bannerbannerbanner
Мартин Иден

Джек Лондон
Мартин Иден

Полная версия

– На кой дьявол нужна эта латынь! – говорил он себе в этот вечер, стоя перед зеркалом. – Пусть мертвецы остаются мертвецами. Какое имею я отношение к этим мертвецам? Красота вечна и всегда жива. Языки создаются и исчезают. Они – прах мертвецов.

Он тут же подумал, что научился хорошо формулировать свои мысли, и, ложась в постель, старался понять, почему он теряет эту способность в присутствии Руфи. В ее присутствии он превращался в школьника и говорил языком школьника.

– Дайте мне время, – сказал он вслух. – Дайте мне только время.

Время! Время! Время! Это была его вечная мольба.

Глава 14

Несмотря на свою любовь к Руфи, Мартин не стал изучать латынь. Советы Ольнэя были тут ни при чем. Время было для него все равно что деньги, а многие науки, куда важнее латыни, повелительно требовали его внимания. К тому же, он должен был писать. Ему нужно было зарабатывать деньги. Но, увы, его нигде не печатали. Рукописи грустно странствовали по редакциям. Почему же печатали других писателей? Он проводил долгие часы в читальне, читая чужие произведения, изучая их внимательно и критически, сравнивая со своими собственными и тщетно стараясь раскрыть секрет, помогавший этим писателям пристраивать свои творения.

Он удивлялся безжизненности большей части того, что попадало на страницы печати. Ни света, ни красок не было в этих рассказах.

От них совсем не веяло дыханием жизни, а между тем они оплачивались по два цента за слово, по двадцати долларов за тысячу слов, – так было сказано в газетном объявлении. С недоумением он читал и перечитывал бесчисленные рассказы, написанные (он не мог не признать этого) легко и остроумно, но без всякой жизненной правды. Ведь жизнь сама по себе так удивительна, так чудесна, как много в ней нерешенных задач, грез, героических усилий, а эти рассказы касались всегда только житейской обыденщины. Мартин чувствовал силу и величие жизни, ее жар и трепет, ее мятежный дух, – вот о чем стоило писать! Ему хотелось воспеть смельчаков, устремляющихся навстречу опасности, юношей, одержимых любовью, гигантов, борющихся среди ужасов и страданий, заставляющих жизнь трещать под их могучим напором. А между тем в напечатанных рассказах прославлялись всевозможные мистеры Батлеры, жалкие охотники за долларами, изображались мелкие любовные треволнения ничтожных людишек. «Быть может, это потому, что сами редакторы – мелкие, ничтожные людишки? – спрашивал он себя. – Или же все эти редакторы, писатели и читатели просто-напросто боятся жизни?»

Больше всего его смущало то, что он не был знаком ни с редакторами, ни с писателями. Он не только не знал ни одного писателя, но даже не знал никого, кто бы когда-нибудь пытался писать. Некому было поговорить с ним, направить его, дать ему хороший совет. Он даже начал сомневаться в том, что редакторы – живые люди. Они стали представляться ему колесами машины. Да, да, именно так. В рассказах, очерках и поэмах он изливал свою душу, и эти излияния отдавал на суд машине. Он запечатывал свою рукопись в большой конверт, вкладывал в него марку для ответного письма и опускал в почтовый ящик. Пространствовав известное число дней по континенту, рукопись возвращалась к нему, причем была уже запечатана в другой конверт, а марка, вложенная им внутрь, была наклеена снаружи. По всей вероятности, никакого редактора вовсе не существовало, а был просто хитро устроенный механизм, который перекладывал рукопись из одного конверта в другой и наклеивал марку. Нечто вроде тех автоматов, в которые опускают монетку – и оттуда тотчас выскакивает кусок жевательной резины или плитка шоколада. Опустить монетку в одно отверстие – получишь резину, опустишь в другое – получишь шоколад. Так же и с редакторской машиной. Из одного отверстия выскакивают гонорарные чеки, из другого – письма с отказом. До сих пор он все время попадал во второе отверстие.

Пресловутые письма дополняли сходство с машиной. Это были стандартные печатные бланки, на которых проставлялись только имена и названия. Мартин их получил уже сотни, по крайней мере дюжину на каждую рукопись. Если бы он получил хоть одну живую строчку, написанную от руки, обращенную лично к нему, – он был бы счастлив. Но ни один редактор не подал и признака жизни. И Мартин в конце концов пришел к заключению, что никаких редакторов на свете не бывает, а есть только хорошо смазанные и великолепно слаженные автоматы.

Мартин был смелым и выносливым, и у него хватило бы упорства в течение долгих лет питать эти бездушные машины. Но он истекал кровью, и не годы, а недели должны были решить дело. Еженедельная плата за содержание приближала миг банкротства, а почтовые расходы еще больше способствовали этому. Он уже не мог покупать книги и решил экономить на мелочах, чтобы только отдалить роковой конец; но он не умел экономить и на целую неделю ускорил развязку, подарив своей сестре Мэриен пять долларов на платье.

Мартин боролся во мраке, без совета, без поощрения; все кругом словно сговорились подтачивать его мужество. Даже Гертруда стала коситься на него; сначала она, как добрая сестра, смотрела сквозь пальцы на то, что ей казалось ребяческой дурью; но потом, опять-таки как добрая сестра, начала беспокоиться. Ей казалось, что ребяческая дурь уже переходит в сумасшествие. Мартин замечал ее тревожные взгляды и страдал от них еще больше, чем от явных и бесцеремонных насмешек мистера Хиггинботама. Он верил в себя, но он был одинок в своей вере. Даже Руфь не разделяла ее. Ей хотелось, чтобы он занимался только самообразованием, и хотя она никогда открыто не осуждала его литературных увлечений, но никогда и не поощряла их.

Мартин ни разу не показал ей то, что писал. Какая-то особая щепетильность удерживала его; кроме того, зная, как она занята в университете, он стеснялся отнимать у нее время. Но, сдав экзамены и получив степень, Руфь сама попросила показать ей что-нибудь из его произведении. Мартин и обрадовался и оробел. Руфь была настоящим судьей. Она была бакалавром изящных искусств. Она изучала литературу под руководством профессоров. Может быть, и редакторы опытные судьи, но она по-другому отнесется к его произведениям, Она не вручит ему печатного бланка с отказом, не сообщит, что при всех своих достоинствах его рассказы, к сожалению, не подходят для напечатания в данном издании. Она отнесется к нему, как живое существо с чуткой душой, и, что всего важнее, она узнает, наконец, подлинного Мартина Идена. В своих творениях он излил свою душу и сердце, и она поймет хоть немного, хоть чуть-чуть, о чем он мечтает, и почувствует таящуюся в нем силу.

Мартин отобрал несколько коротких рассказов и прибавил к ним, после некоторого колебания, «Песни моря». В один из жарких июньских дней он и Руфь на велосипедах поехали за город, к своим любимым холмам. Это была их вторая прогулка вдвоем, и когда они мчались по дороге, овеваемые морским ветерком, умерявшим дневную жару, он глубоко, всем своим существом ощущал, что мир прекрасен и что хорошо жить и любить. Они оставили велосипеды возле дороги, а сами взобрались на бурую вершину холма, где от выжженной солнцем травы шел сухой и пряный запах свежего сена.

– Она сделала свое дело, – сказал Мартин, когда они уселись на холме – Руфь на его куртке, а он сам прямо на горячей земле.

Вдыхая сладкий, дурманящий аромат, он тотчас, по привычке, начал размышлять, переходя от частного к мировым проблемам.

– Она исполнила свое жизненное назначение, – продолжал он, гладя сухую траву, – питалась влагой зимних ливней, боролась с первыми весенними ураганами, цвела и кормила насекомых и пчел, разбрасывала свои семена, а теперь, совершив свой долг перед миром…

– Почему вы смотрите на все с какой-то практической точки зрения? – прервала его Руфь.

– Вероятно потому, что я изучаю теорию эволюции. Впрочем, говоря по правде, я только недавно начал видеть все в настоящем свете.

– Но мне кажется, что вы перестаете понимать красоту из-за этого практического подхода. Вы разрушаете красоту, как мальчик уничтожает бабочек, стирая пыльцу с их красивых крылышек.

Он отрицательно покачал головой:

– У красоты есть свое значение, но я до сих пор не ощущал этого значения. Мне нравилось красивое просто потому, что оно красиво, вот и все. Я не понимал сущности красоты. А теперь понимаю, или, вернее, начинаю понимать. Эта трава для меня гораздо прекраснее теперь, когда я знаю, почему она такая, знаю все то химическое действие солнца, дождей и земли, которое понадобилось, чтобы на этом холме выросла трава. Есть много романтического в истории каждой травинки; она пережила немало приключений. Одна эта мысль вдохновляет меня. Когда я думаю об игре сил и материи, обо всей великой жизненной борьбе, я чувствую, что я мог бы написать про эту траву целую поэму, и не одну.

– Как хорошо вы говорите, – сказала Руфь рассеянно, но Мартин заметил, что она при этом пытливо посмотрела на него.

Мартин на секунду почувствовал смущение, и румянец залил его щеки.

– Я рад, что выучился, наконец, говорить, – произнес он, – мне столько хочется сказать. Но все это так велико, что я не могу найти подходящих слов. Иногда мне кажется, что весь мир, вся жизнь, каждая травинка взывают ко мне и требуют, чтобы я говорил за них. Я это чувствую – ну как мне выразить это? – я чувствую величие всего, но, когда я начинаю говорить, получается детский лепет. Это огромная задача – суметь воплотить свои мысли и чувства в слова, написанные или сказанные так, чтобы слушатель или читатель понял их, чтобы в нем они снова перевоплотились в те же мысли и в те же чувства. Это божественная задача. Вот смотрите, я зарываюсь лицом в траву, и этот запах, который я вдыхаю, рождает во мне тысячи мыслей и образов. Ведь это я вдохнул запах вселенной. Я слышу песни и смех, вижу счастье и горе, борьбу, смерть. Бесконечные видения возникают в моем мозгу, и мне бы хотелось передать их вам, всему миру! Но как мне сделать это? Язык мой скован. Я хотел словами передать вам все, что я чувствовал сейчас, когда вдыхал аромат травы. И ничего у меня не вышло. Получились бледные, неуклюжие намеки. Какой-то бессвязный набор слов… а между тем мне так хочется говорить… О… – он с отчаянием заломил руки, – это невозможно! Нельзя рассказать! Нельзя передать!

 

– Но вы отлично говорите, – утверждала Руфь, – просто удивительно, как вы научились говорить за это короткое время. Мистер Батлер – всеми признанный оратор. Комитет штата всегда приглашает его выступать с речами во время предвыборной кампании. А тогда, за обедом, вы говорили не хуже его. У него только больше выдержки. Вы слишком горячитесь; но это постепенно пройдет. Из вас может выработаться отличный оратор. Вы далеко пойдете… если захотите. В вас есть сила. Вы способны вести людей за собой, я уверена в этом. Вы можете одолеть любые трудности на пути, так же как вы одолели грамматику. Можете стать известным адвокатом. Или политическим деятелем. Ничто не мешает вам добиться такого же успеха, как мистер Батлер… И притом без катара, – прибавила она с улыбкой.

Они продолжали беседовать; Руфь, по своему обыкновению, ласково, но настойчиво говорила о необходимости учиться, указывала на латынь, как на необходимую основу всякой карьеры. Она начертала ему свой идеал человека и мужчины, который был целиком списан с ее отца и дополнен кое-какими черточками, явно заимствованными у мистера Батлера. Мартин слушал ее, лежа на спине и наслаждаясь каждым движением ее губ, но то, что она говорила, не находило в нем отклика. Нарисованные ею перспективы не влекли его, и он чувствовал глухую горечь разочарования, соединенную с острым томлением любви. Она ни одним словом не упомянула о его литературной работе, и рукописи, которые он захватил с собой, лежали на земле в полном пренебрежении.

Наконец, во время одной паузы, он взглянул на солнце, измерил его высоту над горизонтом и стал собирать свои рукописи, тем самым напомнив о них.

– Ах, я и забыла, – живо сказала Руфь, – а мне так хочется послушать!

