bannerbannerbanner
Овод

Этель Лилиан Войнич
Овод

Полная версия

– Ничего удивительного: это в нем говорит сродство душ, – сказал Мартини, – он сам настоящий балаганный шут.

– Хорошо, если только шут, – вставил Фабрицци серьезно. – Но я боюсь, что если он и шут, то, во всяком случае, шут опасный.

– Опасный? В каком отношении?

– Не нравятся мне эти таинственные увеселительные поездки, которые он так любит. Вы знаете, ведь он ездил уже три раза, и я не верю, чтобы в эту последнюю поездку он был в Пизе.

– Но ведь это почти не секрет, что он ездит в горы, – сказал Саккони. – Он даже не очень старается скрыть, что поддерживает сношения с контрабандистами, с которыми познакомился во время мятежа в Савиньо, и вполне естественно, что он пользуется их услугами, чтобы переправлять свои памфлеты через границу Папской области.

– Вот об этом-то мне и хотелось с вами поговорить, – сказал Риккардо. – Мне приходит в голову, что самое лучшее – попросить Ривареса взять на себя руководство и нашей контрабандой. Доставка нашей литературы в Пистойю, по-моему, организована очень плохо. Отправка памфлетов всегда одним и тем же способом – в сигарах – чересчур примитивна.

– Однако до сих пор она была хороша, – упрямо возразил Мартини. Ему надоело слушать, как Галли и Риккардо вечно выставляли Овода каким-то образцом для подражания, и он находил, что все шло как нельзя лучше, пока не явился этот «лицемерный разбойник» учить всех уму-разуму.

– Да, до сих пор она удовлетворяла нас, так как ничего лучшего не было. Но за последнее время, как вы знаете, было произведено много арестов и конфискаций. И я думаю, что, если бы дело взял на себя Риварес, этого не случилось бы вперед.

– Почему же вы так думаете?

– Во-первых, на нас контрабандисты смотрят как на чужих, а может быть, даже просто как на дойную корову, а Риварес, по меньшей мере, их друг, если не предводитель. Его они слушаются и верят ему. Для того, кто участвовал в восстании в Савиньо, всякий контрабандист, можете быть уверены, сделает много такого, чего не сделает для нас. А во-вторых, едва ли между нами найдется хотя один, кто знал бы горы так хорошо, как Риварес. Не забудьте, что он скрывался в горах и отлично знает все тропинки контрабандистов. Ни один контрабандист не посмеет обмануть его, а если бы даже и решился, это ему все равно не удастся.

– Итак, что же вы предлагаете? Поручить ему все дело доставки нашей литературы в Папскую область – распределение, адреса, складочные места и вообще все – или же просить его только взять на себя переправу ее через границу?

– Что касается адресов и складочных мест, то из них все, нам известные, вероятно, известны и ему. Но, кроме того, ему, наверное, известны и такие, которыми мы не располагаем. Так что в этом отношении мы едва ли дадим ему что-нибудь новое. Ну а относительно распределения – это, конечно, как решит большинство. Но самое важное, по-моему, – переправа через границу. Раз книги доставлены благополучно в Болонью – раздача их по рукам уже сравнительно легкое дело.

– Если хотите знать мое мнение, – сказал Мартини, – то я против этого плана. Ведь это только предположение, что Риварес особенно пригоден для такого дела. В сущности, никто из нас не видел его в этой работе, и мы не можем быть уверены, что в критическую минуту он не потеряет головы.

– О, в этом можете не сомневаться! – перебил Риккардо. – История восстания в Савиньо доказывает, что он никогда головы не теряет!

– А кроме того, – продолжал Мартини, – хоть я и мало знаю его, но, мне кажется, имею достаточно оснований сказать, что ему нельзя доверять всех секретов партии. Он, мне кажется, человек легкомысленный и любит рисоваться. Передать же заведование партийной контрабандой в руки одного человека – дело очень серьезное. Что вы об этом думаете, Фабрицци?

– Я не сомневаюсь ни в его смелости, ни в честности, ни в самообладании. Не подлежит сомнению и то, что ему хорошо знакомы как горы, так и горцы. Но есть сомнения другого рода. Я не уверен, что он ездит в горы только ради контрабандной переправы своих памфлетов. Я думаю, что у него есть другая цель. Это, конечно, должно остаться между нами – это только мое подозрение. Мне кажется очень правдоподобным, что он в тесной связи с какой-нибудь из шаек, и, может быть, даже с самой опасной.

– С какой же именно, думаете вы? С «Красными поясами»?

– «Ножовщиками».

– С «Ножовщиками»? Но ведь это маленькая кучка бродяг, по большей части из крестьян, без всякого образования и без политического опыта.

– Такими же были и повстанцы в Савиньо. Но между ними было несколько образованных людей, которые руководили ими. То же может быть и в этой шайке. И обратите внимание, это почти достоверный факт: большинство членов самых крайних партий в Романье – бывшие участники восстания. Они поняли, что в открытом восстании им не побороть клерикалов, и перешли к тайным убийствам. Потерпев неудачу с ружьями в руках, они взялись за ножи.

– А почему вы думаете, что Риварес находится в сношениях с ними?

– Я только подозреваю. Во всяком случае, это надо было бы выяснить, прежде чем вверять ему всю нашу литературную контрабанду. Если он вздумал вести оба дела зараз, он может сильно повредить нашей партии: испортит только ее репутацию и ровно ничего не сделает. Но об этом мы еще поговорим в другой раз – мне нужно поделиться с вами вестями из Рима. Говорят, что предполагается назначить комиссию для выработки проекта городского самоуправления.

Глава VI

Джемма и Овод молча шли по Лунг-Арно. Лихорадочная болтливость Овода, по-видимому, истощилась. Он не сказал почти ни слова с тех пор, как они вышли от Риккардо, и Джемма была от души рада его молчанию. Ей всегда было тяжело в его обществе, и в этот день – больше чем когда-нибудь.

Вдруг он остановился и повернулся к ней:

– Вы не устали?

– Нет. А что?

– И не очень заняты сегодня вечером?

– Нет.

– Я хотел просить вас оказать мне особую милость – прогуляться со мной.

– Куда?

– Да просто так, куда вам нравится.

– Что это вам вздумалось?

– Я не могу вам объяснить. Это очень трудно. Но я вас очень прошу.

Он поднял на нее глаза. Их выражение поразило ее.

– С вами происходит что-то странное, – сказала она мягко.

Он выдернул лепесток из цветка в петлице и стал разрывать его на кусочки. Кого он ей напоминал? Кого-то с такими же нервно-торопливыми движениями пальцев.

– Мне тяжело, – сказал он едва слышно, не отводя глаз от своих рук. – Мне не хочется сегодня оставаться одному. Пойдемте со мной?

– Да, конечно. Но не лучше ли нам пойти ко мне?

– Нет, пообедаем в ресторане. Есть ресторан на площади Синьории. Не отказывайтесь, прошу вас, вы обещали.

Они вошли в ресторан. Овод заказал обед, но сам почти не прикоснулся к нему.

Он все время упорно молчал, крошил хлеб и закручивал бахрому скатерти.

Джемма чувствовала себя очень неловко. Она начинала жалеть, что согласилась идти с ним. Молчание становилось тягостным. Ей не хотелось заводить пустого разговора с человеком, который, казалось, забыл даже об ее присутствии. Наконец он взглянул на нее и неожиданно сказал:

– Хотите посмотреть представление в цирке?

Она широко раскрыла глаза от удивления.

– Видали вы когда-нибудь такие представления? – спросил он раньше, чем она успела ответить.

– Нет, не видала. Меня они не интересовали.

– Напрасно. Это очень интересно. Мне кажется, невозможно изучить жизнь народа, не видя таких представлений.

Бродячий цирк раскинул свою палатку за городскими воротами. Когда к ней подходили Овод и Джемма, невыносимый визг скрипок и барабанный бой возвещали о том, что представление началось.

Оно было весьма несложного характера. Вся труппа состояла из нескольких клоунов, арлекинов и акробатов, одного наездника, прыгавшего сквозь обруч, накрашенной коломбины да горбуна, выкидывавшего скучные и глупые шутки. Шутки в общем не оскорбляли ухо грубостью, но были избиты и вялы, и вообще на всем лежал отпечаток непроходимой пошлости. Публика, со свойственной тосканцам вежливостью, смеялась и аплодировала; но больше всего ее забавляли выходки горбуна, в которых Джемма не находила ничего ни остроумного, ни забавного. Это был просто ряд грубых, безобразных кривляний. Зрители передразнивали его и, поднимая детей себе на плечи, показывали им «уродца».

– Синьор Риварес, неужели вы находите все это занимательным? – спросила Джемма, оборачиваясь к Оводу, который стоял, прислонившись к деревянной подпорке палатки. – Мне кажется…

Она вдруг замолчала, увидев его лицо. Ни разу в жизни, разве только когда она стояла с Монтанелли у калитки сада в Ливорно, не видела она такого безграничного, безнадежного страдания на человеческом лице.

Но вот горбун, получив пинок от одного из клоунов, перекувырнулся в воздухе и выкатился с арены каким-то нелепым комком. Начался диалог между двумя клоунами, и Овод шевельнулся, точно проснувшись.

– Пойдемте, – сказал он. – Или, может быть, вы хотите еще посмотреть?

– Я предпочитаю уйти.

Они вышли из палатки и пошли среди темной зелени к реке. Несколько минут оба молчали.

– Ну что, как вам понравилось представление? – спросил Овод.

– Довольно грустное зрелище, а местами просто отталкивающее.

– Что же именно вам показалось отталкивающим?

– Да все эти кривлянья. Они просто безобразны. В них нет ничего остроумного.

– Вы говорите о горбуне?

Помня, как болезненно чувствителен Овод к тому, что напоминало ему об его собственных физических недостатках, она меньше всего хотела говорить об этой части представления. Но он сам спросил, и она подтвердила:

– Да, это было хуже всего.

– А ведь это-то больше всего и забавляло народ.

– Да, и об этом остается только пожалеть.

– Почему? Не потому ли, что это рассчитано на грубые вкусы?

– Н-нет. Там все рассчитано на грубые вкусы, но тут примешивается еще и жестокость.

 

Он улыбнулся:

– Жестокость? По отношению к горбуну?

– Я хочу сказать… Сам он, конечно, относится к этому совершенно спокойно. Для него его кривлянья такой же заработок, как прыжки для наездника и роль коломбины для актрисы. Но когда смотришь на него, становится тяжело на душе. Его роль унизительна: в ней попирается человеческое достоинство.

– Ну, он в своей роли терпит, вероятно, не больше унижений, чем до поступления в труппу. Достоинство каждого из нас попирается так или иначе.

– Пожалуй. Но здесь… Вам это покажется, может быть, нелепым предрассудком, но, по-моему, человеческое тело должно быть священным. Я не выношу, когда над ним издеваются и нарочно уродуют его.

– Человеческое тело?.. А душу?

Он круто остановился и, опершись рукой о каменные перила набережной, смотрел ей прямо в глаза, ожидая ответа.

– Душу? – повторила она, останавливаясь в свою очередь и с удивлением глядя на него.

Он развел руки порывистым жестом.

– Неужели вам никогда не приходило в голову, что у этого жалкого клоуна есть душа – живая, борющаяся, человеческая душа, втиснутая в этот корявый обрубок тела и вынужденная быть ему рабыней? Вы так отзывчивы ко всему, вы жалеете тело в дурацкой одежде с колокольчиками и забываете о несчастной душе, у которой нет даже шутовского наряда, чтобы прикрыть беззащитную наготу! Подумайте, как она дрожит от холода, как на глазах у всех душит ее стыд, как терзает ее, точно бич, их глумление, как жжет ее, точно раскаленное железо, их смех! Подумайте, как она беспомощно озирается кругом – на горы, которые не хотят обрушиться на нее, чтобы скрыть от мучителей, на камни, у которых нет жалости, чтобы засыпать ее; как она завидует крысам, потому что те могут заползти в нору и спрятаться там. И вспомните еще, что ведь душа нема, у нее нет голоса, она не может кричать. Она должна терпеть, терпеть и терпеть… Впрочем, я говорю глупости… Почему же вы не смеетесь? На вас не действует юмор?

В немом молчании она повернулась и тихо пошла по набережной. За весь этот вечер ей ни разу не пришло в голову, что его непонятное волнение может иметь какую-нибудь связь с бродячим цирком, и теперь, когда в его внезапной вспышке перед ней раскрылась какая-то мрачная картина его внутренней жизни, ее охватила такая жалость к нему, что она не могла найти ни одного слова утешения. Он шел рядом с ней, глядя на воду.

– Я хочу, чтобы вы поняли, – заговорил он вдруг, окидывая ее подозрительным взглядом, – что все, что я сейчас говорил, – плод моего воображения. У меня есть одна слабость – фантазировать. Но я не люблю, когда мои фантазии принимают всерьез.

Она ничего не ответила, и они молча продолжали путь. Проходя мимо ворот Уффици, он перешел дорогу и нагнулся над темным комком, лежавшим у рельсов конки.

– Что случилось, малютка? – спросил он, и Джемма удивилась неожиданной мягкости его голоса. – Почему ты не идешь домой?

Комок зашевелился и ответил что-то тихим стонущим голосом. Джемма подошла к ним и увидела ребенка лет шести, оборванного и грязного, лежавшего на мостовой, как испуганный зверек. Овод наклонился и гладил рукой растрепанную головку.

– Что случилось? – спросил он, нагибаясь еще ниже, чтобы расслышать невнятный ответ. – Нужно идти домой в постельку. Маленьким мальчикам нечего делать на улице по ночам. Ты совсем замерз. Дай руку и будь молодцом. Где ты живешь?

Он взял ребенка за руку, чтобы поднять его, но мальчик опустился опять на землю с громким плачем.

– Ну что, что? – спросил Овод, опускаясь на колени около него.

Плечо и курточка мальчика были покрыты кровью.

– Скажи мне, что случилось? – продолжал Овод ласковым голосом. – Ты упал? Нет? Кто-нибудь побил тебя? Я так и думал. Кто же это?

– Дядя.

– Ну да, конечно. Когда это случилось?

– Сегодня утром. Он был пьян, а я… я…

– А ты попался ему под руку. Не так ли? Не нужно попадаться под руку, когда человек пьян, дитя мое. Этого пьяные не любят. Что же нам делать с крошкой, синьора? Пойдем к свету, дитя мое, и дай мне посмотреть на твое плечо. Обними меня за шею рукой, я тебе ничего не сделаю. Ну, вот так.

Он взял мальчика на руки и, перенеся его через улицу, поставил на широкую каменную балюстраду. Вынув из кармана нож, он ловко сдернул разорванный рукав, прислонив голову ребенка к своей груди; Джемма поддерживала пострадавшую руку. Плечо было страшно избито и распухло, на руке был глубокий шрам.

– Как можно было избить такого крошку? – сказал Овод, перевязывая платком руку, чтобы рукав не царапал ее. – Чем это он ударил?

– Кочергой. Я попросил у него сольдо{63}, чтобы купить в лавке немножко поленты{64}, а он меня ударил кочергой.

Овод содрогнулся.

– А, – сказал он мягко, – это было очень больно?

– Он ударил меня кочергой, а я убежал. Я убежал потому, что он ударил меня.

– И ты все время бродил без еды?

Вместо ответа ребенок начал рыдать. Овод снял его с балюстрады.

– Ничего, ничего, мы тебя вылечим. Как бы только достать коляску. Боюсь, что все они у театра, – там сегодня представление. Мне совестно водить вас таким образом по городу, синьора, но…

– Я непременно пойду с вами. Вам может понадобиться помощь. Но разве вы сможете нести его так далеко? Он не слишком тяжел?

– О, нисколько, не беспокойтесь!

Только у театра они нашли несколько извозчичьих карет, и все они были наняты. Представление кончилось, и зрители уже выходили. Имя Зитты было напечатано большими буквами на стенных афишах. Она участвовала в балете. Попросив Джемму подождать минуту, Овод подошел к подъезду артистов и обратился к одному из служителей:

– Мадам Ренни уже уехала?

– Нет, сударь, – ответил тот, с изумлением глядя на хорошо одетого господина, несущего уличного мальчишку на руках. – Мадам Ренни собирается ехать, кажется. Вот ее коляска. Да вот и она сама.

Зитта сходила с лестницы, опираясь на руку молодого кавалерийского офицера. Она была обаятельно красива в пламенно-красном бархатном плаще, накинутом на бальное платье, и с огромным веером из страусовых перьев, висящим сбоку. У подъезда она остановилась и, выдернув свою руку из-под руки офицера, подошла к Оводу, вне себя от изумления.

– Феличе, – воскликнула она, – что у вас такое?

– Я подобрал этого ребенка на улице. Он весь избит и голоден. Нужно как можно скорее доставить его домой, и так как нигде нельзя нанять карету, то мне нужна ваша коляска.

– Феличе, не думаете же вы брать этого ужасного нищенку к себе домой? Пошлите за полицейским, чтобы он забрал его в приют или куда-нибудь в другое место. Нельзя же собирать у себя всех городских бродяг.

– Ребенок ранен, – продолжал Овод, – завтра его можно отправить в приют, но прежде всего нужно взять его и накормить.

Зитта сделала брезгливую гримасу:

– Смотрите, он прислонился к вам головой. Как вы можете это вынести: он такой грязный!

Риварес посмотрел на нее, взбешенный.

– Он голоден, – сказал он резко, – вы, верно, не понимаете, что это значит.

– Синьор Риварес, – вмешалась Джемма, – моя квартира тут близко, понесем ребенка туда, и, если вы не найдете коляску, я могу оставить его у себя на ночь.

Он быстро обернулся к ней:

– Вы на это согласны?

– Конечно. Добрый вечер, мадам Ренни.

Цыганка холодно поклонилась и, сердито пожав плечами, снова взяла офицера под руку, подняла шлейф платья и поплыла мимо них к карете, которую у нее хотели отнять.

– Я пришлю карету за вами и ребенком, синьор Риварес, – сказала Зитта, останавливаясь у дверей.

– Хорошо, я скажу куда. – Он подошел к кучеру, дал ему адрес и вернулся к Джемме со своей ношей.

Кэтти не спала, дожидаясь свою хозяйку, и, услышав о том, что случилось, побежала скорее, чтобы достать горячую воду и все, что нужно для перевязки. Усадив ребенка на стул, Овод опустился на колени возле него и, ловко снимая с него разодранное платье, промывал и перевязывал раны. Когда он обмыл ребенка и завернул его в теплое одеяло, Джемма вошла с подносом в руках.

– Можно теперь накормить вашего пациента? – спросила она, улыбаясь при виде странного маленького существа.

Овод встал и, собрав снятые с ребенка лохмотья, свернул их.

– Мы, кажется, наделали ужасный беспорядок в вашей комнате, – сказал он. – Вот это все следует сжечь, а я завтра куплю ему новое платье. Есть у вас немного коньяку, синьора? Нужно дать ему выпить несколько глотков. Я же, если позволите, пойду помыть руки.

Когда ребенок поел, он сейчас же заснул на руках у Овода, прислонившись к его груди головой. Джемма помогла Кэтти привести комнату в порядок и села снова к столу.

– Синьор Риварес, подкрепитесь, прежде чем идти домой. Вы почти не обедали, а теперь очень поздно.

– Я с удовольствием выпил бы чашку чаю по-английски. Мне совестно, что я вас так беспокою.

– Ничего. Положите ребенка на диван. Он вас утомляет. Подождите только, я покрою подушку простыней. Что вы намерены предпринять?

– Завтра? Поискать, нет ли у него других родственников, кроме пьяного дяди. Если нет, то мне придется последовать совету мадам Ренни и отдать его в приют. Может быть, из жалости к нему следовало бы привязать ему камень на шею и бросить его в реку. Но это доставило бы мне всякие неприятности. Заснул, бедняга. Вот несчастная крошка! Беззащитнее всякой кошки на улице.

Когда Кэтти принесла поднос, мальчик раскрыл глаза и стал оглядываться с изумленным видом. Узнав Овода, он сразу взглянул на него как на своего естественного покровителя, сполз с дивана и, путаясь в складках огромного одеяла, пошел и примостился около него. Он теперь достаточно пришел в себя, чтобы предлагать вопросы; указывая на обезображенную левую руку, в которой Овод держал кусок пирожного, он спросил:

– Что это такое?

– Это? Пирожное. Тебе тоже захотелось? Довольно с тебя и так. Подожди до завтра, дружок.

– Нет, это! – Он вытянул руку и дотронулся до отрезанных пальцев и большого шрама на руке Овода, который тотчас же опустил руку.

– Ах, это! Это то же, что и у тебя на плече. Меня ударил человек, который был сильнее меня.

– Верно, было больно?

– О, не помню, не больнее, чем в остальные разы. Ну а теперь отправляйся спать, нечего разговаривать так поздно ночью.

Когда коляска приехала, мальчик опять крепко спал. Овод бережно взял его на руки и снес с лестницы.

– Вы сегодня были для меня добрым ангелом, – сказал он Джемме, останавливаясь у дверей, – но, конечно, это не помешает нам ссориться сколько угодно в будущем.

– Я совершенно не желаю ссориться с кем бы то ни было.

– Да, но я желаю. Жизнь была бы несносной без ссор. Добрая ссора – соль земли. Это даже лучше представлений в цирке.

С этими словами он сошел с лестницы, заботливо неся на руках спящего ребенка.

Глава VII

В первых числах января Мартини, разослав приглашения на ежемесячное собрание литературного комитета, получил от Овода лаконическое извещение, нацарапанное карандашом: «Очень сожалею, не могу прийти». Мартини это рассердило, так как на приглашении было оговорено: «очень важно». Такое легкое отношение к делу казалось ему почти дерзостью. Кроме того, в этот день пришли еще три письма с очень дурными вестями, и вдобавок дул восточный ветер. По всем этим причинам Мартини был не в духе, и когда на собрании доктор Риккардо спросил: «А Ривареса нет?» – Мартини ответил сердито:

– Нет. Он, наверно, нашел что-нибудь поинтереснее и не может явиться, а вернее – не хочет.

– Мартини, вы самый пристрастный человек во всей Флоренции, – сказал с раздражением Галли. – Если человек вам не нравится, так все, что он делает, непременно дурно. Как может Риварес прийти, когда он болен?

– Кто вам сказал, что он болен?

– А разве вы не знали? Вот уже четыре дня, как он не встает с постели.

– Что с ним?

– Я не знаю. Он даже отложил на четверг условленное свидание со мной. А вчера, когда я зашел к нему, мне сказали, что он болен и не может никого принять. Я думал, что при нем Риккардо.

– Нет, я ничего не знал. Сегодня же вечером зайду к нему и посмотрю, не надо ли ему чего-нибудь.

 

На другое утро Риккардо, бледный и усталый, вошел к Джемме. Она сидела и монотонным голосом называла цифры, а Мартини, с увеличительным стеклом в одной руке и тонко очиненным карандашом в другой, заносил их мелкими значками на страницу книги. Джемма сделала Риккардо знак подождать, зная, что нельзя прерывать человека, когда он пишет шифром; тот опустился на кушетку возле нее и сейчас же начал томительно зевать, с трудом пересиливая дремоту.

– Два и четыре, три и семь, шесть и один, три и пять, четыре и один, – продолжал звучать голос Джеммы, однообразно, ровно, как машина, – восемь и четыре, семь и два, пять и один. Здесь кончается фраза, Чезаре.

Она воткнула булавку в бумагу на том месте, где остановилась, и обернулась к Риккардо:

– Здравствуйте, доктор. Какой у вас измученный вид! Вы нездоровы?

– Нет, ничего, я здоров, только очень устал. Я провел ужасную ночь у Ривареса.

– У Ривареса?

– Да. Я просидел над ним всю ночь, а теперь надо идти в больницу. Я зашел к вам спросить, знаете ли вы кого-нибудь, кто бы мог подежурить при нем эти несколько дней? Он в ужасном состоянии. Я сделаю для него, конечно, все, что могу. Но сейчас у меня нет времени, а о сиделке он и слышать не хочет.

– А что с ним такое?

– У него, несомненно, осложнение на нервной почве, но главная причина болезни – застарелая рана, которая в свое время была запущена. Он в страшно подавленном состоянии. Он получил рану, вероятно, во время войны в Южной Америке, и, конечно, тогда его не лечили как следует: все было сделано на скорую руку, грубо и небрежно. Удивительно, как он остался в живых. А теперь у него хроническое воспаление, которое периодически обостряется, и всякий пустяк может вызвать такой приступ.

– Это опасно?

– Н-нет… в таких случаях главная опасность в том, что больной, вне себя от боли, может принять яд.

– Значит, у него сильные боли?

– Ужасные! Удивляюсь, как он еще может терпеть. Мне пришлось дать ему ночью опиум. Вообще я не люблю давать опиум нервным больным, но как-нибудь надо было облегчить боль.

– Он, вероятно, очень нервен?

– Очень. Но у него поразительная сила воли. Пока он не потерял сознания от боли, он был удивительно спокоен. Но зато и задал же он мне работу к концу ночи! И как вы думаете, когда он заболел? Это тянется уже пять суток, а при нем ни души, если не считать дуры-хозяйки, но она спит так, что хоть дом провались, она не проснется. Да хоть бы и не спала, от нее все равно мало толку.

– А что же его танцовщица?

– Представьте себе, странная вещь! Он не пускает ее к себе. У него какой-то болезненный ужас перед ней. Невозможно понять этого человека – какая-то смесь противоречий! – Он достал часы и посмотрел на них с озабоченным видом. – Я опоздаю в больницу, но ничего не поделаешь. Один раз обход начнет младший врач без меня. Жалко, что мне не дали знать раньше: не следовало оставлять его одного так долго.

– Но почему же он никому не послал сказать, что он болен? – спросил Мартини. – Он мог бы знать, что мы не бросим его одного.

– И напрасно, доктор, – вставила Джемма, – вы не послали сегодня за кем-нибудь из нас, вместо того чтобы сидеть самому через силу.

– Дорогая моя, я хотел было послать за Галли, но Риварес так рассердился при первом моем намеке, что я сейчас же отказался от этой мысли. А когда я спросил его, кого он предпочел бы, он посмотрел на меня испуганными глазами и вдруг закрыл руками лицо и сказал: «Не говорите им: они будут смеяться». Его теперь преследует мысль, что все чему-то смеются. Я так и не понял – чему: он все время говорит по-испански. Но ведь больные часто говорят странные вещи.

– Кто при нем теперь? – спросила Джемма.

– Никого, кроме хозяйки и ее служанки.

– Я пойду к нему сейчас, – сказал Мартини.

– Спасибо. А я загляну вечером. Вы найдете мой листок с инструкциями в ящике стола, что у большого окна, а опиум в другой комнате на полке. Если опять начнутся боли, дайте ему еще опиум, одну дозу, не больше. И ни в коем случае не оставляйте склянку у него на глазах, а то как бы у него не явилось искушение принять больше, чем следует.

Когда Мартини вошел в полутемную комнату больного, тот быстро повернул голову и протянул пылающую руку.

– А, Мартини! Вы пришли разносить меня за те корректуры? – начал он, безуспешно стараясь принять свой всегдашний легкомысленный тон. – Не ругайте меня за то, что я вчера пропустил собрание комитета: я был не совсем здоров, и…

– Бог с ним, с комитетом. Я видел сейчас Риккардо и пришел узнать, не могу ли я вам чем-нибудь помочь.

У Овода вдруг сделалось каменное лицо.

– О, вы очень добры. Но вы напрасно беспокоились: я просто немножко расклеился.

– Я так и понял со слов Риккардо. Ведь он пробыл у вас эту ночь?

– Благодарю вас. Теперь я чувствую себя лучше, и мне ничего не надо.

– Хорошо. В таком случае я посижу в другой комнате: может быть, вам приятнее быть одному. Я оставлю дверь полуотворенной, чтобы вы могли позвать меня.

– Пожалуйста, не беспокойтесь. Уверяю вас, мне ничего не надо. Вы только напрасно потеряете время.

– Бросьте эти глупости! – перебил Мартини грубовато. – Зачем вы меня морочите? Думаете, у меня нет глаз? Лежите спокойно и постарайтесь заснуть.

Он вышел в соседнюю комнату и, оставив дверь открытой, сел читать. Вскоре он услышал, как больной несколько раз беспокойно пошевелился. Он отложил книгу и стал прислушиваться. Некоторое время была тишина, потом опять начались беспокойные движения, потом послышалось учащенное, тяжелое дыхание, как у человека, который стиснул зубы, чтобы подавить стон. Мартини опять пошел к больному.

– Может быть, нужно что-нибудь сделать, Риварес?

Не дождавшись ответа, он подошел к постели. Овод, бледный как смерть, взглянул на него на минуту и молча покачал головой.

– Не дать ли вам еще опиума? Риккардо говорил, что можно принять, если боли очень усилятся.

– Нет, благодарю. Я еще могу терпеть. Потом может быть хуже…

Мартини пожал плечами и сел у кровати. Около часа, показавшегося ему бесконечным, просидел он, наблюдая за больным; потом встал и принес опиум.

– Риварес, нельзя, чтобы так шло дальше. Если вы еще можете терпеть, то я не могу. Надо принять лекарство.

Не говоря ни слова, Овод принял опиум. Потом отвернулся и закрыл глаза. Мартини снова сел. Дыхание больного постепенно становилось глубже и ровнее.

Овод был так измучен, что спал долго, не просыпаясь. Час проходил за часом, а он не шевелился. Мартини подходил к нему несколько раз и вглядывался в неподвижную фигуру, – кроме дыхания, в ней не было никаких признаков жизни. Лицо было так мертвенно-бледно, что на Мартини напал страх. Что, если он дал ему слишком много опиума? Изуродованная левая рука Овода лежала поверх одеяла, и Мартини осторожно встряхнул ее, думая его разбудить. При этом расстегнутый рукав сдвинулся, и по всей руке, от кисти до локтя, открылся ряд глубоких, страшных шрамов.

– Какой ужасный вид должна была иметь эта рука, когда все раны были еще свежи! – послышался позади голос Риккардо.

– А, наконец-то вы пришли! Посмотрите, Риккардо, разве так и нужно, чтобы он спал без конца? Я дал ему опиум часов десять тому назад, и с тех пор он не шевельнул ни одним мускулом.

Риккардо наклонился и прислушался к дыханию.

– Ничего, он дышит как следует. Это просто от сильного истощения. После такой ночи к утру приступ может повториться. Кто-нибудь будет ночью при нем, я надеюсь?

– Галли будет дежурить. Он прислал сказать, что придет часов в десять.

– Теперь как раз около десяти… Ага, он просыпается! Позаботьтесь, чтобы поскорее подали горячий бульон… Полегче, Риварес! Не надо воевать, я не епископ…

Овод вдруг приподнялся, глядя перед собою испуганными глазами.

– Мне выходить? – спросил он торопливо по-испански. – Займите публику еще минутку без меня. Я… А! Я не узнал вас, Риккардо. – Он оглядел комнату и провел рукой по лбу, как будто сомневаясь в реальности окружающего. – Мартини! Я думал, вы давно ушли! Я, должно быть, спал…

– Да еще как! Точно спящая красавица в сказке! Десять часов кряду! А теперь вам надо поесть бульону и заснуть опять.

– Десять часов! Мартини, неужели вы были здесь все время?

– Да. Я начинал уже бояться, не угостил ли я вас чересчур большой дозой опиума.

Овод лукаво взглянул на него:

– Видно, не повезло вам на этот раз. А ведь умри я – куда глаже пошли бы ваши комитетские заседания! Но какого черта вы возитесь со мной, Риккардо? Ради бога, оставьте меня в покое, – что вам стоит? Терпеть не могу докторов.

– Хорошо, вот выпейте только это, и я оставлю вас в покое. Через день-два я все-таки зайду и произведу осмотр. Я думаю, что кризис миновал: вы уже не так напоминаете теперь призрак смерти, явившийся на пир.

– О, я скоро буду совсем молодцом, благодарю вас… Кто это? Галли? Сегодня у меня, кажется, собрание всех граций…

– Я пришел сидеть у вас эту ночь.

– Глупости. Нет никакой надобности караулить меня. Идите все по домам. Если даже приступ повторится, вы все равно не поможете: я отказываюсь принимать опиум дальше. Это хорошо один раз…

63Сольдо – мелкая медная монета.
64Полента – народное кушанье вроде каши.
Рейтинг@Mail.ru