bannerbannerbanner
Овод

Этель Лилиан Войнич
Овод

Полная версия

Глава X

К середине февраля Овод уехал в Ливорно. Джемма познакомила его с жившим там молодым англичанином, пароходным агентом и либералом по воззрениям, с которым она и ее муж были знакомы еще в Англии. Он не раз уже оказывал небольшие услуги флорентийским радикалам: ссужал их деньгами, когда у них наступал непредвиденный кризис, разрешал пользоваться адресом своей фирмы для партийных писем и т. п. Но все это он делал как личный друг Джеммы, и всегда через нее.

Сообразно партийному этикету, она могла, следовательно, пользоваться этой связью для всяких целей по собственному усмотрению. Но могло ли это знакомство пригодиться в данном случае – другой вопрос. Одно дело – попросить сочувствующего партии иностранца дать свой адрес для писем из Сицилии или хранить в несгораемом шкафу его конторы какие-нибудь документы, и совсем другое – предложить ему перевезти контрабандой транспорт огнестрельного оружия для восстания. Джемма питала очень мало надежды на согласие.

– Вы можете, конечно, попробовать, – сказала она Оводу, – но не думаю, чтобы из этого что-нибудь вышло. Если бы вы пришли к нему с моей рекомендацией, чтобы попросить у него пятьсот скуди{66}, он, конечно, немедленно дал бы их вам: он человек в высшей степени щедрый. Может быть, он одолжил бы вам свой паспорт, если бы понадобилось, или спрятал бы у себя в погребе какого-нибудь беглеца. Но если вы заговорите с ним о карабинах, он посмотрит на вас с изумлением и примет нас обоих за сумасшедших.

– Но, может быть, он натолкнет меня на другие пути или познакомит с сочувствующими делу матросами, – ответил Овод. – Во всяком случае, следует попытаться.

Однажды, в конце месяца, он пришел к ней одетый менее тщательно, чем обыкновенно, и она сразу увидела по его лицу, что у него есть хорошие новости.

– А, наконец-то! А я уж начала думать, что с вами что-нибудь случилось.

– Я думал, что безопаснее не писать, а раньше вернуться не мог.

– Вы только что приехали?

– Да, я прямо с дороги. Я заглянул к вам только затем, чтобы сообщить, что дело устроено.

– Вы хотите сказать, что Бейли согласился помочь?

– Больше, чем помочь. Он взял на себя все дело: упаковку, транспорт, все решительно. Его компаньон и близкий друг Вильямс соглашается лично наблюдать за отправкой груза из Саутгемптона, и Бейли протащит его через таможню в Ливорно. Поэтому-то я и задержался так долго: Вильямс как раз уезжал в Саутгемптон, и я поехал с ним до Генуи.

– Чтобы обсудить по дороге все детали?

– Да. И мы говорили до тех пор, пока я не начал так сильно страдать от морской болезни, что потерял всякую способность говорить.

– Вы так плохо переносите море? – быстро спросила Джемма, вспомнив, как Артур заболел морской болезнью, когда ее отец повез однажды их обоих кататься на яхте.

– Очень плохо, несмотря на то, что так много путешествовал по морю. Но мы успели поговорить, пока пароход грузили в Генуе. Вы, конечно, знаете Вильямса? Это славный парень, разумный и вообще заслуживающий полного доверия. Бейли ему в этом отношении не уступает, и оба умеют держать язык за зубами. А теперь расскажу вам все подробно.

Когда Овод вернулся домой, солнце давно зашло и цветущая японская айва, свисающая с садовой стены, выглядела темной в потухающем свете. Он сорвал несколько веток и понес их к себе в комнату. Когда он открыл дверь в кабинет, Зитта поднялась со стула в углу и побежала к нему навстречу.

– О, Феличе, я думала, что вы никогда не вернетесь!

Первым его побуждением было резко спросить ее, зачем она зашла в его кабинет, но, вспомнив, что он не видел ее три недели, он протянул ей руку и сказал несколько холодно:

– Добрый вечер, Зитта. Как поживаешь?

Она приблизила к нему лицо, как бы ожидая поцелуя, но он прошел мимо, сделав вид, что не замечает ее жеста, и взял вазу, чтобы вставить в нее цветы. В ту же минуту дверь широко раскрылась, и громадная собака ворвалась в комнату и стала прыгать вокруг Овода, лая и визжа от радости. Он оставил цветы и стал гладить ее.

– Шайтан, старый дружище, это ты? Ну, вот и я. Дай лапу.

Зитта взглянула на него жестким, сердитым взглядом.

– Хочешь обедать? – спросила она холодно. – Я заказала обед у себя; ты писал, что вернешься сегодня вечером.

Он быстро обернулся к ней:

– О-очень жалею, тебе не с-следовало ждать меня. Я только немножко оправлюсь и сейчас же приду. М-может быть, ты поставишь эти цветы в воду?

Когда он вошел в столовую Зитты, она стояла у зеркала, прикрепляя ветку цветов к корсажу. Она, очевидно, решила быть веселой и подошла к нему с маленьким пучком красных бутонов в руке.

– Вот бутоньерка. Я прикреплю ее тебе.

Во время обеда он старался изо всех сил быть любезным и поддерживал веселый разговор. Она отвечала ему, счастливо улыбаясь все время. Ее явная радость при виде его несколько смущала Овода. Он привык к мысли, что она ведет отдельное существование среди друзей и знакомых, близких ей по духу; ему никогда не приходило в голову, что она могла скучать по нему. И все-таки она, вероятно, тосковала, судя по тому, как обрадовалась ему.

– Хочешь пить кофе на террасе? – спросила она. – Сегодня такой теплый вечер.

– Хорошо. Я возьму твою гитару: может быть, ты споешь что-нибудь.

Он обыкновенно скептически относился к ее музыке и нечасто просил ее петь.

На террасе была широкая деревянная скамейка вдоль стены. Овод выбрал угол, откуда открывался красивый вид на холмы, и Зитта, взобравшись на выступ стены и поставив ноги на скамейку, прислонилась к колонне, поддерживающей навес. Она не особенно интересовалась живописным видом. Ей было интереснее глядеть на Овода.

– Дай папироску, – сказала она. – Я ни разу не курила со времени твоего отъезда.

– Прекрасная мысль, мне недоставало только папироски для полноты счастья.

Она нагнулась и взглянула на него серьезно:

– Ты в самом деле счастлив?

Лицо Овода прояснилось:

– Почему же нет? Я хорошо пообедал, передо мной теперь с-самый прекрасный вид Европы, скоро будет кофе, и я услышу венгерскую народную песню. Ничто не мучит моей совести, пищеварение у меня в порядке. Чего же еще можно желать?

– Я знаю еще что-то, чего тебе хочется.

– Чего?

– Вот. – Она протянула ему маленькую коробочку.

– Засахаренный миндаль! Почему ты не сказала раньше, до папироски? – спросил он с упреком.

– Почему, ребенок ты этакий! Да ты можешь есть его и после папироски. А вот и кофе.

Овод стал пить маленькими глотками свой кофе и есть засахаренный миндаль с важным и сосредоточенным наслаждением, точно кошка, которая пьет сливки.

– Как приятно напиться порядочного кофе после той гадости, которую дают в Ливорно, – сказал он задумчиво.

– Поэтому оставайся лучше всегда дома.

– Некогда… я завтра опять уезжаю.

Улыбка исчезла с ее лица:

– Завтра? Почему? Куда?

– В разные места, по делам.

Он решил в разговоре с Джеммой, что должен сам отправиться в Апеннины, чтобы войти в соглашение с контрабандистами относительно перевозки оружия. Переправа через границу Папской области была чрезвычайно опасной, но необходимой для успеха задуманного предприятия.

– Вечные дела! – сказала Зитта со вздохом и затем спросила: – Ты надолго уезжаешь?

– Нет, на две или, может быть, на три недели.

– Опять по тому делу? – спросила она отрывисто.

– «Тому» делу?

– Тому, из-за которого ты постоянно пытаешься сломать себе шею; все та же вечная политика?

– Да, это имеет некоторое отношение к политике.

Зитта отбросила папироску.

– Ты меня обманываешь теперь, – сказала она. – Тебе грозит опасность.

– Я отправлюсь прямо в ад, – ответил он лениво. – Может быть, у тебя там есть друзья, которым ты хочешь послать веточку плюща, – нечего, однако, обрывать всю зелень.

Она яростно обрывала ползучие растения, обвивавшие колонны, и гневным, резким движением откинула прочь пригоршню листьев.

– Тебе грозит опасность, – повторила она, – и ты не хочешь мне прямо сказать; ты думаешь, что со мной можно только шутить. Тебя еще повесят скоро, и ты не попрощаешься со мной. Эта вечная политика надоела мне.

– Да и м-мне также, – сказал Овод, зевая. – Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Или, может быть, ты споешь?

– Хорошо, дай мне гитару. Что мне спеть?

– Балладу о потерянной лошади. Она удивительно подходит к твоему голосу.

Она начала петь старую венгерскую балладу о человеке, который лишается сначала своей лошади, потом своего дома и, наконец, своей возлюбленной и утешает себя тем, что «еще более было потеряно на Могашском поле». Это была любимая песня Овода. Дикость и трагизм мелодии, а также грустная примиренность припева нравились ему более всякой нежной музыки.

Зитта чувствовала себя удивительно в голосе. Звуки выходили из ее уст сильными и ясными, полными страстной жажды счастья. Ей не удавались итальянские или славянские песни, и тем более германские, но венгерские народные песни она пела удивительно хорошо.

Овод слушал ее, широко раскрыв глаза и полуоткрыв рот. Она никогда так хорошо не пела. Но когда она пела последнюю строчку, голос ее вдруг задрожал:

О, все равно – больше было потеряно…

Она оборвала песню, зарыдала и спрятала лицо в зелень плюща.

– Зитта! – Овод встал и взял у нее из рук гитару. – В чем дело?

Она только судорожно рыдала, закрыв лицо обеими руками. Он тронул ее за плечо.

– В чем дело, скажи? – спросил он ласково.

– Оставь меня, – сказала она, рыдая, и отшатнулась от него. – Оставь меня!

 

Он спокойно вернулся на свое место и подождал, пока она перестала рыдать. Вдруг она опустилась на колени около него и обхватила его руками.

– Феличе, не уезжай, не уезжай!

– Об этом мы потом поговорим, – сказал он, мягко отстраняя обвившие его руки. – Скажи мне прежде, в чем дело, чего ты испугалась?

Она тихо покачала головой.

– Я чем-нибудь причинил тебе боль?

– Нет. – Она поднесла руку к горлу.

– Ну, так что же?

– Тебя убьют, – сказала она наконец. – Я слыхала, как один из людей, которые к тебе приходят, говорил, что тебе грозит опасность. А когда я спрашиваю, ты все смеешься надо мной.

– Дорогое дитя, – сказал Овод после некоторого молчания. – У тебя какие-то преувеличенные понятия о вещах. Конечно, когда-нибудь меня убьют. Это обычный конец революционеров, но нет никакой причины предполагать, что меня как раз убьют теперь. Я рискую не более всех других.

– Других? Что мне за дело до других? Если бы ты меня любил, ты не уезжал бы таким образом, оставляя меня в тревоге. Я не сплю по ночам, боясь, что тебя арестуют, и во сне мне кажется, что ты убит. Ты обо мне думаешь меньше, чем вот об этой собаке.

Овод встал и медленно прошел к другому концу террасы. Он был совершенно не подготовлен к такой сцене и не знал, что отвечать. Да, Джемма была права: он запутал такой узел благодаря своему легкомыслию, что теперь трудно будет распутать его.

– Сядем и поговорим обо всем этом спокойно, – сказал он, возвращаясь к Зитте. – Мы, кажется, не совсем понимаем друг друга. Конечно, я не смеялся бы, если бы знал, что ты серьезно тревожишься. Объясни, что тебя тревожит, и тогда, если есть какое-нибудь недоразумение, мы его выясним.

– Нечего выяснять, я вижу, что ты меня совсем не любишь.

– Дорогое дитя, будем лучше вполне откровенны друг с другом. Я всегда старался быть честным в наших отношениях и, кажется, никогда не обманывал тебя насчет…

– О нет, ты всегда был совершенно откровенен. Ты никогда не скрывал, что считаешь меня потерянной женщиной, которая доступна была всем другим до тебя… Ты всегда это говорил…

– Зитта, что ты!.. Я никогда не думал ничего подобного, я никогда не говорил…

– Ты никогда не любил меня, – настаивала она капризным тоном.

– Да, я никогда не любил тебя. Но выслушай меня и постарайся не осуждать.

– Я и не осуждаю. Я…

– Подожди минутку. Вот что я хочу сказать. Я не верю ни в какую условную мораль и не исполняю ее предписаний. Я считаю отношения между мужчиной и женщиной вопросом личной приязни или неприязни…

– И денег, – прервала она с резким, отрывистым хохотом.

Он нахмурился и остановился на минутку.

– Да, конечно. В этом отвратительная сторона вопроса, но поверь, если бы я заметил, что не нравлюсь тебе, я бы никогда не воспользовался твоим стесненным положением, чтобы иметь тебя около себя; я никогда не поступал таким образом ни с одной женщиной в своей жизни и никогда не лгал ни одной женщине относительно своих чувств к ней; поверь, что я говорю правду. – Он остановился на минуту, но она ничего не отвечала. – Я думал, – продолжал он, – что если человек одинок в жизни, если он чувствует потребность в присутствии женщины около себя и если он может найти женщину, которая ему нравится и которой он тоже внушает доброе чувство, то он имеет право принять с благодарностью расположение этой женщины, не вступая с нею в более прочный союз. Я не вижу в этом ничего дурного, если нет несправедливости, обмана или оскорбления с той или другой стороны. О твоих прежних отношениях к другим мужчинам я не думал. Я только знал, что наша связь не тягостна и что каждый из нас свободен нарушить ее, как только она станет тяжелой. Если я ошибался, если ты иначе на это смотришь, то…

Он опять замолчал.

– То? – прошептала она, не глядя на него.

– То я был несправедлив к тебе, и меня это очень огорчает. Но я сделал это без всякого намерения.

– «Огорчает»? «Без всякого намерения»? Да ты каменный, что ли, Феличе? Неужели ты никогда не любил женщину в своей жизни и не видишь, что я тебя люблю?

Что-то в нем внезапно дрогнуло при этом слове. Так много времени прошло с тех пор, как ему говорили слова «я тебя люблю». Зитта вдруг вскочила и обняла его обеими руками.

– Феличе, уедем вместе со мной, уедем из этой ужасной страны, от этих людей, от политики. Что нам за дело до них? Уедем и будем счастливы. Уедем в Южную Америку, где ты жил прежде.

Физический ужас от воспоминаний вернул Оводу самообладание. Он отнял руки ее от своей шеи и крепко сжал их.

– Зитта, постарайся понять, что я говорю. Я тебя не люблю, а если бы и любил, то и тогда не уехал бы с тобой. У меня в Италии есть дело и товарищи.

– И еще кто-то, кого ты любишь больше, чем меня! – крикнула она с отчаянием. – О, я готова убить тебя! Не о товарищах думаешь ты, а я знаю о ком!

– Тише, – сказал он. – Ты взволнована и воображаешь то, чего нет на самом деле.

– Ты думаешь, что я говорю о синьоре Болле? Меня не так легко обмануть. С нею ты говоришь только о политике. Ты так же мало любишь ее, как и меня. Ты думаешь только о кардинале.

Овод вздрогнул.

– О кардинале? – повторил он машинально.

– Да, о кардинале Монтанелли, который здесь проповедовал осенью. Разве я не видела твоего лица, когда проезжала его коляска? Ты был белый, как этот платок. Да и теперь ты дрожишь как лист, как только я упомянула его имя.

– Ты не знаешь, о чем говоришь. Я ненавижу кардинала. Он мой злейший враг.

– Враг или нет, но ты любишь его более, чем кого-либо на свете. Посмотри мне в лицо и скажи, что это неправда, если можешь.

Он отвернулся и стал смотреть в сад. Она глядела на него украдкой, ужасаясь сама тому, что сделала.

Было что-то странное в его молчании. Наконец она подкралась к нему, как испуганное дитя, и робко потянула его за рукав. Он обернулся к ней.

– Это правда, – сказал он.

Глава XI

– А не м-могу ли я встретиться с ним где-нибудь в горах? Бризигелла для меня опасное место.

– Каждая пядь земли в Романье опасна для вас; но в данный момент Бризигелла как раз безопаснее всякого другого места.

– Почему?

– Сейчас объясню. Не надо, чтобы этот человек в синей куртке видел ваше лицо: он опасный субъект… Да, буря была ужасная. Давно уж не приходилось видеть виноградники в таком разорении.

Овод вытянул руки на столе и положил на них голову лицом вниз, как человек, изнемогающий от усталости или выпивший слишком много вина. Окинув быстрым взглядом комнату, посетитель в синей куртке увидел двух фермеров, толкующих об урожае за бутылкой вина, да сонного горца, упавшего головой на стол. Такую картину можно было часто увидеть в кабачках маленьких деревушек вроде Марради. Обладатель синей куртки решил, по-видимому, что сидеть и слушать – не к чему, выпил залпом свое вино и перекочевал в другую комнату кабака, первую с улицы. Опершись о прилавок и лениво болтая с хозяином о местных делах, он постоял там немного, заглядывая время от времени уголком глаза через полузакрытую дверь в комнату, где сидели за столом три человека. Фермеры продолжали потягивать вино и толковали о погоде на своем местном наречии, а Овод храпел, как человек, совесть которого вполне чиста.

Наконец шпион решил, по-видимому, что в кабачке нет ничего такого, из-за чего стоило бы терять время дальше. Он заплатил, сколько с него приходилось, вышел ленивой походкой из кабачка и медленно побрел вдоль узкой улицы.

Овод встал, зевая и потягиваясь, и сонным жестом потер себе глаза рукавом полотняной блузы.

– Недурно у них налажена слежка, – сказал он и, вытащив из кармана складной нож, отрезал им ломоть ржаного хлеба, лежавшего на столе. – Очень они изводили вас за последнее время, Микеле?

– Хуже, чем москиты в августе. Просто ни минуты покоя не дают. Куда ни придешь, всюду вертится шпион. Даже наверху, в горах, куда они когда-то не отваживались соваться, они теперь бродят группами по три-четыре человека. Не правда ли, Джино? Поэтому-то мы и устроили так, чтобы вы встретились с Доминикино в городе.

– Да, но почему именно в Бризигелле? Пограничный город всегда полон шпионов.

– Бризигелла как раз теперь очень подходящее место. Она полным-полна богомольцами, собравшимися со всех концов страны.

– Но она им совсем не по дороге.

– Она немного в стороне от дороги в Рим, и многие паломники, идущие на Восток, делают небольшой крюк, чтобы послушать там обедню.

– Я не знал, что в Бризигелле есть что-нибудь особенно замечательное.

– Там кардинал. Помните, он приезжал проповедовать во Флоренцию в декабре прошлого года? Так это тот самый кардинал Монтанелли. Говорят, он производит большую сенсацию.

– Весьма вероятно. Я-то не хожу слушать проповеди.

– Да у него, видите ли, репутация святого.

– Как это он себе добыл ее?

– Не знаю. Думаю, такой славой он пользуется потому, что раздает все, что получает, и живет, как приходский священник, на четыреста – пятьсот скуди в год.

– Мало того, – вставил тот, которого называли Джино. – Он отдает не только деньги, но и всю свою жизнь: помогает бедным, смотрит, чтобы за больными был хороший уход, с утра до ночи к нему приходят с просьбами. Я не больше вашего люблю попов, Микеле, но монсеньор Монтанелли не похож на других наших кардиналов.

– Да, он больше смахивает на блаженного, чем на плута! – сказал Микеле. – Но как бы там ни было, а народ от него без ума, и в последнее время у паломников вошло в обычай заходить в Бризигеллу, чтобы получить его благословение. Доминикино думает идти туда разносчиком с корзиной дешевых крестов и четок. Народ любит покупать эти вещи, чтобы потом просить кардинала прикоснуться к ним. А потом они вешают их на шею своим маленьким детям от дурного глаза.

– Подождите минутку. Как же мне идти? В виде паломника? План-то, положим, мне очень н-нравится, но не годится мне показываться в Бризигелле в том же самом виде, как и здесь: это было бы у-уликой против вас, если бы меня арестовали.

– Вас не арестуют: для вас имеется превосходный костюм, с паспортом и всем, что требуется.

– Какой же это костюм?

– Старика богомольца из Испании – раскаявшегося разбойника с гор Сьерры. В прошлом году в Анконе он заболел, и один из наших друзей взял его из сострадания к себе на торговое судно, а потом высадил в Венеции, где у старика были друзья. Он и оставил нам свои бумаги, чтобы чем-нибудь проявить свою благодарность. Они теперь вам как раз пригодятся.

– Раскаявшийся р-разбойник? Как же быть с полицией?

– О, с этой стороны все обстоит благополучно! Он отбыл свой срок каторги несколько лет тому назад и все ходил с тех пор в Иерусалим и в разные святые места, спасая душу. Он убил своего сына по ошибке, вместо кого-то другого, и сам отдался в руки полиции в припадке раскаяния.

– Он совсем уже старик?

– Да, но седой парик и седая борода состарят и вас, а во всех остальных отношениях приметы его идеально подходят к вам.

– Где же я должен встретить Доминикино?

– Вы пристанете к паломникам на перекрестке, который мы укажем вам на карте, и скажете им, что заблудились в горах. Когда вы придете в город, идите вместе с толпой на рыночную площадь, что против дворца кардинала.

– Так он, значит, живет во дворце, несмотря на всю свою святость?

– Он живет в одном крыле дворца, а остальная часть превращена в больницу. Богомольцы будут ждать, чтобы он вышел и дал им свое благословение, а Доминикино появится в эту минуту со своей корзиной и скажет вам: «Вы паломник, отец мой?» И вы ответите ему: «Я жалкий грешник». Тогда он поставит свою корзину наземь и начнет утирать лицо рукавом, а вы предложите ему шесть сольди за четки.

– Тут мы, разумеется, и условимся, где собраться?

– Да, у него будет более чем достаточно времени, чтобы сообщить вам адрес, пока народ будет глазеть на кардинала. Мы придумали такой план; но если он вам не нравится, мы можем предупредить Доминикино и устроить дело иначе.

– Нет, нет, ваш план годится. Смотрите только, чтобы борода и парик были хорошо сделаны.

– Вы паломник, отец мой?

Овод сидел на ступеньках епископского дворца. Седые пряди спутанных волос свешивались ему на лицо. Он поднял голову и произнес условный ответ хриплым дрожащим голосом, с сильным иностранным акцентом. Доминикино спустил с плеча кожаный ремень и поставил на ступеньку свою корзину с четками и крестами.

Никто в толпе крестьян и богомольцев, сидевших на рыночной площади, не обращал на них внимания, но, осторожности ради, они завели между собой отрывочный разговор. Доминикино говорил на местном диалекте, а Овод на ломаном итальянском с примесью иностранных слов.

– Его преосвященство! Его преосвященство идет! – закричали стоявшие у дверей дворца.

 

– Сторонитесь! Дорогу его преосвященству!

Овод и Доминикино встали.

– Вот вам, отец, – сказал Доминикино, положив в руку Овода небольшой, завернутый в бумагу образок, – возьмите и это тоже и помолитесь за меня, когда дойдете до Рима.

Овод засунул образок за пазуху и обернулся, чтобы посмотреть на кардинала.

В лиловом великолепном облачении и пунцовой шапке, он стоял на верхней ступеньке и благословлял народ.

Потом он медленно спустился с лестницы, и богомольцы обступили его тесной толпой, стараясь поймать его руку для поцелуя. Многие становились на колени, ловили край его рясы и прикладывали к губам.

– Мир да будет с вами, дети мои!

Услышав этот живой, звучный голос, Овод наклонил голову так, что седые волосы упали на лицо: Доминикино увидел, как посох задрожал в руке паломника, и с восторгом заметил: «Какой великолепный актер!»

Женщина, стоявшая поблизости, наклонилась и подняла со ступеньки своего ребенка.

– Пойдем, Чекко, – сказала она, – его преосвященство благословит тебя, как Господь благословил детей.

Овод сделал шаг вперед и остановился. Как жестока жизнь! Все эти чужие люди, все эти издалека пришедшие богомольцы и жители окрестных гор могут подходить к нему, говорить с ним… он будет класть свою руку на голову их детей. Может быть, он назовет этого крестьянского мальчика «дорогой», как он когда-то называл его…

Овод снова опустился на ступеньки и отвернулся, чтобы не видеть. О, если бы он мог спрятаться куда-нибудь в уголок и заткнуть уши, чтобы звуки не достигали их! Это было больше, чем могла вынести человеческая душа… быть так близко, так близко от него, что можно протянуть свою руку и дотронуться ею до той дорогой руки…

– Не зайдете ли вы ко мне погреться, друг мой? – сказал мягкий голос. – Мне кажется, что вы продрогли.

Сердце Овода перестало биться. С минуту он ничего не сознавал, кроме болезненного ощущения быстро прихлынувшей к сердцу крови, которая, казалось, разорвет сейчас его грудь; потом она отхлынула назад и щекочущей, горячей волной разлилась по всему телу. Вдруг он почувствовал нежное прикосновение руки Монтанелли к своему плечу.

– Вы пережили большое горе. Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Овод молча покачал головой.

– Вы паломник?

– Я жалкий грешник.

Случайное совпадение вопроса Монтанелли с вопросом пароля оказалось спасительной соломинкой, за которую Овод ухватился в отчаянии. Автоматически он дал ответ пароля. Мягкое прикосновение руки кардинала жгло его плечо, и дрожь охватила его тело.

Кардинал еще ниже наклонился над ним.

– Быть может, вы хотите поговорить со мной с глазу на глаз? Если я могу чем-нибудь помочь вам…

Овод наконец решился взглянуть прямо в глаза Монтанелли. Его самообладание возвращалось к нему.

– Это ни к чему не поведет, – сказал он, – горю моему не поможешь.

Из толпы выступил полицейский чиновник.

– Простите мое вмешательство, ваше преосвященство. Я думаю, что старик не совсем в здравом рассудке. Он совершенно безобиден, и бумаги его в порядке, поэтому мы не трогаем его. Он был на каторге за тяжкое преступление, а теперь искупает свою вину покаянием.

– За тяжкое преступление, – повторил Овод, медленно качая головой.

– Спасибо, капитан. Будьте добры, отойдите немного подальше. Всегда, друг мой, можно помочь тому, кто искренне раскаялся. Не зайдете ли ко мне сегодня вечером?

– Захочет ли ваше преосвященство принять человека, который повинен в смерти собственного сына?

Тон вопроса был почти вызывающий. Монтанелли вздрогнул и съежился, словно от холодного ветра.

– Да сохранит меня Бог осудить вас, что бы вы ни сделали! – торжественно сказал он. – В Его глазах мы все одинаковые грешники, а наша праведность подобна грязным лохмотьям. Если вы придете ко мне, я приму вас так, как я молю Его принять меня, когда придет мой час.

Внезапным страстным жестом Овод протянул руку.

– Слушайте! – сказал он. – И вы все тоже слушайте, христиане! Если человек убил своего единственного сына – сына, который любил его и верил ему, был плотью от плоти его и костью от кости его, если ложью и обманом он захлопнул его в капкан, из которого не было иного выхода, кроме смерти, то может ли такой человек надеяться еще на что-либо на земле или на небе? Я покаялся в грехе своем Богу и людям. Я перенес наказание, наложенное на меня людьми, и они отпустили меня с миром. Но когда же скажет мне Господь мой «довольно»? Чье благословение снимет с души моей Его проклятие? Какое отпущение может загладить то, что я сделал?

Наступила мертвая тишина. Собравшиеся молча глядели на Монтанелли, и видно было, как задрожал крест на груди его. Он поднял наконец глаза и благословил народ слегка дрожащей рукой.

– Бог всемилостив, – сказал он, – сложи к престолу Его бремя твоей души, ибо сказано: «Сердца разбитого и сокрушенного не отвергай».

Он отвернулся и пошел по площади, останавливаясь на каждом шагу, чтобы поговорить с кем-нибудь или взять на руки ребенка.

Вечером того же дня Овод пошел на квартиру, где должно было быть собрание. Адрес ее он прочел на бумажке, в которую завернут был образок, данный ему Доминикино. Это был дом местного врача – активного члена организации. Большинство заговорщиков было уже в сборе, и восторг, с которым они приветствовали появление Овода, дал ему новое доказательство его популярности как вождя, если только он нуждался еще в новых доказательствах.

– Мы очень рады снова увидеть вас, – сказал ему доктор, – но еще более порадуемся вашему благополучному исчезновению отсюда. Ваш приезд – дело чрезвычайно рискованное, и я лично был против этого плана. Вполне ли вы уверены, что ни одна из полицейских крыс не заметила вас сегодня утром на площади?

– З-заметить-то, конечно, заметили, да не у-узнали. Доминикино все в-великолепно устроил. Где он, кстати?

– Он еще не пришел. Итак, все сошло гладко? Кардинал дал вам благословение?

– Дал благословение? Это бы еще ничего! – раздался у дверей голос Доминикино. – Риварес поражает сюрпризами, словно рождественский пирог. Скольким еще талантам прикажете дивиться в вас?

– В чем дело? – лениво спросил Овод.

– Я и не подозревал, что вы такой великолепный актер. Никогда в жизни не видал я такой чудесной игры. Вы тронули его преосвященство почти до слез.

– Как это было? Расскажите, Риварес.

Овод пожал плечами. Он был в молчаливом настроении духа, и, видя, что от него ничего не добьешься, присутствующие обратились к Доминикино. Все засмеялись, когда он рассказывал сцену, разыгравшуюся утром на рынке. Лишь один молодой рабочий остался серьезным и сказал угрюмым голосом:

– Вы, конечно, мастерски провели свою роль, да только я, право, не вижу, какой кому прок от этого театрального представления.

– А вот какой, – ответил Овод. – Я теперь могу расхаживать свободно по всему округу и делать что мне вздумается, и ни одной живой душе никогда и в голову не придет усомниться в моей личности. Завтра весь город будет знать о сегодняшнем происшествии, и шпион при встрече со мной подумает только: «Это сумасшедший Диего, принесший покаяние в своих грехах на площади». А это мне на руку!

– Да, конечно! Но все-таки нельзя ли было бы добиться этого, не надувая кардинала? Он слишком хороший человек, чтобы устраивать с ним такие штуки.

– Мне самому он показался человеком порядочным, – лениво согласился Овод.

– Глупости, Сандро. Нам здесь кардиналы совсем не нужны, – сказал Доминикино. – И если бы монсеньор Монтанелли принял место в Риме, когда ему представлялся случай к этому, Риварес не надувал бы его.

– Он не принял его потому, что не хотел оставить свое здешнее дело.

– Гораздо вероятнее потому, что не хотел быть отравленным кем-нибудь из агентов Ламбручини. Они имели что-то против него. Это несомненно. Если кардинал, в особенности такой популярный, как Монтанелли, предпочитает оставаться в заброшенной дыре, как эта, то мы знаем, что это значит. Не правда ли, Риварес?

Овод пускал колечки из дыма.

– Может быть, д-дело в «р-разбитом и удрученном сердце»? – заметил он, откидывая голову, чтобы следить за колечками дыма. – Не пора ли нам, однако, приступить к делу, господа?

Собравшиеся принялись подробно обсуждать проекты контрабандной перевозки и способы хранения оружия. Овод слушал с жадным любопытством, прерывая время от времени спорящих резкими замечаниями по поводу какого-нибудь неточного сообщения или слишком смелого плана. Когда все присутствующие уже высказались, он внес несколько практических предложений, и большинство их было принято почти без споров. На этом собрание и кончилось. Было решено, что до тех пор, пока Овод не вернется благополучно в Тоскану, надо по возможности избегать долго затягивающихся собраний, могущих привлечь внимание полиции. Все разошлись после того, как часы пробили десять. Остались лишь доктор, Овод и Доминикино. Они трое составили комиссию для обсуждения некоторых специальных вопросов.

66Скуди – крупная итальянская серебряная монета, в старину равная 1½–2 рублям.
Рейтинг@Mail.ru