Мартин прочел ей рассказ, казавшийся ему самым лучшим. Он назвал его «Вино жизни»; и вино, которое опьяняло Мартина, когда он писал этот рассказ, снова бросилось ему в голову теперь, во время чтения. Было своеобразное очарование в оригинальном замысле рассказа, и он постарался усилить его яркими словами и оборотами. Вдохновенный огонь, горевший в нем во время писания, охватил его снова, и он читал с огромным увлечением, не замечая никаких недостатков. Но не то было с Руфью. Ее изощренное ухо сразу заметило все слабые стороны, все преувеличения, чрезмерный пафос новичка, частые нарушения ритмического строя фразы. Она вообще не улавливала ритма в его рассказе, за исключением тех мест, которые звучали претенциозно-размеренно, и это неприятно поразило ее, как дурной дилетантизм. «Дилетантизм» – таков был ее окончательный приговор, но она не произнесла его. Напротив, она сделала всего несколько мелких замечаний, сказав, что в общем рассказ ей очень нравится.

Но Мартин был разочарован. Ее критика была справедлива, он не мог не признать этого, но ведь не для школьных поправок он читал ей свое произведение. Дело не в деталях. Это все поправимо. Рано или поздно он, конечно, сам научился бы замечать мелкие погрешности или даже вовсе избегать их. Но ведь в этот рассказ он постарался вместить кусок большой, живой жизни. Этот кусок жизни он хотел показать ей, а вовсе не ряд фраз, разделенных точками и запятыми. Он хотел, чтобы она почувствовала то большое и важное, что он видел своими глазами, охватил своим разумом и своими руками вложил вот в эти короткие строки. Очевидно, это не удалось, подумал он. Может быть, редакторы и правы в конце концов. Он видел большое и важное, но не умел выразить это в словах. И, скрыв свое разочарование, Мартин так легко согласился с ее критикой, что ей и в голову не пришло, какую бурю протеста она в нем подняла.

– Вот эту вещицу я назвал «Котел», – сказал он, развертывая другую рукопись. – Ее отвергли четыре или пять журналов, а мне рассказ все-таки нравится. Конечно, самому судить трудно, но, по-моему, в нем кое-что есть. Может быть, вас это не захватит так, как захватило меня, но рассказ коротенький. Всего две тысячи слов.

– Какой ужас! – вскричала она, когда он кончил читать. – Это ужас! Просто ужасно!

Мартин с тайным удовлетворением взглянул на ее бледное лицо, блестящие глаза и сжатые руки Он достиг своей цели. Он сумел передать ей чувства и мысли, владевшие им. Все равно, понравился ей рассказ или нет, – важно, что он произвел на нее впечатление, заставил ее слушать внимательно, так что она даже не заметила мелочей.

– Это жизнь, – возразил он, – а жизнь не всегда прекрасна. Может быть, я очень странно устроен, но я и здесь нахожу красоту. Наоборот, она мне кажется еще в десять раз более ценной в таком…

– Но почему же эта несчастная женщина не могла… – прервала его Руфь и тотчас же снова воскликнула с возмущением: – О! Это безобразно! Это гадко! Это грязно!

На мгновение ему показалось, что сердце в нем замерло. Грязно! Он никогда не думал об этом, никогда не предполагал. Весь рассказ горел перед ним огненными буквами, и, ослепленный сиянием, он не замечал в нем никакой грязи. Но вот сердце снова забилось у него в груди, совесть его была спокойна.

– Почему вы не взяли более красивого сюжета? – говорила она. – Мы знаем, что в мире много грязи, но это вовсе не значит…

Руфь продолжала говорить что-то, охваченная негодованием, но он ее не слушал. Он смотрел на ее девичье личико, такое невинное, такое трогательно невинное, что, казалось, чистота его проникала до самого сердца Мартина, очищая и омывая его эфирным сиянием, прохладным и нежным, как сияние звезд. «Мы знаем, что в мире много грязи». Он подумал о том, что она могла «знать», и улыбнулся про себя радостно, словно она шутила с ним. В мгновенной вспышке перед ним возникло видение бесконечного океана житейской грязи, который он так хорошо знал, по которому столько раз плавал, и он простил ей, что она не поняла его рассказа. Она была не виновата, что не поняла его. Мартин поблагодарил бога за то, что она родилась и выросла в стороне от всего этого. Но он – он знал жизнь, знал ее низость так же хорошо, как и ее величие, знал, что она прекрасна, несмотря на всю грязь, ее покрывающую, и – чёрт побери! – он скажет об этом свое слово миру. Не удивительно, что святые на небесах чисты и непорочны. Тут нет заслуги. Но святые в грязи – вот это чудо! И ради этого чуда стоит жить! Видеть моральное величие, поднимающееся над грязными клоаками несправедливости; расти самому и глазами, еще залепленными грязью, ловить первые проблески красоты; видеть, как из слабости, порочности и ничтожества расцветает сила и правда и благородство духа.

До слуха Мартина вдруг донесся голос Руфи:

– Весь тон какой-то низменный! А есть так много прекрасного и высокого: вспомните: «In Memoriam». (In memoriam (лат.) – памяти, в память.)

Он хотел сказать ей: «А Локсли Холл?», и сказал бы, если бы снова его не отвлекли видения. Он глядел на нее и думал, какими сложными путями, взбираясь в течение сотен тысяч веков по лестнице жизни, достигла, наконец, женщина воплощенного в Руфи совершенного образца творенья, чистого и прекрасного, одаренного божественной силой, и сумела вдохнуть в него любовь и стремление к чистоте и желание изведать эту божественную силу в него, Мартина Идена, который тоже непостижимым образом поднялся из глубин первобытной жизни, из хаоса бесчисленных ошибок и неудач вечного процесса созидания. Вот где и романтика, и красота, и чудо! Вот о чем надо писать; только бы найти слова. Святые на небесах пусть остаются святыми. А он – человек.

– В вас очень много силы, – услышал он голос Руфи, – но эта сила какая-то необузданная.

– Похож на бегемота в посудной лавке, – пошутил он и был награжден улыбкой.

– Вы должны научиться разбираться в темах. Вы должны выработать в себе вкус, изящество, стиль.

– Я, должно быть, слишком много на себя беру, – пробормотал он.

Руфь ответила ему ободряющей улыбкой и приготовилась слушать следующий рассказ.

– Не знаю, как вам понравится, – сказал Мартин, словно оправдываясь. – Это странный рассказ! Может быть, я тут слишком размахнулся, но, право, замысел у меня был хороший. Постарайтесь не обращать внимания на мелочи. Главное, чтобы вам удалось уловить основную мысль. Это важная мысль и верная, не знаю только, сумел ли я сделать ее понятной.

Он начал читать; читая, поглядывал на Руфь. Наконец ему показалось, что рассказ захватил ее. Она сидела неподвижно, не сводя с него глаз, затаив дыхание, видимо зачарованная созданными им образами. Он назвал рассказ «Приключение», и это был, в самом деле, апофеоз приключения – не книжного, а настоящего, приключения с большой буквы, грозного повелителя, одинаково щедрого на взыскания и награды, прихотливого и вероломного, требующего рабской покорности и неустанного труда, который то выводит на ослепительные солнечные просторы, то обрекает мукам жажды, голода, томительного долгого пути или жестокой лихорадки, несущей смерть, и через пот, кровь, укусы ядовитых насекомых, через длинную цепь мелких и неприглядных событий приводит к великолепному, победному финалу.

Все это и еще многое другое изобразил Мартин в своем рассказе; все это, казалось ему, заставляло Руфь слушать его с горящими глазами; щеки ее разрумянились, и к концу чтения ему казалось, что она вот-вот упадет в обморок. Она действительно была взволнована, но не рассказом, а им самим. Дело было не в рассказе; ее снова захватила та знакомая уже ей сила, которая исходила от Мартина и заставляла ее трепетать. Но странным образом сам рассказ был насыщен этой силой, и сейчас это был тот единственный канал, по которому волны ее устремлялись к Руфи. Она ощущала лишь эту силу, почти не замечая того, что служило посредником; и хотя ее как будто захватил только что прочитанный рассказ, – на самом деле она была потрясена совсем посторонней, страшной, невероятной мыслью, внезапно возникшей в ее мозгу. Она вдруг задумалась о браке, и прихотливая настойчивость этой мысли испугала ее. Это было нескромно. Это было до сих пор так чуждо ей. Ее еще никогда не мучила пробуждающаяся женственность, и до сих пор она жила в мире снов, навеянных поэзией Теннисона, оставаясь глухой даже к тем деликатным намекам, которыми поэт касался истинных взаимоотношений рыцарей и королев. Она спала до сих пор, и вдруг жизнь властно постучалась у ее двери. Объятая ужасом, она хотела было запереться на все запоры, но пробуждающийся инстинкт требовал, чтобы она широко распахнула дверь перед странным и прекрасным гостем.

Мартин ждал ее приговора с чувством самоудовлетворения. Он не сомневался в том, каков будет этот приговор, и был ошеломлен, когда Руфь сказала только.

– Это красиво!

После маленькой паузы она с жаром повторила:

– Это красиво!

Конечно, это было красиво; но в рассказе было нечто большее, нечто такое, чему красота лишь служила орудием. Он лежал, растянувшись на земле, и зловещая туча сомнения надвигалась на него… Опять не удалось. Он не владеет словом. Он видит величайшие чудеса мира, но не в силах описать их.

– А что вы скажете о… – он помедлил, не решаясь произнести чужое слово, – о сюжете?

– Он несколько запутан, – отвечала она, – таково мое общее впечатление. Я старалась следить за основной линией, но это трудно. Вы слишком многословны. Вы затемняете действие введением совершенно постороннего материала.

– Но основное содержание? – быстро спросил он и объяснил: – космическая и мировая идея. Я хотел насытить ею весь рассказ. Он для нее только внешняя оболочка. Я шел по верному пути, но я плохо справился с задачей. Мне не удалось, очевидно, высказать то, что я хотел. Может быть, я научусь со временем.

Руфь не слушала его. Его мысли были непонятны ей, хотя она и была бакалавром изящных искусств. Она не понимала их и свое непонимание приписывала его неумению выражаться.

– Вы слишком многословны, – повторила она, – но местами это прекрасно.

Ее голос доносился до Мартина как будто издалека, ибо он в это время раздумывал, читать ли ей «Песни моря». Он лежал в мрачном отчаянии, а она смотрела на него, и в голове ее носились все те же незваные и упорные мысли о браке.

– Вы хотите стать знаменитым? – вдруг спросила она.

– Да, пожалуй, – согласился он, – но это не главное. Меня занимает не столько слава, сколько путь к ней. А кроме того, слава мне нужна для другого. Есть причина, ради которой я очень хочу стать знаменитым.

Он хотел прибавить: «ради вас», – и, вероятно, прибавил бы, если бы Руфь более горячо отнеслась к его произведениям.

Но она слишком была занята в этот миг мыслями о его будущности и потому не спросила даже, на что он намекает. Что литературной карьеры он не сделает, в этом Руфь была твердо уверена. Он только что доказал это своими дилетантскими, наивными сочинениями. Он хорошо говорил, но совершенно не владел литературным слогом. Она сравнила его с Теннисоном, Броунингом и с любимейшими своими прозаическими писателями – и сравнение оказывалось для него более чем невыгодным. Но Руфь не сказала Мартину всего, что думала. Странный интерес, который он возбуждал в ней, заставлял ее быть не слишком взыскательной. В конце концов его склонность к писательству была маленькой слабостью, которая со временем, вероятно, исчезнет. Тогда он, несомненно, попробует свои силы на каком-нибудь другом, более серьезном жизненном поприще и добьется успеха. В этом Руфь была уверена. Он так силен, что, наверное, добьется всего… лишь бы он скорей бросил писать.

 

– Я хочу, чтобы вы прочли мне все, что написали, мистер Иден, – сказала она.

Он вспыхнул от радости. Она заинтересовалась, это несомненно. В конце концов, она ведь не забраковала его произведений. Она даже нашла отдельные места прекрасными, от нее первой он услыхал ободряющие слова.

– Хорошо, – пылко сказал он, – и вот вам мое слово, мисс Морз, я стану хорошим писателем. Я пришел издалека, я знаю это, и мне еще предстоит долгий путь, но я пройду его, хотя бы мне пришлось ползти на четвереньках. – Он протянул ей связку рукописей: – Вот это «Песни моря». Я вам дам их домой, а вы прочитаете, когда будет время. Но только потом скажите откровенно свое мнение. Мне так нужна критика! Пожалуйста, скажите мне всю правду!

– Я ничего не утаю, – обещала она, чувствуя в глубине души, что на этот раз она не была с ним откровенна, и не зная, сможет ли быть откровенной и впоследствии.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru