Ситка Чарли совершил невозможное. Быть может, другие индейцы не хуже его постигли мудрость снежной тропы, но он один постиг мудрость белого человека – честь тропы и ее закон. Однако это далось ему не в один день. Мозги туземцев туги на обобщения, и необходимо, чтобы факты повторялись часто, пока явится настоящее понимание. Ситка Чарли с детства постоянно вращался среди белых и мужественно решил связать свою судьбу с ними, раз навсегда отрезав себя от своего народа. Но, уважая и даже обоготворяя могущество белых, он еще не разгадал самой его сущности – чести и закона. И только в результате опыта, накопленного годами, уразумел эту сущность. Чужак – он знал ее даже лучше, чем сами белые. Индеец – он совершил невозможное.
Из этого родилось у него презрение к собственному своему народу, – презрение, обычно им скрываемое, но теперь вырвавшееся наружу в виде вихря многоязычных ругательств, сыпавшихся на головы Ка-Чукти и Гоу-хи. Они ползали перед ним, как пара ворчащих овчарок, слишком трусливых, чтобы напасть, но недостаточно утерявших свою волчью природу, чтобы спрятать клыки. Они были некрасивы, как, впрочем, и сам Ситка Чарли. Лица их были очень худы, а скулы – усеяны безобразными струпьями; струпья эти то трескались, то снова замерзали на сильном морозе; а глаза их сверкали мрачным блеском, порожденным голодом и отчаянием. Люди, находящиеся по ту сторону границы чести и закона, не заслуживают доверия. Ситка Чарли знал это, поэтому-то он еще десять дней тому назад заставил их бросить ружья вместе с остальным лагерным скарбом. Ружья остались только у него и у капитана Эпингуэлла.
– Марш! Развести огонь! – скомандовал он, вынимая драгоценную коробку спичек и неразлучные с нею полоски сухой березовой коры.
Оба индейца угрюмо принялись за работу и стали собирать сухие ветки и валежник. Они были слабы, часто останавливались и, наклоняясь, ловили себя на бесцельных движениях или, спотыкаясь, ковыляли к месту костра, причем колени их стучали друг о дружку, как кастаньеты. После каждой принесенной охапки индейцы приостанавливались, словно от полного бессилия или смертельной усталости. Порой глаза их принимали выражение терпеливого стоицизма и глухого страдания; а затем, казалось, «я» снова вспыхивало в них и как бы разражалось диким криком: «Я, я, я жить хочу!» – доминирующей[1] нотой всего одушевленного мира.
Легкий ветерок дохнул с юга, щипля неприкрытые части их тел, и вгонял мороз огненными иглами в их кости сквозь меха и мышцы. Поэтому, когда огонь разгорелся и на снегу оттаял влажный круг, Ситка Чарли заставил своих упиравшихся товарищей помочь ему в установке прикрытия. То было примитивное сооружение – обыкновенное одеяло, натянутое параллельно костру с наветренной стороны и наклоненное под углом приблизительно в сорок пять градусов. Это одеяло преграждало путь холодному ветру и направляло тепло назад и вниз на тех, кто должен был сгрудиться под его защитой. Затем они набросали ложе из зеленых сосновых веток, чтобы тела их не приходили в соприкосновение со снегом. Когда эта работа была закончена, Ка-Чукти и Гоухи принялись за свои ноги. Обледенелые мокасины страшно износились от долгого путешествия, и острый лед береговых откосов изрезал их в клочья. Сивашские носки были в таком же состоянии; когда они оттаяли и были сняты с ног, пальцы – почти все изуродованные – рассказали несложную сказку снежной тропы.