bannerbannerbanner
Мартин Иден

Джек Лондон
Мартин Иден

Полная версия

– Если я называю республиканцев глупыми и говорю, что свобода, равенство и братство – лопнувшие мыльные пузыри, то из этого еще не следует, что я социалист, – сказал Мартин улыбаясь. – Если я не верю в Джефферсона и в того невежественного француза, который его воспитал, то опять-таки этого недостаточно, чтобы называться социалистом. Уверяю вас, мистер Морз, что вы гораздо ближе меня к социализму; я ему в сущности заклятый враг.

– Вы, конечно, изволите шутить? – холодно спросил мистер Морз.

– Ничуть. Я говорю совершенно серьезно. Вы верите в равенство, а сами служите капиталистическим корпорациям, которые только и думают о том, как бы похоронить это равенство. А меня вы называете социалистом только потому, что я отрицаю равенство и утверждаю как раз тот принцип, который вы, в сущности говоря, доказываете всей своей жизнью. Республиканцы – самые лютые враги равенства, хотя они и проповедуют его где только возможно. Во имя равенства они постоянно нарушают равенство. Поэтому-то я называю их глупцами. А я индивидуалист. Я верю, что в беге побеждает быстрейший, а в борьбе сильнейший Эту истину я почерпнул из биологии, или по крайней мере мне кажется, что я ее почерпнул оттуда. Повторяю, что я индивидуалист, а индивидуалисты вечные, исконные враги социалистов.

– Однако вы ходите на социалистические митинги, – раздраженно произнес мистер Морз.

– Конечно. Так же, как разведчик ходит во вражеский лагерь. Как же иначе изучить противника? А кроме того, мне бывает очень весело на этих митингах. Социалисты-прекрасные спорщики, и хорошо ли, плохо ли, но они изучили кое-что. Любой из них знает о социологии и о всяких других «логиях» гораздо больше, чем обыкновенный капиталист. Да, я раз десять был на социалистических митингах, но от этого не стал социалистом, так же как от разглагольствований Чарли Хэпгуда не стал республиканцем.

– Не знаю, не знаю, – нерешительно сказал мистер Морз, – мне почему-то кажется, что вы все-таки склоняетесь к социализму.

«Чёрт побери, – подумал Мартин, – он не понял ни одного слова! Точно я говорил с каменной стенкой! Куда же делось все его образование?»

Так на пути своего развития Мартин столкнулся лицом к лицу с буржуазной классовой моралью; и вскоре она сделалась для него настоящим пугалом. Сам он был интеллектуальным моралистом, и мораль окружающих его людей раздражала его даже больше, чем их напыщенная пошлость; это была какая-то удивительная смесь, экономики, метафизики, сентиментальности и подражательности.

Образчик этой курьезной смеси Мартину неожиданно пришлось встретить среди своих близких. Его сестра Мэриен познакомилась с одним трудолюбивым молодым немцем, механиком, который, основательно изучив свое ремесло, открыл велосипедную мастерскую, сделался агентом по продаже дешевых велосипедов и зажил очень недурно. Мэриен, зайдя к Мартину, сообщила ему о своей помолвке, а потом шутя взяла его за руку и стала по линиям ладони предсказывать его судьбу.

В следующий раз она привела с собой и Германа Шмидта. Мартин поздравил обоих в самых изысканных выражениях, что, по-видимому, не слишком понравилось туповатому жениху. Дурное впечатление еще усилилось, когда Мартин прочел стихи, написанные им после прошлого посещения Мэриен. Это было изящное стихотворение, посвященное сестре и названное «Гадалка». Прочтя его вслух, Мартин с изумлением увидел, что его гости не выразили никакого удовольствия. Напротив, глаза сестры с тревогой устремились на жениха, на топорной физиономии которого были ясно написаны досада и раздражение. Инцидент, впрочем, был этим исчерпан, гости скоро ушли, и Мартин забыл о нем, хотя ему было непонятно, как могла женщина, хотя бы и из рабочего сословия, быть недовольна, что в честь ее написаны стихи.

Через несколько дней Мэриен снова зашла к Мартину, на этот раз одна. Не успела она войти, как уже начала горько упрекать его за неуместный поступок.

