Предисловие
После издания моей первой книги «Заметки конструктора» от многих прочитавших ее я услышал пожелание в дальнейшем написать побольше о людях, с которыми мне довелось работать и встречаться. Долго думал, как откликнуться на эту просьбу, и остановился на форме дневниковых записей, в которых я бы мог это сделать наряду с размышлениями обо всем остальном, что может привлечь мое внимание по ходу начавшейся новой жизни. Я приурочил начало записей ко дню своего выхода на пенсию и замыслил их в виде цикла воспоминаний, которые, я полагал, непременно будут возникать у меня по ассоциации с событиями и разными обстоятельствами дней текущих.
Итак, я приступаю к осуществлению задуманного без конкретного плана и представления о том, во что оно выльется.
1997 год
28.08
Отдав учебе в институте и работе 54 года своей жизни, сегодня вышел на пенсию. Как у нас водится, по каким-то узаконенным соображениям, дабы чего-то не терять в материальном плане (это мне подсказали сердобольные люди), уволен по идиотскому приказу «в связи с сокращением штата работников». Иначе у нас не получается: любую кашу надо обязательно испортить ложкой прогорклого масла. Один из примеров на тему мелких недостатков соцсистемы, когда приходилось поступать вопреки здравому смыслу, но зато в полном соответствии с формальными инструкциями или правилами.
Так и тут. 70 лет, самоотверженная работа, добрая сотня сведений о разных наградах и поощрениях в трудовой книжке и… последняя в ней строчка с упомянутой записью. А перед тем – помпезные проводы с хвалебными речами, по поводу которых вынужден был в заключительном слове обратить внимание присутствующих на неадекватность их тому, что было сделано. «Да, был труд, порой напряженный, были сомнения, переживания, но это воспринималось как чуть не сплошное каждодневное удовольствие и праздник. Сомнения, переживания? Так они постоянно гасились тем, что таковые предыдущего периода оказывались неоправданными или явно завышенными».
Мне, можно сказать, в жизни еще и везло. Все получалось согласно задуманному, практически не было бросовых объектов, ни дня не сидел без дела. Не работа – театр. Я и ходил на нее как в театр. В полной мере, исключая разве последние перестроечные годы, относил себя всегда к самым счастливым людям своего поколения. Была, конечно, масса возмущений, но и тут я умудрялся вписывать их в творческую струю не совсем обычной, а потому опять же для меня занимательной с ними борьбы.
К моменту выхода на пенсию я позволил себе допустить некоторое послабление по работе, благо ее стало меньше и она пошла производиться на пресловутую полку. Усиленно занялся подготовкой первой книжки («Заметки конструктора», 1997 г.), закончил и уговорил издателя срочно ее напечатать к названной дате. Так что при прощании я подарил добрую сотню экземпляров ближайшим начальникам, друзьям и товарищам по работе.
От издания книжки получил еще одно удовольствие, напечатав ее, в отличие от старых советских времен, полностью в задуманном варианте, без купюр и прочей издательской отсебятины, на условиях правки лишь орфографических и синтаксических ошибок. Она стала первой печатной работой публицистического характера, которую считаю истинно своей от первого до последнего слова (исключая разве отдельные статьи в заводской газете во времена, когда там был редактором Б. Шигайкин, не позволявший себе без ведома автора исправлять чуть ли не запятую).
30.08
Вечером, после официальных проводов, устроил прощальный ужин дома для ближайших коллег, прежде всего, из отдела крупносортных прокатных станов, где я начинал свою трудовую биографию и где фактически ее заканчивал.
Люблю домашние застолья: меньше официоза, больше душевности, нет ограничений. Если собирались интересные собеседники, то, особенно в молодости, засиживались до утра. Оставались в конце концов самые «упорные». Ресторанно-банкетная обстановка такого не позволяла и потому часто, по ее завершении, кто-нибудь из компании тащил упорных к себе в дом. Вот тогда и начиналось настоящее пьянящее общение.
Способностью к ночному к себе завлечению у нас отличался В. М. Нисковских. Любил подобные экспромты А. В. Третьяков. У обоих это получалось очень естественно, к месту и встречалось с должным воодушевлением, причем всегда в упомянутом составе. Не брезговал этим и я. Жена моя была тут на высоте: всю жизнь любила подобные сборища, принимала любых гостей с величайшим гостеприимством и в добром настроении в любой час. Эту ее черту отлично знали и потому без возражений откликались на мою просьбу. В последние годы, когда она тяжело заболела, я приглашал уже постаревших и несколько отяжелевших на подъем приятелей под предлогом доставить приятность больному человеку, «одиноко ждущему, – говорил я, – сейчас именно вас и никого другого». Не помню, чтобы такие собрания были для нас с ней обременительны и вызывали хотя бы малую неудовлетворенность.
1 7.09
Сегодня послал свою книжку М. Б. Цалюку. С ним у меня завелась переписка после его отъезда в Израиль и последовавшего затем весьма приятного (и, может, несколько неожиданного для Матуса) моего поздравления его с 70-летием. Поскольку поздравление я переслал тогда совместно с приветствием от коллектива его бывшей лаборатории, то оно получилось у меня несколько высокопарным, но верным и от души.
Примерно через полгода я получил от него книгу воспоминаний под названием «Автопортрет» с не меньшими, видимо под впечатлением моих ему, дифирамбами в мой адрес, чем поставил меня в неловкое положение в сравнении с остальными, им упомянутыми.
