Это было давно.
Но с тех пор ничего не изменилось.
Что-то подсказывает мне, что не изменится и впредь.
Возвращаюсь домой из поселка. Иду по турбазе, а затем по туристской тропе. Навстречу – Петя и Тамара. На Пете – его вечная кожаная, неопределенного цвета, шинель, в которой он родился и в которой, по всей видимости, и умрет. Когда-то белый картуз чудом держится на затылке. Сразу видно, что Петя очень расстроен. Размахивает руками, заикается, матерится. На лице Тамары – тоже неподдельные печаль и грусть.
– Петя, – говорю я, надеясь, что он не будет слишком заикаться. – Что случилось?.. Или тебя погнали с места деревенского старосты?.. Тогда прими мои искренние соболезнования.
– Ты слушай… Слушай… Слушай… – бормочет Петя, помогая себе руками. – Ты, вон, не понимаешь, наверное, как нашего бра…та рабочего дурят… Рабо…чега…Чаго…Чего… Чего… Го…Го…
– Я и не знал, что ты рабочий, – говорю я, пытаясь представить Петю возле доменной печи или, на худой конец, рядом с токарным станком.
Но тут Петя закашливается, начинает икать и издает сразу столько нелепых звуков, что вопрос о его рабочем происхождении остается само собой открытым.
Откашлявшись же, он поправляет картуз и говорит, почти не заикаясь:
– Ты, вон, небось, с рынка идешь, продовольствие несешь, а того не знаешь, как советская власть издевается над народом.
Тут он снова матерится и машет руками.
– И как? – интересуюсь я.
– А так, что мне вчера бумага пришла. А в бумаге знаешь, что?
– Понятия не имею, – говорю я.
– Так вот, чтобы ты знал. Написано там, что по случаю Дня победы все ветераны получат добавки к пенсии… Знаешь, сколько?
– Понятия не имею.
– Пятьсот рублей на одного ветерана.
И он внимательно смотрит на меня, желая, чтобы я оценил.
– Впечатляет, – говорю. – Не знал, что ты ветеран.
– А кто я такой, по-твоему?.. Я ветеран хозяйственного взвода, комиссованный по случаю болезни.
– Ну и чем ты теперь недоволен?
– А тем, мил человек, что эти вот пятьсот рублей никому на самом деле не дают, а за эти деньги заставляют тебя подписаться на какую-то газету, которую я в глаза никогда не видел… Вот взять бы бомбу…
И Петя показывает, не переставая материться, как он берет и швыряет эту самую бомбу в теток из Собеса, и на лице его появляется мечтательное выражение, а внутренний взор несется далеко-далеко – туда, где в волшебной стране можно запросто купить в магазине бомбу и совершить с ее помощью нечто ужасное, нечто выходящее за все границы, а с другой – вполне заслуженное, по крайней мере, в отношении раздатчиков пятисотрублевых бумажек, способных только подписывать тебя на никому не нужные сомнительные газеты.
Господь, возможно, и не одобрил бы ни нас, ни наших оправданий. Но почему тогда, проходя мимо, Он все-таки слегка подмигнул нам и улыбнулся?
И было однажды отцу Фалафелю зримое видение, посланное ему не то за его легкий нрав и безупречное понимание того, что есть зло, а что, наоборот, добро, не то за его жалостливое отношение ко всем сирым и убогим, а может, и еще за какие-нибудь подвиги, о которых мы ничего не знаем и знать не можем.
Была осень, и отец Фалафель, слегка поддавши только что в своей кафешке, с легкой душой возвращался в келейку, которую он делил с отцом Корнилием, коего, к счастью, в этот вечер не было на месте. Отперев дверь, он уже было собрался включить свет, как вдруг чей-то необыкновенно приятный голос сказал на другом конце келии: «А вот света включать не надо».
Голос и в самом деле был приятный, нежный, какой-то весенний, такой, словно под окном келии вдруг распустилась старая яблоня или вишня, наполнив весь хозяйственный двор небывало-сладким ароматом. К тому же этот голос был женский, что, конечно, придавало ему дополнительную прелесть, хотя и недопустимую в стенах мужского монастыря.
«Это почему же такое, не включать?» – сказал отец Фалафель, не зная, что вообще следует говорить в таком вот странном случае, как этот.
«Потому», – отрезал голос, давая увидеть медленно привыкающим к сумраку глазам чью-то фигуру, стоящую у окна. Фигура была явно женская, что сразу навело отца Фалафеля на всякого рода подозрения, с которыми не всякий монах был бы в состоянии справиться.
«Тут так ходить не положено, – сказал он, всматриваясь в едва различимую в темноте фигуру. – Это все-таки монастырь, а не театр. Что, как наместник пойдет с проверкой?.. Да и вообще…»
«А ты кто? – спросил голос слегка насмешливо, словно он на самом деле не хотел огорчать отца Фалафеля, а если и делал это, то делал только в воспитательных целях. – Ты монах или подушка? Ты Бога бойся, а не наместника вашего, который уже позабыл, наверное, какой рукой креститься надо».
«Я понимаю», – ответил отец Фалафель и засмеялся.
«Понимает он», – Женщина тоже засмеялась. Потом она слегка покачала головой и спросила:
«Знаешь меня?»
«А как же, матушка, – сказал Фалафель, у которого вдруг пропали последние сомнения, и необыкновенная легкость, казалось, оторвала его от пола келии. – Как же не знать? Ты наша заступница, вот кто».
«А знаешь, кто ты?»
«Конечно, – сказал отец Фалафель, уже догадываясь, что его ответ не произведет на собеседницу должного впечатления. – Отец Фалафель, послушник… Меня тут все знают».
«Грешник ты великий, – ласково сказала Женщина, так, словно на самом деле все происходящее было не по-настоящему, а понарошку, – что-то вроде веселой игры, в которую не обидно было и проиграть. – Скоромное в Великий четверг ел да еще нахваливал»
«Во как! – Фалафель удивился. – Откуда ты знаешь про скоромное-то?.. Или Цветков наболтал?»
«Да уж знаю, должно быть, если говорю», – ответила женщина, и тут Фалафель увидел, что несколько лампадок у образов вдруг вспыхнули и загорелись, осветив все пространство келии золотым мерцающим светом, но оставляя в тени лицо гостьи, которое пряталось в глубоко надвинутом на лоб платке.
«Истинная правда, великий грешник», – согласился отец Фалафель, вспоминая закусочную у гостиницы, аппетитную куриную ножку и сто грамм в запотевшем холодном стаканчике, от которого разлетались, как клочья тумана, все невзгоды, печали и огорчения.
Вспомнив это, он, впрочем, немедленно пожалел себя и сказал:
«Но почему? Почему?»
«А ты будто сам не знаешь, почему, – отвечала Женщина все тем же ласковым, весенним голосом. – Вот по этому самому и есть. Пьешь, как сивый мерин, уже здоровье все пропил, а никак не остановишься. Стыдно, Кораблев».
«Стыдно, матушка, ей-Богу, стыдно, – покорно согласился отец Фалафель. – Потому и говорю, великий я грешник и больше никто… Но кто в этом виноват? Вот ведь какой вопрос, между прочим».
«Неужели не ты? – сказала Женщина и снова засмеялась. Словно серебряные колокольчики прозвенели над головой Фалафеля.
«Видит Бог, – сказал тот, прижимая к груди. – Если бы не раскол, разве я бы осмелился?»
«Какой там еще раскол, Господи? – сказала Женщина и покачала головой. – Совсем ты, Кораблев, изоврался, как я посмотрю. Ты бы все-таки врал бы, да не завирался. А то ведь можно и мимо остановки проехать».
«Видит Бог, – сказал отец Фалафель, прикладывая сжатые кулаки к груди. – Видит Бог, что я тут совершенно не при чем, а во всем виноват отец Иов, чтобы ему пусто было…»
«Неужели? – сказала Женщина, стараясь скрыть усмешку. – И чем же это отец Иов тебе не угодил?»
«Да всем, – сказал Фалафель, которому, видимо, приспичило обличить отца Иова всеми мыслимыми и немыслимыми способами. – А кто мне, по-вашему, подсунул эту книжечку-то про раскол?.. Вот Иов и подсунул. А там, между прочим, написано, что за время борьбы с расколом в срубах сгорело не меньше миллиона человек. Вот прочитаешь такое да и напьешься с горя… А кто виноват?.. Иов и виноват. Зачем такую книжку подсунул, спрашивается?»
«Подсунул, значит», – сказала Заступница.
«Натурально подсунул, – подтвердил отец Фалафель. – Его работа».
«Эх, Кораблев, Кораблев, – вздохнула Женщина. – Ну, что с тобой делать, с таким?.. Просто ума не приложу».
От того, что Богородица второй его назвала его фамилию, отец Фалафель чуть было не расплакался. В горле стоял горький спазм.
«Истинно говорю, – сказал он, сглотнув слюну. – Что ж я, не понимаю?»
И помолчав немного, добавил с некоторым сожалением:
«Конечно, если смотреть в корень, то я, конечно, тоже не сахар. Признаю. Мог бы, между прочим, хотя бы немного подумать да поостеречься».
Слова, которые он говорил, были пустые, ненужные, лишние, но ничего другого на язык отцу Фалафелю почему-то не шло.
«Значит, раскол, говоришь? – сказала Женщина, по-прежнему оставаясь в тени. – А может, французская революция виновата, Кораблев?»
«Боже упаси, – отец Фалафель развел руками. – Зачем нам французская революция, матушка?»
«За тем же, зачем и раскол, – сказала Женщина. – Чтобы ничего не делать и только языком без умолку трещать, как сорока».
«Понимаю», – сказал отец Фалафель и добавил не очень уверенно:
«Это, пожалуй, следовало бы, наверно, обмозговать, мне кажется».
«Вот и обмозгуй на досуге, – сказала Женщина. – Только, сделай милость, не в этом своем кафе, пожалуйста».
«Само собой, – сказал отец Фалафель, вспомнив вдруг полумрак кафешки и аппетитную куриную ножку, рядом с которой стоял запотевший стаканчик, и от него шел такой умопомрачительный запах, что отец Фалафель невольно сглотнул слюну и мелко перекрестился. Затем, помолчав немного, спросил:
«Выходит, это что же получается? Что отец Иов тут совершенно ни при чем, что ли?»
«Да что же это ты все «Иов» да «Иов» в самом деле!.. О свой жизни лучше подумай, пока еще не поздно».
«Думал, думал, матушка, – сказал отец Фалафель и для убедительности громко постучал себе по лбу костяшками пальцев. – Только что же тут можно надумать, Заступница, когда не знаешь ответа на главный вопрос?»
«На какой еще такой вопрос, Кораблев? – подозрительно сказала Женщина, и в голосе ее послышалось беспокойство.
«А на такой, который спрашивает: правильно ли я понимаю, что прекрасное, оно и в Царствии Небесном прекрасно? И если прекрасное рождается здесь, на земле, то оно найдет себе место и в Царстве Небесном? И наоборот».
«А то, – сказала Женщина и в голосе ее прозвучала даже некоторая снисходительность и облегчение. – Будто ты сам, Кораблев, не знаешь?.. Зачем тогда и огород-то было бы городить, раз тут одно, а в Царствии Небесном другое?»
«Вот и я так думаю», – сказал отец Фалафель и весело рассмеялся.
«Зачем же ты спрашиваешь, если знаешь?» – поинтересовалась Женщина.
«А затем, чтобы в вере утвердиться, – сказал Фалафель, удивляясь, что его собеседница не знает такие простые вещи. – Потому что иной раз думаешь так, а иной раз совсем по-другому. А иной такие сомнения гложут, что хоть на стенку лезь».
«Попроще надо быть, Кораблев, – сказала Женщина и усмехнулась. – Попроще быть и скоромное в пост не вкушать. Глядишь, может, и полегчает».
«Виноват», – сказал отец Фалафель, раскидывая руки и склоняясь в театральном поклоне.
«Ты чего это надумал, разлюбезный», – сказала Женщина, заметив эти странные телодвижения, которые позволил себе отец Фалафель.
«А это, матушка, я надумал развлечь тебя хорошим танцем, – сказал Фалафель, выходя на центр келии и складывая на груди руки. – Сама посуди. Чем мы можем отплатить тебе за твою заботу?»
«Да уж не твоим ногодрыжеством», – сказала Женщина и снова засмеялась.
Но пока она смеялась, отец Фалафель остановился и поднял одну руку вверх, а другую изящно согнул в локте, как будто обнимал кого-то, после чего приподнялся на носках и, промурлыкав какую-то мелодию, что-то вроде «прам-прам-прам-прам», сделал изящное же па с неким красивым разворотом, после чего легко подпрыгнул и завертелся на одном месте, выкидывая то ногу, то руку, и вертелся так до тех пор, пока Заступница не замахала на него руками.
«Да будет тебе, – сказала она, наконец, хлопнув несколько раз в ладоши. – Ну, чисто детская юла. Даже вон голова закружилась с непривычки…»
«Виноват, матушка, – сказал Фалафель. – Увлекся».
«Пойду я, пожалуй, от тебя, Кораблев, – сказала Женщина и сделала шаг в сторону. – А то ты, не дай Бог, сейчас еще петь начнешь, а уж этого точно никто не вынесет».
«Не покидай, матушка-заступница, – сказал отец Фалафель, опускаясь на колени и разводя наподобие креста руки. – Дай хоть небольшое знамение, чтобы легче было перенести зимнюю стужу непутевой жизни нашей, которую уже не начнешь заново».
«Эх, Кораблев ты, Кораблев, – сказала Пречистая Дева, и лицо ее вдруг осветилось прозрачным жемчужным светом. – На вот тебе на завтра немного, и смотри больше не балуй, знай меру, а то я ведь и рассердиться могу».
«Матушка, – растроганно произнес отец Фалафель, принимая из рук Заступницы небольшую бутылочку зеленого стекла, – как же это?»
«А вот так, – сказала Заступница, грозя Фалафелю пальцем. – Все равно ведь пойдешь».
«Пойду, – сказал отец Фалафель, виновато разведя руками. – Но не для того чтобы упиться, а только чтобы благодарить тебя за помощь и славословить Небеса».
«Очень там нужны ваши славословия, – сказала женщина и негромко засмеялась. – Лучше бы вы человеческий облик поменьше теряли, вот было бы дело».
«Это всенепременно», – сказал отец Фалафель, готовясь ответить и видя с горечью, что ответить ему уже было некому. Сразу после последних слов Женщина исчезла, оставив свежий весенний запах и серебряный перелив хрустальных колокольчиков, которые – как уверял всех отец Фалафель – всегда сопровождают Пречистую Заступницу, когда она приходит из своего Царства на землю.
И осталась от этой встречи одна только эта незатейливая бутылочка зеленого стекла, которая еще долго стояла на полочке в келии отца Фалафеля и достоялась там до тех пор, пока про эту историю не узнал отец Нектарий, который не стал долго разбираться, кто прав, а кто виноват, а просто забрал бутылочку и поставил ее у себя, объяснив это тем, что у него, отца Нектария, эта священная реликвия будет в лучшей сохранности, чем у отца Фалафеля.
Возможно, так оно и было.
Стоило отцу Фалафелю и Сергею-пасечнику переступить запретную черту и оказаться за пределами монастыря, как чья-то грозная тень легла перед ними на пыльную дорогу, словно запрещая всякое дальнейшее движение.
– Куда это? – спросила это тень, прячась от слепящего глаза солнца и оказываясь монастырским благочинным, возвращающимся с рынка.
– Так ведь куда? – сказал отец Фалафель, оборачиваясь к Сергею-пасечнику, словно надеясь, что тот быстро и легко объяснит благочинному все происходящее. И тот объяснил.
– По заданию наместника, – сказал он и для большей убедительности улыбнулся и вдобавок лихо пристукнул каблуками, словно давая понять, что нет для него лучшей доли, чем исполнить задание наместника.
Но и благочинный был тоже не лыком шит.
– По какому еще заданию? – спросил он, принюхиваясь, в надежде услышать знакомый запах. – Что-то я ни про какое-такое задание не слышал.
– Понос у него, – сказал Пасечник, делая скорбную мину. – А мы в аптеку идем, за лекарством.
– Понос, – переспросил благочинный, засомневавшись. – А что же он меня не попросил?
– Так ведь стесняется он, отец Павел, – подал голос отец Фалафель. – Кому охота, чтобы про тебя все знали, что ты полдня в сортире проводишь?
– А двое почему? – не унимался благочинный, продолжая подозрительно принюхиваться. – Вполне и одного можно было бы послать.
– А как же «Деяния апостолов»? – спросил Пасечник, демонстрируя знакомство не только с воинским уставом. – Там ясно написано – ходите парами.
– Верно, – сказал отец Павел, который тоже был неплохо подкован по части Священного Писания. – А написано это для того, чтобы вы, чего доброго, не соблазнились.
– А если мы, наоборот, захотим вступить в преступный сговор друг с другом? – поинтересовался Пасечник. – Бывают же такие злонамеренные люди.
– Ну, не знаю, – сказал отец Павел, пожимая плечами – Идите вон к наместнику, пусть он вам объяснит, что к чему.
– У него понос, – напомнил отец Фалафель.
– Так идите тогда в аптеку, – сказал отец Павел, начиная сердиться, так что его лежащая на земле тень поторопилась отползти в сторону, словно позволяя путешественникам продолжать путь.
– Хорошо отделались, – сказал отец Фалафель, когда отец благочинный остался позади. – Думаю, вечером он про нас даже не вспомнит.
И добавил, с чувством перекрестившись:
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!
– Воистину, – сказал Сергей-пасечник и тоже перекрестился.
Потом отец Фалафель подумал немного и сказал:
– Мне кажется, что за нас можно молиться, как за путешествующих.
А Сергей-пасечник ответил:
– А то.
Что на псковском диалекте означало «А ты что думал» или что-нибудь вроде этого.
…Спустя двадцать минут отца Фалафеля и Сергея-пасечника можно было видеть на автовокзале, где они пили кофе с молоком и если пирожки с капустой, что нисколько не мешало приятному застольному разговору, который они вели.
– Или допустим, старообрядцы, – говорил Пасечник, которому явно повезло иметь такого внимательного собеседника, каким, без сомнения, был отец Фалафель. – Во время раскола в срубах сгорело почти миллион старообрядцев, и кто теперь об этом помнит?.. Да никто!
Склонность Пасечника к старообрядству была хорошо известна. С первого же дня своего пребывания в монастыре он начал заводить среди монахов разговоры о старообрядцах и старообрядческой церкви, при этом особо не вдаваясь в конкретные детали, а понимая старообрядчество, скорее, в качестве альтернативной идеи, чем в качестве реального социального, исторического и духовного явления.
– Мы потеряли чувство священного, – говорил Пасечник, собирая вокруг себя монастырский народ. – Для старообрядца же священна каждая мелочь, будь это нательный крест, или чаша, или сам храм. Вот за что поднялся Никон. Чувство святости – вот что кладет в основу своей веры старообрядчество, тогда как для православного все это только несущественные мелочи и никому не нужные детали. Православные даже понять этого не могут и думают, что дело идет о второстепенном обряде, тогда как оно идет о самом присутствии Господа, который дает о себе знать через любую мелочь.
– Вот слова достойные быть выбитыми в мраморе, – с чувством сказал отец Фалафель.
– А отсюда уже и все остальное, – продолжал Пасечник. – Православное чванство, православное невежество, православное самодовольство, православная жестокость и все такое прочее, с чем мы встречаемся на каждом шагу… Да вы и так все прекрасно знаете.
– Истинная правда, – подтвердил отец Фалафель. – Я сам видел, когда приезжал Совет церквей. Все стоят в своих скромных костюмах: и католики, и протестанты, и только православные стоят как золотые тумбы, ни повернуться, как следует, ни толком слова сказать.
– Но главное не это, – продолжал Пасечник, помогая себе сердитой жестикуляцией. – Главное то, что в православии давно уже угас дух святости и богопознания, который так силен был в апостольское время. Вот почему я даже думаю, – сказал он, понижая голос, – что вся полнота истины давно уже обретается в старообрядчестве, а вовсе не в православии, как хотят убедить нас его адепты.
– И я тоже так думаю, – сказал отец Фалафель, который с появлением Сергея-пасечника быстро набрался старообрядческого духа и даже креститься стал не сказать чтобы двумя перстами, но какой-то хитрой загогулиной, во всяком случае, два перста напоминавшей.
Вот тут-то и раздался этот громкий, хрипловатый голос, идущий с соседнего столика и желающий, чтобы ему немедленно ответили на пару-тройку вопросов богословского характера.
– Эй, монахи, – сказал этот неприятный голос. – Я вот сижу тут, слушаю все эти ваши разговоры и не могу понять… Неужто вы действительно верите во всю эту ерунду?.. Нет, только без дураков…
Спрашивающий был одет в камуфляжную армейскую пару и выглядел лет на пятьдесят. По его разговору и блестящим глазам можно было догадаться, что он уже с утра принял, и принял основательно.
– Не видишь, что ли? Мы заняты, – ответил вежливый Пасечник и поприветствовал спрашивающего взмахом руки. Однако камуфляжный мужик не отступал.
– Допустим, Бог есть, – сказал он, разворачиваясь на стуле и быстро подвигаясь на манер кавалериста к столику, за которым сидели отец Фалафель и Сергей-пасечник. – Тогда что же это получается?.. Бог, а не может справится с каким-то там Дьяволом, да которого Он же сам при этом и создал… Да какой же это тогда Бог?
– Такой, – сказал Сергей-пасечник, – что тебе этого, наверное, пока еще не понять. Поэтому давай-ка закругляйся, да и закончим на этом, без обид.
Но камуфляжный вовсе не думал закругляться.
– Ты мне доказательства, доказательства давай, – сказал он, стуча большим, волосатым кулаком по столешнице. – А языком-то трепать мы и без вас умеем.
– Вишь, доказательство ему давай, – сказал отец Фалафель, который чувствовал себя за Пасечником как за каменной стеной. – А может, тебе еще сплясать тут?.. Так это мы можем.
– Доказательство есть, – сказал Пасечник, отодвигая свой стул от стола. – Но для этого тебе надо для начала посмотреться в зеркало.
– Это еще зачем? – насторожился камуфляжный.
– А затем, родной, что, когда ты посмотришь в зеркало, то сразу поймешь, что никакая природа не смогла бы создать такую мерзкую рожу, как твоя. А, следовательно, ее создал Творец. Звучит, по-моему, убедительно.
– Ах ты, гнида церковная, – сказал, медленно поднимаясь со стула, камуфляжный, до которого как-то быстро дошел смысл сказанных Пасечником слов. – Ты думаешь, если ты нацепил это дерьмо, то тебе все можно, мразь!
Потом он добавил еще несколько слов, которые не оставляли никаких сомнений в том, что он собирается сделать с этими чертовыми монахами. Впрочем, это было последнее, что он сказал. Поднятый неведомой силой, он брошен был той же силой на пол, где и пребывал некоторое время, не понимая, что с ним такое приключилось.
Затем он застонал и открыл глаза.
– Как же это ты его, а? – изумленный отец Фалафель не находил нужных слов. – Он же у тебя по воздуху летел!
– Двадцать лет в органах, – сказал Пасечник. – За это время можно стол научить летать, не то что человека.
– Господи, спаси и защити, – Фалафель широко перекрестился.
Лежащий снова застонал, но особого желания подняться не изъявил.
– Лежи и не шевелись, – Пасечник слегка потрепал лежащего ногой. Потом он переступил через него и сказал:
– Можем идти.
И они пошли.
Сначала по залу автовокзала, где у окна стоял огромный, украшенный с Нового года гирляндами фикус, и дальше, мимо изумленных, смотрящих им вслед пассажиров, затем через дорогу в сторону магазина «Дикси» и еще дальше, до тех пор, пока им не пришло время остановиться возле двух подвалов, где среди прочего торговали спиртным, а обстановка была самая располагающая, хоть и не всегда понятно, к чему именно.