– В чем дело, Мэриен? – спросил Мартин с удивлением. – Ты говоришь таким тоном, словно ты стыдишься своих родных или, по крайней мере, своего брата!

– Конечно, стыжусь, – объявила она.

Мартин был окончательно сбит с толку, увидев слезы обиды в ее глазах. Обида во всяком случае была искренняя.

– Неужели твой Герман ревнует из-за того, что брат написал о сестре стихи?

– Он вовсе не ревнует, – всхлипнула она, – он говорит, что это неприлично, непри… непристойно.

Мартин недоверчиво свистнул, потом полез в ящик и достал экземпляр «Гадалки».

– Не понимаю, – сказал он, передавая листок сестре, – прочти сама и скажи, что тут есть непристойного? Ведь ты так сказала?

– Раз он говорит, значит есть, – возразила Мэриен, с отвращением отстраняя бумагу. – Он требует, чтобы ты разорвал это. Он говорит, что не хочет иметь жену, про которую пишут подобные вещи, и так, чтобы всякий мог прочитать. Он говорит, что это срам… и он этого не потерпит.

– Что за ерунда! – вскричал было Мартин, но внезапно ход его мыслей изменился.

Перед ним сидела несчастная девушка, которую нельзя было переубедить, так же как и ее жениха, и поэтому, сознавая всю нелепость инцидента, Мартин решил покориться.

– Ладно, – сказал он и, разорвав рукопись на мелкие кусочки, бросил их в корзинку.

Его утешала при этом мысль, что оригинал «Гадалки» уже покоится в одной из нью-йоркских редакций. Ни Мэриен, ни ее супруг никогда не узнают этого и ничего дурного не случится, если это невинное маленькое стихотворение будет напечатано.

Мэриен потянулась к корзине.

– Можно? – спросила она.

Мартин кивнул головой и молча глядел, как собирала сестра кусочки разорванной рукописи, – они ей нужны были как вещественное доказательство удачно выполненной миссии. Мэриен чем-то напоминала Мартину Лиззи Конолли, хотя в ней не было того огня и жизненного задора, которым так полна была молоденькая работница, встреченная им в театре. Но у них было много общего – в одежде, в манерах, в поведении. Мартин не мог удержаться от улыбки, представив себе вдруг этих девушек в гостиной Морзов. Но забавная картина исчезла, и чувство бесконечного одиночества охватило Мартина. И его сестра и гостиная Морзов были только верстовыми столбами на пройденном им пути. Все это уже осталось позади. Мартин ласково поглядел на свои книги. Это были его единственные, всегда верные товарищи.

– Как? Что ты сказала? – переспросил он вдруг в изумлении.

Мэриен повторила свой вопрос.

– Почему я не работаю? – Мартин засмеялся, но смех его звучал не слишком искренно. – Это твой Герман велел тебе меня спросить?

Мэриен отрицательно покачала головой.

– Не лги, – строго сказал Мартин, и она смущенно наклонила голову. – Так скажи своему Герману, чтобы он не лез не в свои дела. Еще когда я пишу стихи, посвященные его невесте, это, пожалуй, его дело, но дальше пусть он не сует своего носа. Поняла? Ты думаешь, стало быть, что из меня не выйдет писателя? – продолжал он. – Ты считаешь, что я сбился с пути, что я позорю всю семью? Да?

– Я считаю, что тебе бы лучше заняться какой-нибудь работой – твердо сказала Мэриен, и Мартин видел, что она говорит искренно. – Герман находит…

– К чёрту Германа! – прервал ее добродушно Мартин. – Ты мне лучше скажи, когда ваша свадьба. И спроси своего Германа, соблаговолит ли он принять от меня свадебный подарок.

После ее ухода Мартин долго думал об этом инциденте и раз или два горько рассмеялся. Да, все они – его сестра и ее жених, люди его круга и люди, окружающие Руфь, – все они одинаково приспособляются к общим меркам все строят свою жизнь по готовому, убогому образцу. И постоянно глядя друг на друга, подражая друг другу, эти жалкие существа готовы стереть свои индивидуальные особенности, отказаться от живой жизни, чтобы только не нарушить нелепых правил, у которых они с детства в плену. Все они вереницей прошли перед мысленным взором Мартина: Бернард Хиггинботам под руку с мистером Батлером, Герман Шмидт обнявшись с Чарли Хэптудом. Всех их внимательно оглядел Мартин, всех измерил тем мерилом, которое почерпнул из книг. Напрасно спрашивал он, где же великие сердца, великие умы? Их не было видно среди толпы пошлых, невежественных призраков, наполнивших его тесную каморку. А к этой толпе он чувствовал такое же презрение, какое, вероятно чувствовала Цирцея к своим свиньям.

Когда последний из призраков исчез, явился вдруг еще один нежданный и незванный – юный сорванец в шляпе с огромными полями, в двубортной куртке, переваливающийся на ходу, – Мартин Иден далекого прошлого.

– И ты был не лучше, приятель, – насмешливо сказал ему Мартин, – У тебя была такая же мораль, и знал ты не больше их. Ты ни о чем не задумывался и не заботился. Взгляды ты приобрел готовыми, как и платье. Ты делал то, что вызывало одобрение других. Ты был предводителем своей шайки, потому что был ею избран. Ты дрался и командовал шайкой не потому, что тебе это нравилось, а потому, что другие поощрительно хлопали тебя за это по плечу. Ты побил Масляную Рожу потому, что не хотел уступить, а уступить не хотел потому, что был грубой скотиной, и вдобавок тебе прожужжали уши, что мужчина должен быть свиреп, кровожаден и безжалостен, что бить и калечить – достойно и мужественно. А зачем ты отбивал девчонок у своих товарищей? Вовсе не потому, что они тебе нравились, а просто потому, что окружающие с самых ранних лет будили в тебе инстинкты жеребца и дикого быка! Ну вот, с тех пор прошло немало времени. Что же ты теперь обо всем этом думаешь?

И, как бы в ответ на это, в его видении стала совершаться быстрая перемена. Грубая куртка и широкополая шляпа исчезли, их заменил простой скромный костюм; лицо перестало быть мрачным и зверским и озарилось внутренним светом, одухотворенное общением с истиной и красотой. Видение теперь было очень похоже на нынешнего Мартина; оно стояло у стола, над которым горела лампа, склонясь над раскрытой книгой. Мартин взглянул на заголовок. Это были «Основы эстетики». В следующий миг Мартин вошел в видение, слился с ним и, сев за стол, погрузился в чтение.

 

Глава 30

В солнечный осенний день, такой же прекрасный день бабьего лета, как год назад, когда они впервые узнали, что любят друг друга, Мартин читал Руфи свои «Сонеты о любви». Так же как и тогда, они сидели на своем любимом месте, среди холмов. Руфь несколько раз прерывала чтение восторженными возгласами, и Мартин, кончив читать, с волнением ждал, что она скажет.

Руфь долго молчала, как бы подыскивая слова, могущие смягчить суровость ее суждения.

– Эти стихи прекрасны, – сказала она наконец, – да, конечно, они прекрасны. Но ведь вы не можете получить за них деньги. То есть, вы понимаете, что я хочу сказать, – она произнесла, это почти умоляюще: – все, что вы пишете, оказывается неприменимо в жизни. Я не знаю, в чем тут причина, – вероятно, виноваты условия рынка, – но вы ничего не можете заработать своими произведениями. Поймите меня правильно, дорогой мой. Я очень горжусь, – иначе я не была бы женщиной, – я горжусь и радуюсь, что мне посвящены эти чудесные стихи. Но ведь дня нашей свадьбы они не приближают, правда, Мартин? Не сочтите меня корыстолюбивой. Но я все время думаю о нашем будущем. Ведь целый год прошел с тех пор, как мы поведали друг другу о нашей любви, а свадьба так же далека, как и раньше. Пусть вам не покажется нескромным этот разговор вспомните, что речь идет о моем сердце, обо всей моей жизни. Уж если вы так любите писать – ну, найдите работу в какой-нибудь газете. Почему бы вам не сделаться репортером? Ну, хоть ненадолго?

