну, ты понимаешь. Я, естественно, хочу встать и надавать паршивке по первое число. И вдруг чувствую, что не могу пошевелить ни рукой, ни ногой. И закричать не могу. Язык, словно из свинца. А эта мразь открывает один за другим все ящики и шурует, как может, не глядя даже в мою сторону, как будто я тут вообще ни при чем.
– Дела, – вздохнул отец Фалафель, изо всех сил сочувствуя товарищу. – Как же это ты не мог ничем пошевелить?
– А вот так, – сказал Пасечник. – Если не хочешь, можешь не верить.
– Я-то как раз верю. И чем же все это кончилось, милый?
– А ты как думаешь? – Пасечник горько усмехнулся.
– Понятно, – сказал Фалафель, немного подумав.
– Все подчистую, – сказал Пасечник. – Деньги, драгоценности, техника… А ты говоришь – нету ведьм. Небось, полежал бы так на моем месте, быстро бы заговорил по-другому.
– Я тебе и так верю, – и Фалафель оглянулся по сторонам, словно опасаясь увидеть за каждым столом по ведьме, сидящей на помеле.
А потом наступила небольшая пауза, в продолжение которой была допита водка, и теперь каждый думал о своем, витая Бог знает где, пока, наконец, время, отпущенное на молчание, не истекло и не наступило время ничего не умеющих объяснить слов.
– А больше всего, – усмехнулся Пасечник, – мне жалко маминого шелкового веера, который ей привезла из Китая подруга… Тридцать лет прошло, а я до сих пор помню, как он гудел и вибрировал, когда я начинал им махать.
– Я понимаю, – со вздохом отец Фалафель стал подниматься со своего места, одновременно уплывая в какие-то неведомые страны. – Веер – это как раз то, чего не хватает каждому православному монаху.
– Ну, это ты уже перегнул, – сказал Пасечник.
– А вот и нет, – отец Фалафель отдал честь стоящим у буфета официанткам. – Сейчас я покажу тебе одно местечко, тебе понравится.
– Главное – не перебрать, – сказал Пасечник.
– Вот именно, – подтвердил отец Фалафель.
И они вступили за порог кафе.
А сон этот привел их прямиком в монастырскую баню, которая была во сне не в пример больше, чем наяву, а уж раскалена до такой степени, что со всех сторон сыпались на отца наместника и отца благочинного искры и пламя в печи гудело, словно летящий в ночи паровоз.
Но забавней, конечно, было то, что и отец наместник, и отец благочинный были в своем сне совершенно лишены всякой одежды, то есть были совершенно голые и при этом почему-то совсем не стесняющиеся этой своей наготы, а, напротив, весело взирающие друг на друга, хихикающие и с любопытством осматривающие самих себя, вместе со всеми этими морщинками, седыми волосиками, трясущимися боками и жириками, которыми наградила их мать природа.
– А водичка-то могла бы быть и погорячей, – сказал отец благочинный, трогая льющуюся откуда-то сверху воду.
– Да и ковриков бы не мешало побольше постелить, – заметил игумен. – Не ровен час, поскользнешься да в больницу и поедешь.
– А вот, – подтвердил благочинный.
Тут где-то заиграла музыка, и отцу наместнику и отцу благочинному сразу стало ясно, что сейчас, наконец, начнется самое интересное, – то самое, о котором они, может, когда и знали, но затем основательно подзабыли и теперь изо всех сил надеялись вспомнить вновь.
Действие между тем, и в самом деле, стремительно разворачивалось.
Сначала влетела в помещение и разместилась у стен целая стая белоснежных ангелов, и, как водится, при всех известных регалиях, то есть при тимпанах, арфах и небесных сопелках, нежность звучания которых не знала себе равных во всей вселенной.
А вслед за ними влетел через форточку похожий на большую птицу архистратиг Михаил, повелевающий воинством небесным, а влетев, устроился, как на насесте, возле самого потолка и что-то заворчал там на своем небесном языке, который ни благочинный, ни игумен, к сожалению, не понимали.
