Пока же Ларик готовился очень всерьёз заняться работой со своими будущими коллективами, и взрослым, и детским тоже, конечно. Он прочел в газете «Культура и жизнь» и в журнале «Театральная жизнь» обо всех конкурсах и юбилейных событиях планирующихся в этом году. Амбиции у Ларика были большими: «Выйти на всесоюзный уровень – это-то уж обязательно. А там видно будет. И в институт готовиться надо. Элька вон выскочила замуж и прощай-прости высокое искусство, и оперный хор, и даже оркестр оперного театра, и всё такое. Здравствуй, племя младое любимое. Два пацанчика-погодка», – так очень логично рассуждал и мечтал Ларик.
С рождением своих детей Ларик заранее решил не торопиться. Успеется. Им бы с Алькой поездить по белу свету с гастролями, на людей просмотреть, себя показать.
Сегодня ночью, когда все уснули, Ларик решил залезть в стол деда и открыть, наконец, тот пакет, который лично ему завещал дед, и который лежал в верхнем ящике стола, перевязанный крест-накрест бечевкой. Этот пакет бабушка Марфа в первый же день, как Ларик приехал к ним после дембеля, подала ему в руки. Но тогда Ларик не захотел второпях «встретиться» с дедом. А то, что он с ним «встретится», никакого сомнения у него не было. Дед был из тех людей, у которых каждое слово тяжело весило и много значило, и хотел или нет дедов собеседник, он невольно попадал под влияние его рассуждений, которые врезались в сознание, как горячий нож в масло.
С этим эффектом Ларик был знаком слишком хорошо, чтобы и сейчас, когда дед уже не здесь, легкомысленно предположить, что такой пакет ничего существенного в себе не содержит. Ларик внутренне отодвигал этот момент встречи с дедом, но и готовился к его неизбежности. Поэтому и выбрал ночное время, когда ничто и никто не помешает ему прочитать послание деда.
«Здравствуй, дорогой мой мальчик. Наверное не дождусь я тебя, совсем плохой что-то стал. Жаль. Но ты же помнишь, как к тебе во сне приходил дед Илларион? И то, что он тебе рассказывал, потом подтвердилось. Мы нашли с тобой его клад. Это ли не доказательство, посланное тебе, как избранному из нас? Не бойся, мой мальчик, что оно, это избранство, с детства присутствует в тебе. Присутствует, и даёт мне твёрдое основание в том, что я правильно выбрал наследника дела моего. Все старшие дети нашего рода от моих дядек и братьев ранены временем тем безбожным. Ранены и больны. Хотя, уверен, что все они молятся перед сном, как и в детстве, но молятся тайком даже от себя. Господь их не оставит своей милостью, но дал мне упование в тебе. Твоё личико, просветленное во время служб и сейчас стоит передо мной, как же мне жаль, что не увижу его более на этом свете. Светлый ты мальчонка был. Уверен, что светел ты и сейчас, хотя творишь ошибку. Что же ты без венца с ней сошелся? Грех это. И на ней грех, а на тебе-то больше. Ты же мужик. Но напрасно ты надеешься, что Господь такое попустит. Не попустит. Вместе вы не будете никогда. Да и к лучшему. Она на жизнь, которая тебе уготована, не годится. Совсем не годится. Ты отпусти её с миром, как уйдёт от тебя – не гневись. Ты-то не лучше.
А ты счастлив другой будешь. Всю жизнь счастлив будешь…» – Ларик обомлел, отбросил письмо деда в сторону и резко встал из-за стола: «Ну, дед! Ну, ты даёшь. Так и знал, что об этом начнешь. И по-прежнему уверен, что не случайно тогда этот сон приснился про церковный клад. А где это всё сейчас, интересно? Выкопал, или так и оставил? И, главное про Альку! Вот, ведь, ты штырь! И так уверенно… Ну, нет, дед! Алька – это моё. И ничего ты не знаешь. Так, на понт меня берешь…» – Ларик даже не сразу понял, что ведёт диалог с давно ушедшим дедом, как с живым, и снова присел перед столом и взял в руки листок.
Дед, как чувствовал, что с ним сейчас происходит: «Клад я для тебя оставил на том же месте. Тебе про него сказали, тебе и доставать. Но доставать-то куда? Нет алтаря. Стало быть, на тебя это возложено. Тяжела эта ноша. Согласен. Но и благодатна она. Всё она тебе даст. По белу свету хочешь поездить? Зачем? В себя для начала загляни до самого дна. Многое увидишь. Везде всё едино. Что наверху, то и внизу. Что внутри, то и снаружи. Только от тебя зависит, как твоя жизнь красками заиграет, и какими. Для этого никуда и ездить не надо. Ты вот точно знаешь, как одуванчик устроен? Можешь навскид нарисовать? То-то. Вроде и прост, а как совершенен! Это великое творение Его. Ты думаешь, музыка только в концертных залах звучит? Да нет. Искони она в церкви звучала. В каком это зале она так-то звучит, как у нас тогда звучала, или в другом соборе каком? Нигде больше. Да и дар тебе музыкальный не из рода, а в род дан. Всегда бабушки в нашем роду регентами хоров были. Ты церковь-то восстанавливать с хора начни. Поправить окна и двери недолго. Купол почти цел. Мы там с мужиками перекрытия-то толем закрыли от дождей и снегов кое-как. До тебя дотянут. А тут уж ты сам, сынок, поднапрись. В епархию запрос сделай на восстановление служб в храме. Мужиков, главное, привлеки к этому делу, без них ты ничего не сделаешь. Одним кулаком с ними становись, пробьётесь, хоть и тяжело будет. В хор пригласи братьев из семей Строгиных, ещё Мятлевых, Бредихиных, Масловых, Жилиных – эти всегда пели. У них голоса великие бывали в роду. Да что я это тебе советую, ты и сам найдёшь лучше меня. В епархии тебя быстро рукоположат, сейчас им там не до переборов, а ты коренной. Это там, в управлении, знают, я записку на днях отослал.
Только жену выбирай по совету Марфы моей и Пелагеи нашей. Они не ошибутся, изнутри это дело знают, и все тяготы его для матушки понимают, в этом вопросе ошибиться нельзя никак. Это доля с тяжелым крестом, но и благодатная для женщины в муже и детях. Дорогого это стоит нынче-то. У тебя наследник будет тебе подстать, даст его Господь с Элиной стороны, но не надолго. Потом другой появится. Надёжный. Элька и хор тебе поможет наладить. Как рукоположат, храм вымели, освятили с Божьей помощью, – и сразу крестить начинай и отпевать. Это первое, что людям надобится. Службу ты раньше наизусть знал, вспомнишь быстро. Книги все оставляю тебе с памятками. Закладки не теряй, пока сам не научишься нужное быстро искать. А проповеди на первые года три я тебе наготовил, потом своё добавишь, как в полный ум войдёшь, настоятелем настоящим станешь. Оно само придёт к тебе, только перо в руку возьмёшь – оно и придёт. Я с тобой по первости буду. За спиной встану. Почувствуешь. Ты в надежде будь, всё хорошо будет, даже и лучше, чем хорошо. Господь с тобой, мальчик мой дорогой. Марфа не уйдёт, пока третьего ребёнка на ноги не поставишь. Тогда уж ко мне уйдёт. Потом ещё дети будут, там Палаша поможет, но не долго. А там и сами справитесь. Вот, вроде всё сказал. Что не ясно – спрашивай, найду, как ответить, не одни мы с тобой, с нами Господь наш. И Аминь. Целую тебя, мальчик мой дорогой. Живи долго. Алипий, дед твой любящий тебя.
Да, совсем забыл… Ты не тужи, коли не по-твоему с работой твоей будет. И с девицей твоей тоже. Не тужи, принимай всё, как есть. Вспомнишь меня потом. И на меня не серчай, я тут ни при чём. В любимчиках ты у Него ходишь, вот и помогает Он тебе. Да, патлы свои можешь не состригать, украшают они священника».
Ларик жестко усмехнулся. Прошелся рукой по оставшимся листам и тетрадкам, некоторые вытаскивал на свет. Проповеди были написаны в пронумерованных тетрадках, также аккуратно пронумерованных постранично. В конце каждой стояла печать архимандрита. Иначе проповедь сразу же и запрещалась во времена Хрущёва. Некоторые, самые старые из них, Ларик вспомнил, детская память услужливо вытаскивала их на поверхность. Недаром он оттягивал этот момент, чувствовал, что внесёт он в его душу гнев и разлад: «Да кто ты такой, дед Алипий?! Ну, священник потомственный. Все вы раньше потомственными были. Тоже мне предсказатель!» – Ларик мерял шагами комнату и остановившись перед образом в углу, слабо освещаемом лампадкой, зло посмотрел на него. Пламя лампадки, до этого малюсенькое и едва заметное при свете настольной лампы, вдруг взметнулось и весело затрещало, как бы зайдясь в смехе. Ларик невольно по детской привычке перекрестился, в ответ пламя ещё раз высоко взметнулось, сильно осветив темный лик в потемневшем до черноты серебряном окладе, и Ларику показалось, что лик мягко и лукаво-ободряюще улыбнулся.
– Ну, это мы ещё посмотрим! – прошипел Ларик и, засунув всё комком в стол деда, погасил лампу и вышел из комнаты, взглянув в проём кухни. С полатей, освещённая через окно Луной, на него смотрела Настюха.
– Ты чего не спишь? – спросил он, невольно вздрогнув.
– Я от шагов твоих проснулась. Дом-то не закрыт на крючок. Я не привыкла.
– Да тут никогда никто дома не закрывает. Все свои. Спи давай, – раздраженно проговорил Ларик и нырнул в проём сеней, прикрыв дверь за собой.
Насте в окно было видно, как он в сердцах рубанул рукой по толстым перилам из тяжелой лиственницы. Как объяснила ей бабушка Пелагея: «Это из листвяницы сделали, чтобы под дождём не сгнило. Дому-то уж сто с лишком лет, поди, ещё мой дед его тут налаживал, брёвнышки катал. Вишь, какой подбор-то высокий? До окна с земли рукой и не дотянуться. Это чтобы светло в окнах было. Для себя делали, да для деток своих. Тут всё руками наших мужиков сделано, брёвна-те далёко выставляли, помню, прирубали потом потихоньку комнату за комнатой. Народ-от прирастал, кучно тогда жили, а мирно жили, чисто. Алипий вот крыльцо лет тридцать, как обновил, крышу навесил. Как новое стоит».
Ларик лежал в малухе, сон совсем не шел: «Это надо же так! Вздумал судьбой моей распоряжаться. И командует, главное, как боцман. Ничего. Я тоже не пальцем деланый», – Ларик бесился от самоуверенности деда и тона его письма: « Вот откуда он про Альку знал? Я сам её ещё не знал тогда, когда письмо писалось. Конечно, она в попадьи не годится. Да и кто из сегодняшних девчонок годится в попадьи? Вообще всё это архаизм смешной. Мало ли что я в детстве с ним везде таскался. Ребенок был глупый. Хорошо, что в школе никто не знал про это. Хрен бы тебе, а не пионерия-комсомолия. Всё, к чёрту это! Музыка – и только музыка!»
Ни о чём другом Ларик никогда не думал, хотя отец ему несмело намекал, что очень неплохо было бы приобрести профессию строителя, например: «Всегда будешь с работой, а значит, всё у тебя будет нормально, как у всех трудящихся нашей великой страны».
Но у музыкантов этой страны, если они были большими, или хотя бы, хорошими музыкантами, тоже было всё в порядке и с работой, и со всем прочим. А Ларик планировал стать большим музыкантом, и пока Ларик ни разу не пожалел о своём выборе.
Перед глазами вдруг возник дед Алипий в своём праздничном облачении, сшитом тогда Марфой к Пасхе из двух свадебных парчовых платьев, купленных по дешевке в комиссионке. Запах дыма от тлеющего ладана, запах свечей и куличей почти реально пронесся мимо лица Ларика. Самодельно катанные свечи, которые он подал Алипию, исполняя обязанности служки на Воскресной Литургии, приятно-мягко шершавили ладони рук Ларика, и он боялся сделать что-нибудь не так.
А вскоре приехали из города несколько человек и предупредили о закрытии храма, пригрозив, что все тут нарушают закон, пуская детей в церковь, поэтому она будет закрыта.
Первый раз (как рассказывала бабушка Марфа) храм закрыли в двадцать четвертом, потом открыли, собрав кое-как по домам казаков иконы, спрятанные старухами. Снова в тридцать девятом закрыли и угнали в лагеря и прадеда Иллариона, и деда Алипия, и его жену Марфу. Старшего сына Алипия, Николая, забрала к себе Пелагея. Младшенького грудного двухмесячного Филиппа мать взяла с собой в ссылку, там он и умер.
Во время войны под молчание верхов, или решение самого Сталина, как поговаривали в обескровленном, измотанном войной народе, стали открываться уцелевшие храмины. И в Берлушах снова открыли храм. Вернули Алипия с женой, и Иллариона тоже вернули. Прибрали и восстановили всё кое-как своими силами. Устранили бардак, устроенный сначала кузней, расположившейся в опустевшем капитальном помещении на отлете у деревни, потом склады. То овощной, то материально-технический склад для расположившейся в двух шагах от храма ремонтной мастерской попеременно устраивали в храме.
А с приходом Хрущева, храм совсем закрыли. Это Ларик хорошо помнил, как плакала бабушка Марфа, и сник дед, ушедший в себя глухо и безнадежно. А старый Илларион сумел вынести храмовую утварь. Уж, как ни сторожили храмовое имущество активисты из ячейки партийной, а не усторожили. И замок на двери не тронут – а в алтаре и нет ничего. Алипия вызывали на допрос, но он говорил, что ничего не знает. Да и зачем ему воровать? Понятно, что на него первого подумают. Но не поверили. И весь двор у них перерыли тогда, и огород разорили. Все грядки потоптали и перекопали. Не ясно разве, что за ночь лук не мог вырасти. И в хлеву всё перерыли. На старого Иллариона и не подумал тогда никто. Уже еле по алтарю ходил, сыну всё помогал службы править.
Он приснился правнуку, когда Ларику исполнилось шестнадцать лет. А самого Иллариона уже года четыре, как в живых не было. Долгую жизнь прожил он, крестя и отпевая людей в этом храме. Он был чуть младше храма на несколько лет, а до него служил в нём отец его, Филипп.
Ларик просто так рассказал деду, что сон видел про утварь. К удивлению внука дед оживился небывало и стал расспрашивать, как да что он запомнил из сна. А что там запоминать? В лесу недалеко от старого развалившегося скита «бегунов», под валуном, с северной стороны и зарыто было всё во сне Ларика. Ввечеру дед с внуком пошли за грибами, прикрыв в корзинке кайло со сломанной рукоятью. Утварь лежала бережно укутанная масляной бумагой так, что дождь стекал, не попадая. Стар, немощен был Илларион, но всё толково сделал.
Грибов они мало наломали, но Алипий ожил с того времени, стал меньше прихрамывать на больную ногу, целыми вечерами просиживал за столом, что-то писал и не велел его тревожить напрасно. Днём занимался хозяйством, траву подкашивал, кур кормил, корову выводил на пастьбу, к тому времени уже разрешили в деревне держать личный крупный рогатый скот, дрова заготавливал и со своими любимицами-пчёлами каждый погожий денёк разговаривал и благоустраивал их сложный пчелиный быт. Николай родителям помогал, сколько мог. У сестры деда, Пелагеи, была небольшая пенсия за мужа, так и выживали. Ни Алипий, ни Марфа не получали ни копейки пенсии, сама церковь нуждалась тогда во всём, чтобы хоть самые простые требы совершать. Да и колхозникам не так давно стали пенсии начислять. Никому дела не было до того, как живут-выживают пережитки прошлого, захребетники, отравляющие народ религиозным опиумом.
Иногда маленький Ларик, спавший на полатях, слышал по ночам, как кто-то приходил к деду, о чём-то говорили, а потом дед уходил и возвращался под утро, уставший, но довольный. Иной раз и наперсточную стопочку «пропускал», налив из старинного зелёного стекла штофчика: «За нового раба Божьего, дай ему, Господи, здоровья и родителям его», – это означало, что дед кого-то подпольно крестил. Также подпольно он и соборовал, причащал и отпевал. Про отпевания знали и в партячейке, шила в мешке не утаишь, но не трогали. И всё-таки кто-то из местных написал донос в город. Приехал уполномоченный, громко поговорил с дедом, поорал в партячейке, да так и уехал. А дед продолжил отпевать. Денег не брал никогда: «Я не в храме это делаю», – сердито говорил он. Но на крыльце в старом сундуке по утрам старики находили милостыню: то кулёк с мукой, то несколько десятков яиц в решете, то сметаны кринку, то масло. Благодарили селяне, как могли своего подпольного попа-батюшку.
Все требы дед Алипий справлял, кроме венчания. Не было желающих венчаться. В те времена и в загсе-то расписывались по пути на работу или с работы. В деревне конечно «гуляли» свадьбы. С бражкой, холодцом и винегретом, с роскошными по тем временам пельменями, если зимой, и с окрошкой, если летом. Но чаще по осени, на Покров. Только вслух про Покров ничего не произносили. Никому это не надо было знать. И храм-то раньше назывался Покровским, в честь Покрова Пресвятой Богородицы.
В пятьдесят девятом году приехали в Берлуши представители всё того же управления по делам религии и привезли с собой в маленьком автобусе отряд деловых суетливых ребят, которые быстренько оцепили храм вокруг, собрав целую толпу любопытных. Трое из приехавших долго копались в самом храме, потом вышли, размотав катушку со шнуром.
Взрыв тряхнул весь холм, на котором стоял храм, вышиб двери и окна из старинных рам, а храм, подпрыгнув, целехоньким на месте остался стоять.
Но разрушения были серьёзные. Рухнул коровник из бута, что несколько лет назад поставили почти вплотную к ограде храма. Потеря для совхоза немалая, но народ, прикрыв рты, ухмылялся, а кто похрабрее и в открытую ржал.
Коровник так и не восстановили. Бетон в моду входил. Бут, из которого был сложен коровник, как-то незаметно растащили по нуждам. У кого сарайчик новый появился, у кого фундамент, а у кого и забор. А что добру пропадать? В народе такие постройки в шутку так и называли потом «храмовыми». Все, кому надо было, натаскали себе темными ночами бута с разрушенного в хлам коровника. В копеечку подрыв храма обошелся совхозу.
«А неча ограду храма коровниками подпирать. Бог-от всё видит», – шипели злорадно старухи, проходя мимо по дороге, и по укоренившейся детской привычке украдкой молились на полуразрушенную колокольню. Так и стояла храмина, как раненый одинокий воин без глаз-окошек, без дверей, защищающих его от снега, пыли и навоза от скота, заходившего туда прятаться от оводов и мух в летний зной.
Нет, однозначно, Ларик в этот раз деду не подчинится. Это маленьким он за ним по пятам ходил и в храме прислуживал охотно. Ребятишки сельские дразнили его «поповичем» или «подсвечником», когда дрались, но дразнились не зло, а даже с завистью. Он при деле был, а они просто в толпе с бабками стояли. Стояли, пока на родителей их не стали доносить, куда надо. Прошел слух, что где-то так вот и лишили родительских прав, закостенелых несознательных убожников.
Ларика, опасаясь доносов, бабушки тоже стали потихоньку со служб выпроваживать. Во всё другое время Ларик с пацанами дружил, таскал им яблоки из дедова сада, сладкую репку и горох, буйно росший вдоль заборчика из тонких жердей и веток, отделяющий чистый уютный дворик от огорода. Вместе с ними рыбачил, таскал морковь с совхозного поля и невиданную тогда кукурузу. Они её варили в котелке на костре и ели сладкие гладкие зерна, вышелушивая их зубами из горячих початков. Потом Ларик искренне каялся деду на ежемесячной исповеди во всех своих пацаньих грехах и с облегчением продолжал грешить дальше.
Всё. То давно закончилось, пришли другие времена. Всё другое. Люди космос осваивают давным-давно, и бога этого нигде не видели.
Ларик встал с кровати и вышел из малухи на воздух, здесь дул ветерок, было прохладнее и свежее. Невольно он бросил взгляд за реку. Храм стоял освещённый полной луной. Крыши издалека были темными, и провалы окон тоже. А стены казались белоснежными в этом неверном свете ночной волшебницы, и весь храм казался весёлым и новым, как раньше в престольные праздники. Ларик вздохнул и пошел спать. Нет, священником он не будет, как бы этого не хотели от него дождаться такие любимые и дорогие люди, с которыми у него связано самое лучшее в детстве. Но детство давно кончилось. И та жизнь кончилась. Впереди у него была совсем другая и обязательно счастливая жизнь.
Утром Ларик пришел к завтраку поздно, сам на себя не похожий. Мрачный и злой. Отвечал отрывисто, раздраженно и, едва проглотив завтрак, схватил инструменты и ушел доделывать начатый вчера забор. Штакетник надо было ставить срочно. Чужие козы с удовольствием набредали на посадки в аккуратных грядках, сделанных старушками. Жердины, кое-как притороченные хозяйками, чтобы перекрыть прорехи, положение не спасали. Бабушка Марфа ироничным взглядом проводила внука, характер его она знала не понаслышке. Весь в деда пошел со своим длинным подбородком и крылатыми ушами. Такой же упрямый и настырный. Если что не по нём – святых из дому выноси.
– Ничего, перебесится. Настя, он случаем вчера к Алипию не заходил ли? – пытливо спросила Марфа подружку Ларика.
– Заходил, когда совсем уже темно было, – ответила девушка, вытирая чистенькой вехоткой крошки со столика.
– И долго был?
– Долго. Час. А может и дольше. Я уснула, пока он там что-то делал. Свет горел долго.
– Ну и ладно. Пусть подумает, – Марфа ещё раз посмотрела на внука с остервенением прибивавшего штакетины к лагам. – Ну, ну, поработай руками, соколик, в голове прояснится.
– У тебя завтра экзамен-то? – спросила бабушка Настю.
– Ага. С десяти часов.
– Ну и ладно. Куда ты думаешь устроиться работать? Ларик говорил, что ты работать дальше думаешь.
– И работать, и учиться. Я на заочное буду сдавать. Пенсия от папы через два года кончится. И маленькая она совсем. Только поесть и за квартиру заплатить хватает. Мне самой надо будет себя содержать.
– А мать?
– Мама замуж вышла, ну не вышла пока, но собирается. Ей для себя пожить хочется, сказала. Папа долго очень болел. Два года лежал. Устала, говорит.
– А… Ну тогда… А что бы тебе у нас не пожить, Настюша? Я к тебе за эти дни так привыкла, как к своей. Тут тебе и комнату можно сделать. Открыть одну их тех вон, сама же видела, – добрые комнаты-то, светлые, в сад выходят. – Марфа кивнула в сторону закрытых за ненадобностью комнат. – На дрова заработаешь. А можно и в школу устроится или в больничный городок. Тогда и дрова можно будет бесплатно получать, им положено, вроде, говорят.
– Спасибо. Но я к городу привыкла. Устроюсь куда-нибудь на завод, где сразу дадут общежитие.
– И-эх, милая ты моя, не дело это по общежитиям в таком возрасте мотаться. Молоденькая ты ещё совсем. Ну, да ладно, как знаешь. а то – подумай. Вместе-то, да в покое – оно куда лучше. И друг другу помочь сможем, стар да млад.
И Ларивоша вон тоже только в город тянется. А чего там лучше-то? Шум, гам, пыль, да выхлопные газы. Как приеду туда, аж, дышать не могу. А вы привычные, видать, или терпите уж, молодые, выносливые. Вам кино да танцы подавай, знамо дело. Так кино и тут бывает. И танцы, чай, каждое воскресенье. Ну, ты подумай. А мы тебе всегда рады будем, – ловко подхватив ведро с процеженным молоком, бабушка пошла в дом, оставив Настю на веранде, где она повторяла последние билеты.
Экзамена она совсем не боялась. Стараясь не подводить отца, Настюша была, как тогда говорили, «круглой» отличницей. При воспоминании о доме сердчишко сжалось: «Ну как мама могла после папы, такого умного, чуткого, доброго человека выйти за такого мерзкого упыря?» – у Насти в голове это не укладывалось. Уже год, как жизнь её превратилась в кромешный ад, а мама не желала видеть ничего. Или так боялась остаться одна?
Настя вздохнула. Работу себе она давно присматривала, часто останавливаясь около газетных стендов у проходной ближайшего к ним завода «Калибр». Общежитие обычно обещали, судя по объявлениям в газетах, через несколько недель, после устройства на работу. Или давали сразу, но там, где были вредные условия работы. Выбор был небольшим. Совсем практически никакого выбора и не было. Придётся идти на вредное производство на самой окраине города в другом незнакомом районе, где она и не была ни разу за всю свою жизнь. Ещё и экзамены надо сдать как-то. Девушка снова вздохнула, мельком взглянула на Ларика, молча прошедшего в дом, потного и злого: «И чего он такой сегодня? Ему-то чего нервничать? И квартира вон какая, хот в футбол играй – три комнаты, пока родители в командировке, и работа чистая и приятная, в красивом месте, с интересными людьми», – Настя опустила глаза в учебник и до обеда, ни на что не отвлекаясь, повторила всё на два раза уже,.
А после обеда Настя взяла тяпку и вместе с бабушкой Пелагеей пошла окучивать картошку. Ларик остервенело приколачивал штакетник уже на другой стороне забора, где они вчера вдвоём с Настей прибивали новые лаги к столбикам.
– Слышь-ко Настюша, а у тебя с Ларионом серьёзно, или как? – вдруг спросила её Пелагея.
– Да нет, что вы. Мы просто соседи, с детства друг друга знаем. Просто эти дни я дома не могла находиться. Вот он и предложил мне здесь у вас … ну, побыть. К экзамену подготовиться нормально. Бабушка, Вы меня извините, что так вот получилось. Я вам заплачу за всё, деньги передам с Лариком…
– Да что ты это, матушка. Я же не к тому, что ты? Это мы тебе за помощь должны остаёмся. Ты подготовилась, я чай? Или отдыхаешь просто?
– Ну да. Подготовилась уже, надо немного отдохнуть, – усиленно и не очень умело окучивая картошку тяпкой, ответила Настюша.
– А давай-ка мы с тобой встреч пойдём, лицом к лицу. Ты с этой стороны, с моей, греби на себя. А я с твоей стороны на себя буду гресть. Так-то быстрей дело пойдёт и крутиться не надо.
– Давайте, – охотно согласилась Настя. Дальше работа пошла гораздо спорее, к вечеру с окучиванием картошки всё было закончено. Ровные, вытянутые в ниточку рядки картошки нарядно зеленели и радовали глаз. Вторая бабушка топила баньку не до пара – просто помыться в теплой воде, да ужин готовила для всех работничков своих. Ларик весь день молчал, а когда закончил латать забор, отнес инструменты на место в сарай дедов, быстро помылся и молча ушел куда-то. Бабушки только взглядом из-под руки провожали его, пока он не скрылся за поворотом.
– И куда это он?
– Не знаю, Марфуша. Знать, в кабинете деда побывал. Не иначе. Надо бы сходить посмотреть, – бабушка Пелагея сняла с головы беленький платочек и обмахивалась им, сидя в тенечке.
–Он вчера был в комнате Вашего брата, – сказала Настя, помогая Марфе накрывать на стол.
– Ночью?
– Мм. Я почти заснула, а может и спала, просто проснулась от шагов.
– И долго был там? – довольно насмешливо спросила бабушка Пелагея.
– Долго. Я уже снова спала, когда уходил, злющий был, а я доносчиком получаюсь, – Настя улыбнулась и внимательно осмотрела стол, всё ли она сделала из порученного.
– Доносчики – это когда из корысти на кого-то наговаривают. А у тебя-то какая корысть, милая? Сочувствуешь нам просто, как я маю. Злющий, говоришь? Это хорошо. Значит, серьёзно ко всему относится. Да как бы и не относился, а всё будет, как Алипушка мой сказал, – бабушка Марфа светло улыбнулась, как будто Алипушка её только что рядом был.
– Ну, давайте-ко помоемся, и Ларион придёт к тому времени, потрапезуем, да и пора нам на молитву вставать.
Но не всё так просто получилось, как бабушка планировала. И помылись они, и «потрапезовали», а Ларик так и не появился. Он пришел уже затемно, весёлый, мокрый весь и пьяный вдрабадан. Степка проводил его до угла, а потом быстренько убежал, увидев три женских силуэта у ворот, застывших, как на карауле.
– Ой, бабули вы мои дорогие, – Ларик, нетвердо стоя на ногах, попытался обнять всех бабушек разом. Настя проворно отскочила, чтобы не оказаться третьей бабулей. – Ну вот. Всех друзей сегодня встретил. Они меня по-прежнему подсвечником зовут. Представляете? Подсвечником! А я не подсвечник давно. Я же музыка-а-ант, бабули, – Ларик с трудом уселся на низенькую лавочку у ворот, чуть не упав с неё при этом, но удержался, опершись рукой о землю.
– Вот… А один раз упал отсюда и колени расшиб…. Помню коленки-то с кашей зелёной из подорожника. Ты помнишь, ба? – поднял внучок своё лицо к бабулям. Они то сливались у него в одно целое, то разбивались на целых три штуки.
– Пойдём-ка, милок, во двор, там мы тебя чайком напоим, горячим, да сладким, ты и отудобеешь маленько. И спать. Ты мокрый-то почто?
– Я мокрый? – Ларик с удивлением оттянул прилипшую к телу голубую китайскую рубашку.
– Ну не я же. Купался что ли? – Марфа попыталась поднять тело внучка, которое было, как на шарнирах и легко склонялось в любую сторону.
– Купался? Ага, купался я. Я же совсем солью изошел с забором этим. Вот видишь, ба, – он опять с трудом сфокусировался на чьём-то платочке, – я обещал, я починил. И всё. И никакого опиума для народа больше. Я дирижер, ба. Понимаешь?
– Да как не понять? Ясно, что дирижёр ты, пойдём, Ларивоша, пойдём, милок.
– А мокрый я, ба, потому, что чуть не утоп, с моста скатился. Степка меня спас. Вот так. А чо меня спасать? Тут в Колге мне везде по грудь. Где мне тут тонуть-то? Вот он дурак, ба! Да, ведь? – Ларик еле двигал ногами, но всё-таки двигал. Минут через двадцать его уложили в кабинете деда, – чтобы был под присмотром, рядом, – напоили горячим сладким чаем, и он уснул, погрозив перед сном лампадке или иконе, никто не понял, кому, только огонек в лампадке встрепенулся и затрещал, как бы смеясь этому детскому озорству. Бабули перекрестились суеверно и вышли, оставив двери везде открытыми, только входную закрыли на ключ в этот раз, чтобы бычок молодой и бодливый не убодался куда спьяну.
Настюшке не спалось. В голове теснились мысли, перебивая друг друга. Мама, отец, державший её за руку и ободряюще улыбавшийся: «Ты у меня обязательно счастливой будешь, малыш. Ты не тревожься. Маму поддержи. Намучилась она со мной», – и улыбнулся. Он так и умер, слегка как бы улыбаясь. Сейчас Настя отчетливо понимала, что он не хотел её пугать, даже в последнюю минуту он думал о ней, превозмогая боль. Когда её не было рядом с ним, из-за двери комнаты слышались иногда глухие стоны, но стоило ей войти, и отец ей улыбался, только лоб был покрыт крупными холодными каплями пота.
– И этот… недочеловек, – сначала она думала, что он её просто не выносит, пока однажды, когда мать была на работе, он не навалился на неё, когда она уже почти спала в кухне на диванчике. Спас её тогда нож, большой кухонный нож, который она машинально схватила со стола. Случайно он оказался там, обычно всё со стола убиралось на ночь. Почувствовав слегка воткнутое лезвие в шею, тот отпрянул, зажав ранку рукой.
– Сучка, да ты….
– Не подходи, убью, – Настя сказала это, не узнав своего голоса, и не помня, как она сумела его так сильно оттолкнуть, что он даже улетел в комнату на пол. С того дня дверь на кухню в отсутствие матери закрывалась на ножку стула, и нож всегда был с ней. Отчим и днём иногда пробовал к ней приставать, зажимая, как бы ненароком, но стал побаиваться, увидев однажды в её руке тонкий маленький скальпель, который легко бы вошел в него далеко вглубь, в этом глаза Насти, так похожие на глаза её отца, военного разведчика, сомнения не оставляли. И порез на шее оставил едва заметный след