– Я испорчу свой стиль, – глухо ответил Мартин, – вы себе представить не можете, сколько труда я положил, чтобы выработать этот стиль.

– Но ведь вы же писали газетные фельетоны ради денег? Они вам не испортили стиля?

– Это совсем другое дело. Я их писал после целого дня серьезной работы. А репортерской работой нужно заниматься с утра до вечера, ей нужно отдать всю жизнь! И жизнь превращается при этом в какой-то вихрь, это жизнь минуты, без прошлого и без будущего. Репортеру и думать некогда ни о каком стиле, кроме репортерского. А это не литература. Мне сделаться репортером именно теперь, когда стиль у меня только что начал вырабатываться, определяться, – да это было бы литературным самоубийством. Даже и сейчас каждый фельетон, каждое слово в фельетоне для меня всегда мука, насилие над собой, над моим пониманием красоты! Вы не представляете, как это тяжело. Я просто чувствую себя преступником. Я даже радовался втайне, когда мои «ремесленные» рассказы перестали покупать, хотя вследствие этого я должен был заложить костюм. Что может сравниться с тем наслаждением, которое я испытал, когда писал «Сонеты о любви»? Ведь радость творчества – благороднейшая радость на земле. Она меня вознаградила сторицей за все лишения.

Мартин не знал, что для Руфи «радость творчества» – пустые слова. Она, правда, часто употребляла их в беседе, и Мартин впервые услыхал о радости творчества из ее уст. Она читала об этом, слушала на лекциях университетских профессоров, даже упоминала, сдавая экзамен на степень бакалавра искусств. Но сама она была настолько заурядна, настолько лишена всякого творческого порыва, что могла лишь слепо повторять то, что говорили о творчестве другие.

– А может быть, редактор был прав, исправляя ваши «Песни моря»? – спросила Руфь. – Если бы редактор не умел правильно оценивать литературное произведение, он не был бы редактором.

– Вот лишнее доказательство устойчивости общепринятых мнений, – запальчиво возразил Мартин, раздраженный упоминанием о своих врагах – редакторах. – То, что существует, считается не только правильным, но и лучшим. Самый факт существования чего-нибудь рассматривается как его оправдание, – и, заметьте, не только при данных условиях, а на веки вечные. Конечно, люди верят в эту чепуху только благодаря своему закоснелому невежеству, благодаря самообману, который так превосходно описал Вейнингер. Невежественные люди воображают, что они мыслят, распоряжаются судьбами тех, которые мыслят на самом деле.

Мартин вдруг остановился, испуганный догадкой, что Руфь еще не доросла до всего этого.

– Я не знаю, кто такой Вейнингер, – возразила она, – вы всегда так ужасно все обобщаете, что я перестаю понимать ваши мысли. Я говорю, что если редактор…

– А я вам говорю, – перебил он, – что все редакторы, по крайней мере девяносто девять процентов из них, – это просто неудачники. Это неудавшиеся писатели. Не думайте, однако, что им приятнее тянуть лямку в редакции и сознавать свою рабскую зависимость от успеха журнала и от оборотливости издателя, чем предаваться радостям творчества. Они пробовали писать, но потерпели неудачу. И вот тут-то и получается нелепейший парадокс. Все двери к литературному успеху охраняются этими сторожевыми собаками, литературными неудачниками. Редакторы, их помощники, рецензенты – вообще все те, кто читает рукописи, – это все люди, которые некогда хотели стать писателями, но у которых для этого не хватило пороха. И вот они-то, оказавшиеся самыми бездарными, являются вершителями литературных судеб и решают, что нужно и что не нужно печатать. Они, жалкие и бесталанные, судят гения. А за ними следуют критики, обычно, такие же неудачники. Не говорите мне, что они никогда не мечтали и не пробовали писать стихи или прозу, – они пробовали, но только из этого ни черта не вышло. От этих журнальных критических статей тошнит, как от рыбьего жира. Впрочем, вы знаете мою точку зрения на критику. Есть, конечно, великие критики, но они редки, как кометы. Если из меня не выйдет писателя, пойду в редакторы. В конце концов это кусок хлеба. И даже с маслом.

Однако быстрый ум Руфи тотчас подметил противоречие, заключавшееся в рассуждениях ее возлюбленного.

– Ну, хорошо, Мартин, если это так, и для талантливых людей все двери редакции закрыты, то как же выдвинулись великие писатели?

– Они совершили невозможное, – ответил он, – они создали такие пламенные, блестящие произведения, что все их враги были испепелены и уничтожены. Они достигли успеха, благодаря чуду, выпадающему на долю одного из тысячи. Они вроде гигантов Карлейля, которых нельзя одолеть. И я сделаю то же. Я добьюсь невозможного.

– Но, если вы потерпите неудачу? Вы должны подумать и обо мне, Мартин!

– Если я потерплю неудачу! – Он поглядел на нее с минуту, словно она сказала нечто немыслимое. Затем глаза его засверкали. – Тогда я стану редактором, и вы будете редакторской женой!

Руфь состроила при этом гримасу, очаровательную гримасу, которую Мартин тотчас прогнал поцелуями.

– Ну, ну, довольно, – протестовала Руфь, стараясь усилием воли освободиться от обаяния его силы. – Я говорила с папой и с мамой. Я еще никогда так с ними не воевала. Я была непочтительна и дерзка. Они оба настроены против вас, но я так твердо говорила им о моей любви к вам, что папа, наконец, согласился принять вас к себе в контору. Он даже решил положить вам сразу приличное жалованье, чтобы мы могли пожениться и жить самостоятельно где-нибудь в маленьком коттедже. Это очень мило с его стороны, не правда ли, Мартин?

Мартин почувствовал, как тупое отчаяние сдавило ему сердце. Он машинально полез в карман за табаком и бумагой (которых давно уже не носил при себе) и пробормотал что-то невнятное.

Руфь продолжала:

– Откровенно говоря, – только вы, ради бога, не обижайтесь, – папе очень не правятся ваши радикальные взгляды, и, кроме того, он считает вас лентяем. Я то знаю, конечно, что вы не лентяй. Я знаю, как вы много работаете.

«Нет, этого даже и она не знает», – подумал Мартин, но вслух спросил только:

– Ну, а вы как думаете? Вам тоже мои взгляды кажутся чересчур радикальными? – Он смотрел ей прямо в глаза и ждал ответа.

– Мне они кажутся сомнительными, – ответила она наконец.

Этим было все сказано, и жизнь вдруг покаялась Мартину такой унылой, что он совсем забыл об осторожно сделанном Руфью предложении поступить на службу в контору ее отца. А она, зайдя, как ей казалось достаточно далеко, готова была терпеливо ждать удобного случая, чтобы вернуться к этому вопросу.

Но ждать пришлось недолго. У Мартина в свою очередь был вопрос к Руфи. Ему хотелось испытать насколько сильна ее вера в него. И через неделю каждый получил ответ на свой вопрос.

Мартин ускорил дело, прочтя Руфи «Позор солнца».

– Почему вы не хотите стать репортером? – воскликнула Руфь, когда Мартин кончил читать. – Вы так любите писать, и вы, наверное, добились бы успеха мог ли бы выдвинуться, сделать себе имя. Ведь некоторые специальные корреспонденты зарабатывают огромные деньги и, кроме того, еще ездят по всему миру. Их посылают в Африку, – Стэнли, например, – они интервьюируют в Ватикане папу, исследуют таинственные уголки Тибета.

– Значит, вам не нравится моя статья? – спросил Мартин. – Вы, стало быть, предполагаете что я мог бы стать только журналистом, но никак не писателем?

– О нет! Мне очень понравилась ваша статья. Она прекрасно написана. Но только я боюсь что все это не по плечу вашим читателям. По крайней мере для меня это слишком трудно. Звучит очень хорошо, но я ничего не поняла. Слишком много специальной научной терминологии прежде всего. Вы любите крайности дорогой мой, и то, что вам кажется попятным, совершенно непонятно для всех нас.

– Да, в статье много философских терминов, – только и мог сказать Мартин.

Он еще был взволнован – ведь он только что читал вслух самые свои зрелые мысли – и ее суждение ошеломило его.

– Ну, пусть это неудачно по форме, – пытался настаивать Мартин, – но неужели сами мысли в вас не встречают сочувствия?

Руфь покачала головой.

– Нет. Это так не похоже на все, что я читала раньше… Я читала Метерлинка, и он был мне вполне понятен.

– Его мистицизм вам понятен? – вскричал Мартин.

– Да. А вот эта ваша атака на него мне совершенно непонятна. Конечно, если говорить об оригинальности…

Мартин сделал нетерпеливое движение, но промолчал. Потом вдруг до его сознания дошли слова, которые Руфь продолжала говорить.

– В конце концов, ваше творчество было для вас игрушкой, – говорила она, – вы достаточно долго забавлялись ею. Пора теперь отнестись серьезно к жизни, к нашей жизни, Мартин. До сих пор вы жили только для себя.

– Вы хотите, чтобы я поступил на службу?

– Да. Папа предлагает вам…

– Знаю, знаю, – прервал он резко, – но скажите мне прямо: вы в меня больше не верите?

Руфь молча сжала ему руку. Ее глаза затуманились.

– Не в вас, в ваш литературный талант, мой милый, – почти шепотом сказала она.

– Вы прочли почти все мои произведения, – так же резко продолжал он, – что вы о них думаете? Вам кажется, что это очень плохо? Хуже того, что пишут другие?

– Другие получают деньги за свои произведения.

– Это не ответ на мой вопрос. Считаете ли вы, что литература не мое призвание?

– Ну, хорошо, я вам отвечу. – Руфь сделала над собой усилие. – Я не думаю, что вы можете стать писателем. Не сердитесь на меня, дорогой! Вы же сами меня спросили. А ведь вы знаете, что я больше вашего понимаю в литературе.

– Да, вы бакалавр искусств, – проговорил Мартин задумчиво, – вы должны понимать… Но этим еще не все сказано, – продолжал он после мучительной для обоих паузы. – Я знаю, в чем мое призвание. Никто не может знать этого лучше меня. Я знаю, что добьюсь успеха. Я преодолею все препятствия. Во мне так и кипит все то, что находит отражение в моих стихах, статьях и рассказах. Но я вас не прошу верить в это. Не верьте ни в меня, ни в мой литературный талант. Единственное, о чем я вас прошу, – это верить в мою любовь и любить меня по-прежнему. Помните, год тому назад я просил вас подождать два года. Один год уже прошел, но всеми фибрами своей души я чувствую, что к концу второго года я добьюсь успеха. Помните, когда-то вы сказали мне: чтобы стать писателем, нужно пройти ученический искус. Что ж, я прошел его. Я спешил, я уложился в короткий срок. Вы были конечной целью всех моих стремлений, и мысль о вас все время поддерживала мою энергию. Знаете ли вы, что я давно забыл, что значит выспаться? Мне иногда кажется, что миллионы лет прошли с тех пор, когда я спал столько, сколько мне нужно, и просыпался выспавшись. Теперь меня всегда подымает будильник. Когда бы я ни лег, рано или поздно, я всегда ставлю его на определенный час. Это последнее сознательное усилие, которое я делаю перед сном: завожу будильник и гашу лампу. Когда я чувствую, что меня клонит ко сну, я заменяю трудную книгу более легкой. А если я и над этой книгой начинаю клевать носом, то бью себя кулаком по голове, чтобы прогнать сон. Я читал о человеке, который боялся спать, – помните, у Киплинга? Он пристраивал в постели шпору так, что если он засыпал, стальной шип вонзался ему в тело. Я сделал то же самое. Я решал, что не засну до полуночи, до часу, до двух… И действительно, не засыпал до положенного времени. Так продолжалось в течение многих месяцев. Я дошел до того, что сон в пять с половиной часов стал уже для меня недопустимой роскошью. Я теперь сплю всего четыре часа. Я страдаю от недостатка сна. Иногда у меня кружится голова и путаются мысли – до такой степени хочется мне уснуть; могильный покой кажется мне иногда блаженством. Мне часто вспоминаются стихи Лонгфелло:

 
 
В морской холодной глубине
Все спит в спокойном, тихом сне.
Один лишь шаг – плеснет вода,
И все исчезнет навсегда.
 

Конечно, все это вздор. Это происходит от нервного переутомления. Но вот вопрос: ради чего я делал все это? Ради вас. Чтобы сократить срок ученичества, чтобы заставить успех поторопиться. И теперь мое ученичество окончено. На что я способен? Уверяю вас, ни один студент в год не выучит того, что я выучиваю в один месяц. Я знаю. Вы уж мне поверьте. Я бы не стал говорить об этом, если бы мне так страстно не хотелось, чтобы вы меня поняли. И в этом нет хвастовства. Результат моих занятий измеряется книгами. Ваши братья – невежественные дикари по сравнению со мной, а все свои знания я приобрел в те часы, когда они мирно спали. Когда-то я хотел прославиться. Теперь слава для меня ничего не значит. Я хочу только вас. Вы мне нужнее пищи, нужнее одежды, нужнее всего на свете. Я мечтаю только о том, чтобы уснуть, наконец, положив голову к вам на грудь. И меньше чем через год мечта эта сбудется.

Опять его сила волнами приливала к ней; и чем упорнее она противилась, тем больше ее влекло к нему. Эта сила, покорявшая ее, теперь проявлялась в его сверкающем взгляде, в его страстной речи, в той огромной жизненной энергии, которая бурлила и клокотала в нем. И вот на один миг, на один только миг, прочный, устойчивый мир Руфи заколебался, и она вдруг увидела перед собой настоящего Мартина Идена, великолепного и непобедимого! И как это бывает с укротителями зверей, на которых минутами находит сомнение, – так и она усомнилась в возможности смирить непокорный дух этого человека.

– И вот еще что, – продолжал он, – вы меня любите. Но почему вы меня любите? Ведь это та сама сила, что заставляет меня писать, заставляет вас любить меня. Вы любите меня потому, что я не похож на окружающих вас людей. Я не создан для конторки, для бухгалтерских книг, для мелкого крючкотворства. Заставьте меня делать то же, что делают все эти люди, дышать одним с ними воздухом, разделять их взгляды, – и вы уничтожите разницу между мной и ими, уничтожите меня, уничтожите то, что вы любите. Самое живое, что только есть во мне, – это страсть к творчеству. Ведь вы бы меня никогда не полюбили, будь я каким-нибудь заурядным олухом, не мечтающим о литературе.

– Но вы забываете, – прервала его Руфь, поверхностный ум которой был очень склонен к параллелям, – что бывали и раньше чудаки-изобретатели, которые всю жизнь бились над изобретением какого-нибудь вечного двигателя. Их жены, разумеется, любили их и страдали вместе с ними из-за их чудачеств.

– Верно, – возразил он. – Но ведь были и другие изобретатели – не чудаки, те, что всю жизнь бились над созданием чего-то реального и практического и, в конце концов, добились своего. Я ведь не хочу ничего невозможного…

– Вы сами сказали, что хотите «добиться невозможного».

– Я выразился фигурально. Я стремлюсь, в сущности говоря, достичь того, чего достигли до меня очень и очень многие: писать и жить литературным трудом.

Молчание Руфи раздражало Мартина.

– Стало быть, вы считаете, что моя цель так же химерична, как поиски вечного двигателя? – спросил он.

Ответ был ясен из пожатия ее руки – нежного материнского пожатия, словно мать успокаивала капризного ребенка. Для нее Мартин и в самом деле был только капризный ребенок, чудак, желающий добиться невозможного.

Руфь еще раз напомнила Мартину о том, как враждебно относятся к нему ее родители.

– Но ведь вы-то меня любите? – спросил он.

– Люблю, люблю! – воскликнула она.

– И я вас люблю, и ничего они мне не могут сделать, – голос его звучал торжествующе. – Раз я верю в вашу любовь, то мне нет дела до их ненависти. Все в мире непрочно, кроме любви. Любовь не может сбиться с пути, если только это настоящая любовь, а не хилый уродец спотыкающийся и падающий на каждом шагу.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru