bannerbannerbanner
Овод

Этель Лилиан Войнич
Овод

Полная версия

Завязался долгий и жаркий спор. Наконец Доминикино взглянул на часы:

– Половина двенадцатого. Нам нельзя дольше оставаться здесь, не то мы наткнемся на ночную стражу.

– В котором часу обходит она город? – спросил Овод.

– Около двенадцати. И я хотел бы быть дома к этому часу. Доброй ночи, Джордано. Идем вместе, Риварес?

– Нет, я думаю, что в одиночку безопаснее. Увижу ли я вас еще?

– Да, в Кастель-Болоньезе.

– Я еще не знаю, как я буду замаскирован, но вам известен пароль. Вы завтра уходите отсюда?

– Завтра утром вместе с богомольцами. А послезавтра я заболею и останусь лежать в хижине пастуха. Оттуда пойду прямиком через горы и приду в Кастель-Болоньезе раньше вас. Доброй ночи!

Часы на соборной колокольне пробили двенадцать, когда Овод подошел к двери большой пустой риги, превращенной в место ночлега для богомольцев. На полу виднелись бесформенные человеческие фигуры, и громкий храп резко раздавался в ночной тишине. Воздух был нестерпимо тяжелый. Овод вздрогнул от отвращения и попятился. Напрасно и пытаться заснуть тут! Лучше походить еще, а потом разыскать какой-нибудь навес или хоть стог сена: это будет чище и спокойнее.

Была чудная ночь, и полная луна тихо плыла по багряному небу. Овод принялся бесцельно бродить по улицам города. В мозгу его вставала, как кошмар, вся утренняя сцена. Как жалел он теперь, что согласился на план Доминикино устроить собрание в Бризигелле. Если бы с самого начала он объявил этот проект опасным, они избрали бы другое место, и тогда и он и Монтанелли были бы избавлены от этого страшного и смешного фарса.

Как падре изменился! А голос у него все-таки тот же: такой, каким он произносил… когда-то «дорогой»…

На другом конце улицы показался фонарь ночного сторожа, и Овод свернул в какой-то узкий извилистый переулок. Он сделал несколько шагов и вдруг очутился на соборной площади у левого крыла епископского дворца. Площадь была залита лунным светом и совершенно пуста, но Овод заметил, что боковая дверь собора приотворена. Должно быть, пономарь забыл закрыть ее. Ничего ведь не могло происходить в церкви в такой поздний час. Почему бы не войти туда и не выспаться на одной из скамеек? Это куда лучше, чем возвращаться в зловонную ригу. А утром он осторожно прокрадется на площадь, прежде чем придет пономарь. Да если даже его там и найдут, то, наверное, подумают, что безумный Диего молился где-нибудь в углу и что его не заметили, когда запирали церковь.

С минуту он стоял у двери, прислушиваясь, потом вошел неслышной походкой, какой он умел ходить, несмотря на свою хромую ногу. Лунный свет вливался в окна и ложился широкими полосами на мраморный пол. Особенно ярко освещен был алтарь, и все было видно там как днем. У подножия престола стоял на коленях кардинал Монтанелли, один, с обнаженной головой и сложенными на молитву руками.

Овод отодвинулся в тень. Не уйти ли, пока Монтанелли его не увидал? Это будет, несомненно, самым благоразумным, а может быть, и самым милосердным, что он может сделать. А между тем это так ведь безобидно: подойти и посмотреть в лицо падре еще один раз; теперь вокруг них нет толпы, и незачем, значит, продолжать разыгрывать безобразную комедию, начатую утром. Никогда больше не удастся ему, быть может, увидеть падре! Падре незачем его видеть, конечно. Он незаметно проскользнет мимо и посмотрит только один раз. А потом вернется к своей работе.

Держась в тени колонн, он осторожно проскользнул до решетки алтаря и остановился на мгновение у бокового входа рядом с престолом. Тень, падавшая от епископского трона, была достаточна широка, чтобы спрятать его, и, затаив дыхание, он прокрался в темноте дальше.

– Мой бедный мальчик! О господи! Мой бедный мальчик!

В этом прерывистом шепоте слышалось столько бесконечного отчаяния, что Овод невольно вздрогнул. Потом послышались глубокие, тяжелые рыдания без слез, и он увидел, что Монтанелли стал ломать руки, как человек, изнемогающий от физической боли.

Он не знал, что падре так страдает. Не раз говорил он себе с горькой уверенностью: «Не стоит беспокоиться об этом. Его рана давно уже зажила». И вот, после стольких долгих лет, он увидел эту рану обнаженной и все еще сочащейся кровью. Как легко было бы вылечить ее теперь! Стоит только поднять руку и сказать: «Падре, это я!»

А у Джеммы тоже седая прядь волос. О, если бы он мог простить! Если бы только он мог изгладить из памяти прошлое, так глубоко врезавшееся в нее, – пьяного матроса, сахарную плантацию и бродячий цирк! О, никакое другое страдание не может сравниться с этим: желать простить, стремиться простить и знать, что это желание безнадежно, что он не может и не смеет простить.

Монтанелли встал наконец, перекрестился и отошел от престола. Овод отступил еще дальше в тень, дрожа от страха, что кардинал может увидеть, что биение его собственного сердца может выдать его. Потом он вздохнул с облегчением: Монтанелли прошел мимо него так близко, что лиловое кардинальское облачение слегка задело его щеку, и все-таки не заметил его.

…Не увидел… О, что он сделал! Что он сделал! Это была последняя его возможность – воспользоваться коротким драгоценным мгновением, и он дал ему улететь. Он вскочил и вышел вперед в освещенное пространство.

– Падре!

Звук его собственного голоса, раздавшегося и медленно замершего под сводами, наполнил его каким-то мистическим ужасом. Он снова отступил в тень. Монтанелли остановился у колонны и слушал, стоя неподвижно, с широко открытыми, полными смертельного ужаса глазами. Как долго длилось это молчание, Овод не мог бы сказать. Может быть, это было лишь мгновение, а может быть, целая вечность. Вдруг он опомнился. Монтанелли начал покачиваться, как будто собираясь упасть, и губы его двигались, хотя не произносили ни слова.

– Артур, – раздался наконец тихий шепот. – Да, вода глубока.

Овод выступил вперед.

– Простите мне, ваше преосвященство, я думал, что это кто-нибудь из здешних священников.

– А, это вы, паломник? – Самообладание вернулось наконец к Монтанелли, но по мерцающему блеску сапфира на его руке Овод видел, что он все еще дрожит. – Не нуждаетесь ли вы в чем-либо, друг мой? Уж поздно, а собор на ночь запирается.

– Простите, ваше преосвященство, если я поступил нехорошо. Я увидел, что дверь открыта, и зашел помолиться. Тут я заметил священника, погруженного в молитву и размышление, как мне показалось, и я решил подождать, чтобы попросить его благословить вот это.

Он показал маленький оловянный крестик, купленный им утром у Доминикино. Монтанелли взял крестик у него из рук и, войдя в алтарь, положил на минуту на престол.

– Возьми, сын мой, – сказал он, – и да успокоится душа твоя, ибо Господь наш кроток и милосерд. Иди в Рим и испроси себе там благословение Его служителя, святого отца. Мир да будет с тобой!

Овод наклонил голову, чтобы принять благословение, потом медленно направился к выходу.

– Слушай, – вдруг сказал Монтанелли. Он стоял, держась одной рукой за решетку алтаря. – Когда ты получишь в Риме Святое причастие, – сказал он, – помолись за того, чье сердце полно глубокой скорби и на чью душу тяжело легла десница Господня.

В голосе кардинала Оводу почудились слезы, и решимость его поколебалась. Еще мгновение, и он изменил бы себе. Но картина бродячего цирка всплыла в его памяти.

– Но достоин ли я, чтобы Господь услышал мои молитвы? Если бы я мог, как ваше преосвященство, принести к престолу Его дар святой жизни, души незапятнанной и не страдающей ни от какого тайного позора…

Резким движением Монтанелли отвернулся.

– Я могу принести к престолу Господню лишь одно, – сказал он, – свое разбитое сердце.

Через несколько дней Овод вернулся во Флоренцию дилижансом из Пистойи. Он пошел прежде всего на квартиру Джеммы, но не застал ее дома. Поручив передать, что зайдет на другой день утром, он направился домой. «На этот раз, – подумал он, – Зитта, вероятно, не совершит нашествия на мой кабинет». Казалась невыносимой мысль, что снова придется выслушать ее ревнивые упреки, терзавшие его нервы, как жужжание бормашины у зубного врача.

– Добрый вечер, Бианка, – сказал он служанке, открывавшей ему дверь. – Что, мадам Ренни приходила сюда сегодня?

Она растерянно взглянула на него:

– Мадам Ренни? Да разве она вернулась?

– Что вы хотите сказать? – спросил он, изумленно приподняв брови и сразу остановившись на пороге.

– Она уехала совершенно неожиданно, сейчас же вслед за вами, и не взяв с собой никаких вещей. Даже и не сказала, что уезжает.

– Сейчас же вслед за мной? Две недели тому назад?

– Да, синьор, в тот же самый день, и вещи ее лежат здесь в полном беспорядке. Все соседи уже об этом говорят.

Он круто повернулся, ни слова не говоря, сошел со входной ступеньки и пошел вниз по аллее к дому, где жила Зитта.

Все оставалось по-старому в ее квартире, и все его подарки лежали на своих обычных местах. Нигде не было ни следа письма или хоть какой-нибудь коротенькой записки.

– Хозяин, – сказала Бианка, просовывая голову в дверь, – тут старуха одна…

Он яростно повернулся к ней:

– Что вам от меня надо? Зачем вы за мной следом идете?

– Какая-то старуха вас спрашивает.

– А ей что понадобилось? Скажите ей, что я не м-могу принять ее. Мне некогда.

– Да она, синьор, приходит чуть не каждый вечер с тех пор, как вы уехали. И все спрашивает, когда вы вернетесь.

– Спросите у нее, что ей нужно. Впрочем, нет, я лучше сам пойду.

Старуха ожидала его у входа в прихожую. Она была очень бедно одета; лицо у нее было смуглое и все в морщинах, как сморчок. Голова была обмотана пестрым шарфом самых ярких цветов. Когда Овод вошел, она поднялась и взглянула на него блестящими черными глазами.

– Так это вы и есть хромой господин? – сказала она, критически разглядывая его с головы до ног. – Я пришла к вам с поручением от Зитты Ренни.

 

Он открыл дверь кабинета, пропустил старуху вперед, вошел вслед за ней и захлопнул дверь, чтобы Бианка не услышала их разговора.

– Садитесь, пожалуйста. А т-теперь скажите мне, кто вы?

– Это не ваше дело, кто я такая. Я пришла сказать вам, что Зитта Ренни ушла от вас с моим сыном.

– С… вашим… сыном?

– Да, хозяин, коли вы не умели удержать свою возлюбленную, то нечего жаловаться, что другие ее у вас отбили. У моего сына течет в жилах кровь, а не молоко с водой. Он сын романского племени.

– Так ты цыганка? Зитта вернулась, значит, к своему народу?

Она взглянула на него с презрительным изумлением: у этих христиан не хватает, видно, мужества даже на то, чтобы рассердиться, когда их оскорбляют.

– Да уж не оставаться же ей с вами! Не из той вы глины сделаны! Наши женщины иногда отдают себя – из девичьего ли каприза или из-за денег. Но романская кровь в конце концов возвращает их к романскому племени.

Лицо Овода оставалось холодным и спокойным.

– Она ушла со всем цыганским табором или только с вашим сыном?

Женщина расхохоталась:

– Уж не думаете ли вы пойти за ней и попытаться вернуть ее назад? Слишком поздно! Нужно было раньше думать.

– Нет, я просто хочу знать всю правду, если только вы мне ее скажете.

Она пожала плечами. Не стоило и бранить человека, который так кротко принимал ее брань.

– Ну, так вот вам правда: она встретила моего сына на большой дороге в тот день, когда вы бросили ее, и заговорила с ним на нашем наречии. Когда он увидал, что она, несмотря на свою роскошную одежду, тоже дитя нашего племени, он влюбился в ее прелестное лицо. Влюбился, как влюбляются наши мужчины, и привел ее в наш стан. А она, бедная девочка, рассказала нам про все свои невзгоды и плакала и рыдала так, что сердце разрывалось от жалости. Мы утешали ее, как могли, и наконец она сняла свое богатое платье, оделась, как одеваются наши девушки, и согласилась жить с моим сыном, как жена с мужем. Он не будет говорить ей: «я не люблю вас» и «я занят другим». Когда женщина молода, ей нужен мужчина, а что же вы за мужчина? Вы не умеете даже расцеловать красивую девушку, когда она обнимает вас!

– Вы сказали, – прервал ее Овод, – что пришли ко мне с поручением от нее.

– Да, я нарочно осталась, когда табор ушел, чтобы передать вам ее слова. Она поручила мне сказать, что ей надоели образованные господа, у которых кровь течет в жилах так медленно и которые так любят спорить о выеденном яйце, и что она возвращается к своему народу и к его свободной жизни. «Передайте ему, – сказала она, – что я женщина, что я любила его, и поэтому-то я и не хотела оставаться его наложницей». Она правильно поступила, что ушла. Пусть наши девушки зарабатывают деньги своей красотой. В этом худа нет: для этого существует красота. Но романская женщина не может любить человека вашего племени.

Овод встал.

– Это все, что она велела передать мне? – спросил он. – Скажите же ей, что я ее поступок одобряю и надеюсь, что она будет счастлива. Вот все, что я хочу ей сказать. Доброй ночи!

Он стоял не шевелясь, пока садовая калитка не захлопнулась за старухой. Тогда он опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Еще одна пощечина! Неужели ему не оставят хоть ничтожного обрывка былой гордости, былого самоуважения? Ведь он перенес уже все страдания, какие только может вынести человеческое существо. Сокровеннейшую часть его сердца бросили в грязь, а прохожие топтали ее ногами. Не было уголка в его душе, не заклейменного чьим-нибудь презрением, не изборожденного страшными следами чьего-нибудь издевательства.

А теперь и эта цыганка, которую он подобрал на большой дороге, взяла в руки бич, чтобы нанести ему новый удар.

У двери раздался жалобный визг Шайтана, и Овод поднялся, чтобы впустить его. Собака бросилась к хозяину со своим всегдашним неистовым восторгом, но сразу поняла что-то неладное и смирно улеглась на ковре у его ног, прижавшись холодным носом к его равнодушной руке.

Час спустя к наружной двери подошла Джемма. Она позвонила, но никто не ответил на ее звонок. Бианка, видя, что Овод не собирается обедать, ушла навестить соседнюю кухарку. Она не заперла двери и оставила слабый свет в прихожей. Джемма подождала минуту-другую, потом решилась войти и попытаться разыскать хозяина: ей нужно было поговорить с ним о важных новостях, только что полученных ею от Бейли.

Она постучала в дверь кабинета и услышала голос Овода:

– Вы можете идти со двора, Бианка. Мне ничего не нужно.

Она осторожно приоткрыла дверь. В комнате было темно, но лампа, стоявшая в коридоре, бросала поперек комнаты длинную полосу света. Она увидела Овода. Он сидел одиноко, свесив голову на грудь; у ног его лежала, свернувшись, спящая собака.

– Это я, – сказала Джемма.

Он быстро вскочил.

– Джемма, Джемма! О, я так хотел вас видеть!

И прежде чем она успела вымолвить слово, он стоял на коленях у ног ее, спрятав лицо свое в складках ее платья. Все тело его трепетало в конвульсивной дрожи, которая была страшнее слез…

Молча, без движения стояла Джемма. Она ведь ничем не могла помочь ему, ничем! Это было самое страшное. Она должна безучастно стоять рядом с ним, пассивно глядя на его горе… А между тем с какой радостью умерла бы она, чтобы избавить его от страданий! О, если бы она смела склониться к нему, обнять его, прижать к своему сердцу, чтобы защитить его, хотя бы и собственным телом, от всех новых, еще грозящих ему впереди невзгод! Да, тогда он стал бы для нее снова Артуром, и яркий свет разогнал бы все страшные тени ее жизни.

Но нет, это невозможно! Разве он сможет когда-нибудь забыть? И разве не она сама толкнула его в ад, сама, своей рукой?

И богатое возможностями мгновение кануло в вечность.

Овод поспешно поднялся и сел к столу, закрыв глаза рукой и кусая губы так сильно, как будто хотел прокусить их насквозь.

Прошло еще несколько томительных минут. Он поднял голову и сказал уже спокойным голосом:

– Простите. Я вас, кажется, испугал.

Джемма протянула ему обе руки.

– Друг мой, – сказала она, – разве дружба наша недостаточно уж окрепла теперь, чтобы вы могли доверять мне хоть немного? Расскажите мне, что вас так мучает?

– О, это только мое личное горе. Зачем мне мучить им и вас?

– Выслушайте меня, – сказала она, взяв его руки в свои, чтобы успокоить их конвульсивную дрожь. – Я не позволяла себе касаться того, чего была не вправе касаться. Но вы сами по своей доброй воле рассказали мне почти все. Так не доверите ли вы мне и то немногое, что осталось еще недосказанным, как если бы я была вашей сестрой? Сохраните маску на лице своем, если в этом вы находите утешение, но сбросьте ее со своей души, сбросьте ради самого себя!

Он еще ниже опустил голову.

– Вам придется быть терпеливой со мной, – сказал он. – Боюсь, что мало радости доставит вам такой брат, как я. Но если бы вы только знали!.. Я чуть не лишился рассудка в эти последние дни. Они были словно продолжением моей южноамериканской эпопеи. И уж не знаю отчего, но дьявол снова овладевает мной… – Голос его прервался.

– Дайте же и мне мою долю участия в ваших страданиях, – прошептала Джемма.

Голова его опустилась на ее руку.

Часть третья

Глава I

Следующие пять недель промчались для Овода и Джеммы в вихре вечного возбуждения от напряженной работы. Не хватало ни времени, ни энергии, чтобы подумать о своих личных делах. Оружие было благополучно переправлено контрабандным путем в Папскую область. Но оставалась невыполненной еще более трудная и опасная работа: из тайных складов в горных пещерах и оврагах нужно было незаметно доставить его в несколько местных центров, а оттуда развезти по отдельным деревням. Вся область кишела шпионами. Доминикино, которому Овод поручил заготовку боевых припасов, прислал во Флоренцию гонца, требуя или помощи, или отсрочки.

Овод настаивал, чтобы работа была окончена во что бы то ни стало к середине июня, и Доминикино приходил в отчаяние; перевозка тяжелых транспортов по плохим дорогам была делом нелегким, а тут еще она осложнялась бесконечными проволочками из-за вечной необходимости прятаться от шпионов.

«Я между Сциллой и Харибдой{67}, – писал он. – Не отваживаюсь вести работу слишком быстро из боязни быть выслеженным и должен вести ее не слишком медленно, если непременно нужно поспеть к сроку. Вам придется поэтому либо прислать мне деятельного помощника, либо дать знать венецианцам, что мы не будем готовы раньше первой недели июля».

Овод понес письмо Доминикино Джемме.

Она углубилась в чтение, а он уселся на полу, нахмурив брови и поглаживая ее кота против шерсти.

– Дело плохо, – сказала она. – Вряд ли нам удастся заставить венецианцев подождать три недели.

– Конечно, не удастся. Что за нелепая мысль! Доминикино д-должен был бы п-понять это. Нам приходится сообразоваться с венецианцами, а не им с нами.

– Нельзя, однако, осуждать и Доминикино: он, очевидно, старается изо всех сил, но не может сделать невозможного.

– Да, вина тут, конечно, не его. Вся беда в том, что он – один человек, а не два. Нам нужно иметь хоть двух ответственных работников: одного – чтобы хранить склад, а другого – чтобы отправлять транспорт. Он совершенно прав: ему необходим деятельный помощник.

– Но кого же мы ему дадим в помощники? Из Флоренции нам некого послать.

– В таком случае я д-должен ехать сам.

Она откинулась на спинку стула и смотрела на него, слегка приподняв брови.

– Нет, это не годится. Это слишком рискованно.

– Придется все-таки рискнуть, если нельзя н-найти иного выхода.

– Надо найти этот иной выход – вот и все. Нечего и думать ехать вам самому.

Нижняя губа Овода сложилась в упрямую складку.

– Н-не понимаю, почему нечего и думать?

– Вы поймете, если спокойно поразмыслите хоть минуточку. Прошло лишь пять недель с тех пор, как вы сюда вернулись. Полиция уже пронюхала кое-что насчет истории с паломником и теперь рыщет по всей стране, стараясь найти нити. Я знаю, как хорошо вы умеете менять свою внешность; но вспомните, сколько народу вас видело и как Диего, и как крестьянина. Да и ничего вы не поделаете ни с вашей хромотой, ни со шрамом на лице.

– На свете сколько у-угодно хромых людей.

– Да, но в Романье вовсе уж не так много людей с хромой ногой, со следом сабельного удара на щеке, с левой рукой, израненной, как ваша, и с голубыми глазами при таком смуглом цвете лица.

– Глаза в счет не идут: я могу изменить их белладонной.

– Вы не можете изменить остального. Нет, нет, это невозможно. Вас арестуют наверняка.

– Но к-кто-нибудь да должен помочь Доминикино!

– Хороша будет помощь, если вы попадетесь там как раз в такую критическую минуту. Ваш арест равносилен провалу всего предприятия.

Но Овода нелегко было убедить, и спор их затянулся надолго, не приведя ни к какому определенному решению. Только теперь начала Джемма понимать, каким неисчерпаемым запасом спокойного упорства обладал этот человек. Если бы речь шла о чем-нибудь менее важном, она, пожалуй, и сдалась бы, чтобы не спорить понапрасну. Но в этом вопросе она не могла уступить: практическая выгода, какую могла бы принести поездка Овода, не уравновешивала, ей казалось, опасности. Она невольно подумала, что его желание ехать вызвано не столько сознанием серьезной необходимости, сколько болезненной жаждой опасности. Рисковать жизнью стало для него привычкой, это было нечто похожее на страсть алкоголика к вину, и Джемма считала необходимым твердо противодействовать ему во всех таких случаях. Видя, что все ее доводы не могут склонить его упрямой решимости, она пустила в ход свой последний аргумент.

– Будем, во всяком случае, честны, – сказала она, – будем называть вещи их настоящими именами. Не затруднения Доминикино заставляют вас так упорно настаивать на этой поездке, а ваша любовь к…

– Это неправда! – горячо прервал он. – Он для меня ничто. Мне все равно, хоть бы никогда его больше и не видеть… – Он вдруг замолчал, прочтя на ее лице, что выдал себя.

Их взгляды встретились на мгновение; потом оба опустили глаза, но ни один не произнес имени, о котором каждый подумал.

– Я не… не Доминикино хочу спасти, – пробормотал он наконец, почти спрятав лицо в шерсти кота, – но я… я понимаю, какая опасность угрожает всему делу, если никто не явится туда на подмогу.

 

Она не обратила внимания на эту жалкую увертку и продолжала, как будто ее и не прерывали:

– Ваша любовь к опасности толкает вас на эту поездку. Когда вас что-нибудь волнует, вам нужны опасности, как опиум во время болезни.

– Я не просил опиума, – сказал он вызывающим тоном, – это другие настаивали, чтобы мне дали его.

– В чем дело, Кэтти? Кто-нибудь пришел? Я занята и не принимаю.

– Вот, синьора, мисс Райт прислала с посыльным.

В тщательно запечатанном пакете было письмо с маркой Папской области, адресованное на имя мисс Райт, но не распечатанное ею. Старые друзья Джеммы по школе все еще жили во Флоренции, и особенно важные письма нередко получались из предосторожности на их адреса.

– Это условный знак Микеле, – сказала она, наскоро пробежав глазами письмо, в котором сообщались летние цены одного пансиона в Апеннинах, и, указывая на два чернильных пятнышка в углу страницы, продолжала: – Сообщение сделано химическими чернилами. Реактив в третьем ящике письменного стола. Да-да, это он и есть.

Овод положил письмо на стол и провел по страницам тоненькой кисточкой. Когда на бумаге выступило ярко-синей строчкой настоящее содержание письма, он откинулся на спинку стула и разразился хохотом.

– В чем дело? – поспешно спросила Джемма.

Он протянул ей письмо: «Доминикино арестован. Приезжайте немедленно».

Она села, не выпуская письма из рук, и посмотрела на него широко открытыми глазами, полными безнадежности.

– Ну, что ж, – сказал он наконец своим мягким, тягучим, полным иронии голосом, – теперь вам ясно, что я должен ехать?

– Да, думаю, что должны, – ответила она со вздохом. – Я тоже должна.

Он сделал быстрое движение и взглянул на нее:

– Вы тоже? Но…

– Разумеется, должна. Конечно очень неудобно, что здесь, во Флоренции, не останется никого, но теперь все это не важно: главное – иметь лишнюю пару рук там, на месте.

– Да там сколько угодно рук найдется.

– Только не тех людей, каких нам надо: не таких, которым можно безусловно доверять. Вы сами только что сказали, что там нужны по крайней мере два ответственных работника. Если Доминикино не мог справиться один со всей работой, то вы и подавно не справитесь. Когда человек так отчаянно скомпрометирован, как вы, то конспиративная работа – это для него скачка с препятствиями. И ему, значит, особенно нужен помощник. Больше, чем кому-либо другому. Вы предполагали, что работники будут: вы и Доминикино, а теперь будем – вы и я.

Овод задумался.

– Да, вы правы, – сказал он наконец, – мы оба должны ехать, и чем скорей, тем лучше. Но нам нельзя ехать вместе. Если я уеду сегодня вечером, то вы могли бы, пожалуй, ехать завтра с послеобеденным дилижансом.

– Куда же мне направиться?

– Это надо обсудить. Мне лучше всего проехать прямо до Фаэнцы. Если я выеду сегодня поздно вечером, я направлюсь в Бурго-Сан-Лоренцо. Там я преображусь с помощью контрабандистов и немедленно двинусь дальше.

Джемма тревожно сдвинула брови.

– Не знаю, как бы устроить это иначе, – сказала она. – Но очень уж опасно для вас уехать отсюда так поспешно; да и что касается приискания костюма… Можно ли положиться в этом на контрабандистов? Вам следовало бы иметь хотя бы три полных дня, чтобы ехать окольными путями и успеть запутать свои следы, прежде чем вы доберетесь до границы.

– Граница-то как раз неопасна, – ответил он с улыбкой. – Меня могут еще взять дальше, но не на самой границе. В горах я в такой же безопасности, как и здесь. Ни один контрабандист в Апеннинах меня не выдаст. А вот как вы переберетесь через границу, это я не совсем себе представляю.

– О, это дело нетрудное! Я возьму у Луизы Райт ее паспорт и поеду прокатиться. Меня в Романье никто не знает, а вас – каждый шпион.

– К счастью, и каждый контрабандист.

Она посмотрела на часы:

– Половина третьего. В нашем распоряжении остается все время после обеда и вечер.

– Так я лучше сейчас же пойду домой и все устрою. Потом добуду хорошую лошадь. Я, значит, еду отсюда в Сан-Лоренцо. Так будет безопаснее.

– Но совсем небезопасно нанимать лошадь. Владелец ее…

– Я и не стану нанимать. Мне ее одолжит один человек, которому можно верить. Он мне уже и раньше оказывал услуги. А через две недели пастух приведет ее обратно. Так я вернусь сюда часов в пять или в половине шестого. А вы бы за это время пошли разыскали Мартини и объяснили ему все.

– Мартини! – Джемма повернулась к нему, изумленная.

– Да. Нам придется открыться ему. Если только вы не найдете другого выхода.

– Я не совсем понимаю, что вы хотите сказать.

– Нам нужно иметь здесь человека на случай каких-нибудь непредвиденных затруднений. А из всей здешней компании я больше всего доверяю Мартини. Риккардо тоже, конечно, сделал бы для нас все, что от него зависит, но Мартини надежнее. Вы, впрочем, знаете его лучше, чем я. Решайте.

– Я ничуть не сомневаюсь ни в том, что Мартини умеет работать, ни в том, что на него можно вполне положиться. Думаю также, что он, вероятно, согласится оказать нам всяческую помощь. Но…

Он понял сразу.

– Джемма, представьте себе, что добрый ваш товарищ не обращается к вам за помощью в горькой нужде потому только, что боится причинить вам страдание. Что бы вы об этом подумали? Нашли ли бы вы, что он относится к вам хорошо?

– Ну, что ж, – сказала она после короткой паузы, – я сейчас же пошлю к нему Кэтти с просьбой прийти сюда. А пока схожу к Луизе за паспортом: она обещала одолжить мне его, когда бы он мне ни понадобился. А как насчет денег? Не взять ли мне сколько-нибудь из банка?

– Нет, не теряйте на это времени. У меня сейчас достаточно, чтобы существовать первое время. А потом, когда мои все выйдут, будем жить на ваши. Увидимся, значит, в половине шестого. Я вас, конечно, застану?

– О да. Я вернусь гораздо раньше.

Он вернулся в шесть и застал Джемму и Мартини сидящими вместе на террасе. Он сразу догадался, что разговор у них был тяжелый. Следы волнения виднелись на лицах у обоих. Мартини был необычайно молчалив и мрачен.

– Вы все уже устроили? – спросила Джемма, поднимая голову.

– Да, и принес вам денег на дорогу. Моя лошадь будет ждать меня у заставы Понте-Россо в час пополуночи.

– Не слишком ли это поздно? Ведь вам следует попасть в Сан-Лоренцо до рассвета, прежде чем там начнут просыпаться.

– Я и попаду. Лошадь хорошая, а мне не хотелось бы уезжать так, чтобы кто-нибудь мог заметить мой отъезд. Я уж больше домой не вернусь. Шпион дежурит там, у моей двери, думая, что я дома.

– Как же вам удалось уйти незамеченным?

– Я вылез из окна в кухне и попал в садик за домом, а потом перелез через стену в фруктовый сад к соседям. Потому-то я так и запоздал. Нужно было как-нибудь ускользнуть от шпиона. Владелец лошади будет сидеть в моем кабинете весь вечер. Когда он зажжет лампу, шпион увидит свет в окне и тень от человеческой фигуры на шторе и успокоится на том, что я сижу сегодня вечером дома и пишу.

– Вы, стало быть, останетесь здесь, пока не наступит время идти к заставе?

– Да. Само собой, я не хочу, чтобы меня видели на улице сегодня. Не хотите ли сигару, Мартини? Я знаю, что синьора Болла ничего не имеет против курения.

– Да если бы и имела, то меня здесь все равно не будет. Я должна пойти на кухню помочь Кэтти приготовить обед.

Когда она ушла, Мартини встал и принялся шагать по комнате, заложив руки за спину. Овод молча курил и смотрел в окно на улицу, подернутую дымкой мелкого дождя.

– Риварес! – сказал Мартини, остановившись прямо перед Оводом, но опустив глаза в землю. – В какого рода предприятие хотите вы ее втянуть?

Овод вынул изо рта сигару и выпустил облако дыма.

– Она сама за себя решала, – сказал он. – Ее никто ни к чему не принуждал.

– Да-да, я знаю. Но скажите мне… – Он остановился.

– Я скажу все, что могу.

– Ну, так скажите же… Я плохо знаю подробности ваших предприятий в горах – скажите мне, словом, будет ли ей угрожать серьезная опасность?

– Вы хотите знать правду?

– Разумеется.

– Ну, так – да.

Мартини отвернулся и снова зашагал из угла в угол. Потом опять остановился.

– Я хочу предложить вам еще вопрос. Можете, конечно, не отвечать, если не хотите, но если ответите, то ответьте правду. Вы любите ее?

Овод заботливо стряхнул пепел сигары, потом продолжал молча курить.

– Должен ли я понять, что вы не хотите ответить на мой вопрос?

– Нет, не то, но я думаю, имею право знать, почему вы меня об этом спрашиваете?

– Почему? Господи боже мой! Да неужели вы сами не понимаете почему?

– А, вот что! – Он отложил свою сигару и пристально посмотрел в глаза Мартини. – Да, – выговорил он наконец медленно, мягким голосом, – я люблю ее. Но не думайте, что я собираюсь объясняться ей в любви и терзать ее своими признаниями. Я просто…

67Сцилла и Харибда – в греческой мифологии чудовища, сулящие неминуемую гибель мореходу. Выражение «между Сциллой и Харибдой» можно сравнить с русским «между двух огней».
Рейтинг@Mail.ru