– Сердится, должно, – сказал Нектарий вполголоса – Да ведь и как не сердиться, если подумать. Это ведь ангелы, не люди. Тут глаз да глаз нужен.
– Это конечно, – подтвердил благочинный. – Глаз да глаз.
– А на иконах-то ты совсем другой, – закричал отец Нектарий, обращаясь к Михаилу– архангелу и одновременно толкая локтем благочинного, чтобы тот тоже принял участие в беседе. – Это как прикажешь понимать, архистратиг?
– А так, что ты можешь видеть меня только таким, каков сам, – сказал архистратиг и принялся вычесывать клювом взбившиеся под крыльями перья, так что сверху на благочинного и игумена немедленно посыпался какой-то мусор.
Закончив же, архистратиг сел и, раскачиваясь на насесте, спросил:
– Небось, к Всевышнему собрались?.. Так сразу бы и говорили.
– К нему, родненький, – ответил отец Нектарий, вспоминая о том деле, которое привело их сюда вместе с благочинным. – Дело у нас.
– Это хорошо, что дело, – Михаил-архистратиг зевнул. – А то в последнее время многие приходят просто так поглазеть, а это непорядок.
Потом он посмотрел в потолок, взмахнул крыльями и сказал:
– Бог вас сейчас примет.
– Так как же это? – спросил Павел, глядя то на Михаила, то на отца наместника. – Разве же голым полагается?
– Эх ты, деревня, – сказал Михаил-архангел, качая головой. – Бог ведь смотрит на сердце, а не на одежду… А ты думал – куда?
– Я, признаться, так и думал, – сказал Нектарий.
И все-таки было в этой наготе что-то крайне непристойное, крайне подозрительное и тревожное, так что отец Нектарий даже попытался незаметно прикрыть свои немощи сначала банным половичком, который сразу расползся у него под руками, а затем и листиком газеты, который немедленно намок и приклеился совсем не туда, куда требовалось.
В довершение всего отец Нектарий увидел вдруг, что все тело его покрылось татуировкой, тогда как тело благочинного все еще по-прежнему оставалось чистым и свободным от каких-либо рисунков.
– И как же это тебя так угораздило? – спросил Павел, с уважением разглядывая многочисленные рисунки, усеявшие тело наместника, как звезды небо в ясную августовскую ночь.
– Ты лучше на себя посмотри, – сказал наместник.
– Я все-таки не игумен, – благочинный догадался, что отец Нектарий ему уже не так страшен, как прежде, несмотря на его сердитое лицо и устрашающую боевую раскраску.
– А ты смиряйся! – сказал наместник, впрочем, не совсем уверенно, из чего можно было заключить, что с ним тоже происходят какие-то существенные изменения.
Изменения эти касались, в первую очередь, того, что богоспасаемый игумен, отец Нектарий, каким-то образом вдруг перестал чувствовать себя игуменом, а стал совершенно никем, так что и разговаривать вроде было ему с Господом не о чем, помня, что Господь предпочитает беседовать с лицами официальными, облеченными властью, опытом и традициями, а не с разными голодранцами, у которых только и есть, что нательный крест да свечка на Канун.
Возможно, отец Нектарий и разрыдался бы немедленно от такого поворота событий и разодрал бы на себе одежду, если бы она была на нем надета, однако именно в это мгновение ангелы небесные внезапно умолкли, и прямо с неба раздался необыкновенной силы и чистоты голос, невольно наводящий на мысль об иерихонских трубах.
– Ну?– сказал из тьмы этот совершенно незнакомый голос. – И зачем вы тревожите меня посреди ночи?
Медный гул от этих слов закружился под потолком, словно облако, и медленно поплыл над головами отца благочинного и отца наместника.
– Господи, – воскликнул наместник, радуясь тому, что Господь все-таки заговорил с ним, – это ты?
– А кто же еще? – сказал Голос слегка недовольно. – Говорили мне, что какие-то голые люди дожидаются меня в бане, но только я не поверил. А теперь вижу, что напрасно.
– Так ведь баня же, – благочинный поглядел на наместника, словно ища у того поддержки. – В баню ведь в одежде не пойдешь.
– И потом, Господи, – сказал игумен. – Разве Ты смотришь не в сердце, а на одежду?
– По-разному бывает, – Господь, видимо, не желал вдаваться в подробности. – Сами-то откуда?
– Из монастыря, Господи, – заторопились, перебивая друг друга, благочинный и наместник. – Из Святогорско-Успенского монастыря, что в Святых горах.
На минуту или около того в помещении воцарилась тревожная тишина. Затем Господь откашлялся и продолжил:
– Знаю я этот монастырь, как же, бывал… Давно бы уже надо было Мне им заняться, да все времени нет… И чего вы от меня-то хотите, пеньки святогорские?
– Хотим быть навсегда вписанными в Книгу жизни, – почти одновременно сказали игумен и благочинный. И сразу добавили:
– А мы уж постараемся не подвести.
– Ну, постарайтесь, постарайтесь, – в голосе Господа прозвучало большое сомнение. – Значит, в Книгу жизни хотите?
– Непременно хотим, батюшка, – отвечали просители, изнывая.
– И при этом еще и навечно?
– Истинная твоя правда, кормилец. Навечно.
– Ладно, – сказал Господь, и шелест множества страниц наполнил все пространство бани. – Посмотрим, что тут у нас.
– Посмотри, милый, посмотри, родненький, – забормотали вместе игумен и благочинный. – Заставь за тебя всю жизнь Богу молиться.
– Я бы, может, и заставил, – сказал Господь несколько растерянно, – да только еще вопрос, кого мне заставлять придется. Потому что нет вас ни в одной книге, хоть тресните.
– Как это – нету? – спросил наместник, немедленно покрывшись испариной.
– Вот так. Нету, и все тут… Я все книги пролистал, – сказал Господь, как будто даже слегка оправдываясь за это смешное происшествие.
– Как же это? – спросил благочинный, быстро моргая и улыбаясь от неожиданности. – Это что же – совсем ничего?
– Как есть, ничего, – сказал Господь. – Я, слава Богу, читать еще не разучился.
– И как же мы теперь? – игумен развел руками. – Разве же без Книги можно?
– Это я уж не знаю, как, – сказал Господь, и благочинный вместе с наместником почувствовали вдруг, что Небеса больше не заняты их судьбой, а заняты своими собственными делами, отчего скрипели и раскачивались готовые вот-вот упасть декорации этого глупого сна, сквозь щели которого уже пробивался знакомый и желанный свет.
Тут, в свете приближающегося пробуждения, и благочинный, и игумен почувствовали, наконец, бремя своей наготы, которая вдруг стала тяжела им и неудобна, грозя вынести их прочь, в стремительно приближающийся день, в сторону которого, стыдливо прикрываясь мочалкой, они бежали теперь, подгоняя друг друга и не задаваясь вопросом, далеко ли может убежать человек, которого нету в вечной Книге жизни, – тем более что чем ближе к пробуждению, тем яснее становилось им, что никакой Книги жизни на самом деле никогда не было и быть не могло, потому что только сам человек был этой самой волшебной Книгой, которую иногда со слезами, иногда со смехом, а иногда и в ярости читал и перечитывал Господь, готовя одним из нас вечный свет, радость и покой, а другим одиночество, тревогу и память, от которых не было спасения.
Так, во всяком случае, следовало из их стремительного возвращения в явь.
А потом сон кончился и, цепляясь за его уплывающие обрывки, отец Нектарий глухо простонал, перевернулся на правый бок и проснулся.
А вместе с ним проснулся в своей келье и благочинный отец Павел.