С великим вниманием прочитал тогда его ностальгический труд. Прочитал дважды. Первый – запойно в рукописи (она была напечатана в нашей заводской типографии и потому попала мне в руки), второй – с расстановками и размышлениями, в книжных корочках и с авторской надписью. Эффект соучастия, даже некоторого порой предзнания описываемого делает подобные повествования всегда много интереснее и завлекательнее: что-то забыл, что-то запомнил с меньшими подробностями, чего-то не знал, но представляешь его именно так, как тебе сейчас, через полста лет, рассказывается. В данном случае я усматривал, кроме того, и определенную экспромтную талантливость автора.
Только про меня он действительно хватанул слишком. Боялся даже, как бы кто не «помер» от белой зависти. Про живых, известно, надо писать осторожно. Он – мало написал, еще и привел в книге полный список фамилий. Мне представлялось, как тогда, по первым прочтениям, им поименованные только и делали, что листали свои страницы и сравнивали их с другими, где их грешных имен нет. Естественно, все по известному толстовскому правилу. А тот, кто не сумел того проделать сам, но что-то о книге слышал, даже спрашивал: есть ли там, у Цалюка, чего-нибудь про него?
Люди в каких-то частностях интересны все, но по-настоящему оставляют след в нашей душе немногие. Сужу по разным торжественным собраниям, когда, давая характеристику тому или иному деятелю, приходилось ограничиваться перечислением разных дат и случаев его в чем-либо участия. Обычно это произносилось в адрес одного, и потому слушающей публикой легко проглатывалось. У Цалюка же все вместе, да и написано, а не сказано. Формула же его оценочная близка к моей вышеприведенной.
Что-то в этом духе я написал тогда Цалюку. Теперь буду ждать его реакции на свои «Заметки».
05.11
Получил ожидаемое с положительной в целом оценкой моего труда. В письме много хвалебных слов в мой адрес, но и много конкретных замечаний и возражений, изложенных в цалюковской манере собственного «домысливания за автора». Смысл их можно установить из моего ответа.
«Получил твое послание. О первой части не говорю. Отношу ее не столько к своему труду, сколько к твоему соответствующему времени и месту настроению, когда хочется чего-либо похвалить или одобрить, как только оно окажется несколько за рамками обыденности. Со второй частью полностью согласен, но хохотал над ней (вместе с Галей, которой читал ее со своими комментариями) до упаду, разве чуть меньше, чем
над твоим «серьезным» ответом юмористу Третьякову на его: «тебе – академика, Нине – доктора» и пожелание писать подобное «со ссылками на использованные литературные источники». Там я, вспомнив заказанный им однажды под Новый год для Васьки Терентьева журнал «Свиноводство», готов был от смеха вообще залезть под стол.
Так вот, Матус, полностью согласен, но с одним замечанием, что всё мне приписываемое – не мое. Тобой критикуемых глупостей никак не усматриваю и даже вообразить не могу. Расцениваю данное как следствие минутной увлеченности и твоего завода. Потому не хочу ничего ни опровергать, ни разъяснять. Прочитай внимательно критикуемое в общем контексте и специально для сего случая (заранее проигранного и ожидаемого) сделанных мною многочисленных оговорок и советов на тему, как надо читать и воспринимать кем-то написанное.
Меня можно упрекать за сложность, корявость слога, за повторы, еще за какие-либо литературные грехи, но не за глупости и алогичности – ими я никогда не занимался. К тому же в книжке не мои умо-представления, а только констатация того, что в нашем мире было и есть. Не обижайся. Отнесем это к недостатку слова и фразы. Вспомним тот анекдотичный случай, когда два мужика целый день с пеной у рта спорят, а потом устанавливают, что мыслят и думают одинаково. Нет, определенно заскок. Либо у тебя, либо у меня, либо у обоих вместе: не дураки же мы с тобой».
Написал кратко из расчета, что он перечитает книгу еще раз и какие-то явно надуманные вопросы снимет.
20.12
Ожидания оправдались. В очередной раз Цалюк в чем-то покаялся, но тем не менее свой органический недостаток сохранил, несмотря на предыдущее о том напоминание. Вот какой ответ, теперь уже подробный, был ему сочинен.
«Первые впечатления от твоего свежего письма.
С одной стороны, все больше сам себе нравлюсь, ибо снова полностью с тобой согласен, согласен со всеми твоими новыми пояснениями и разъяснениями, с твоими подходами и взглядами. Согласен со всеми твоими утверждениями там, где они твои, а не мои. Однако, с учетом ранее брошенной мной и верно воспринятой тобой фразы о «дураках» и твоего настроя на полное повторение предыдущего письма, испытываю определенные сомнения. А может, он точно прав, раз именно так, а не иначе понимает мной написанное?
С другой стороны, я не мог не проиграть, как один из вариантов, подобный уверенный твой ответ и потому готов столь же уверенно попытаться доказать его некорректность.
О сталинской системе. У меня речь идет только о «волевом управлении» народным хозяйством, а не о каких-то «успехах в индустриализации» и «генетическом развале» сельского хозяйства. В этой части, в части создания условий, и только условий, «эффективного хозяйствования» (безусловно, относительного) в рамках тоталитарной системы, тогдашние экономисты были очень умными людьми, чего, к сожалению, мы лишены нынче, а потому и сидим в болоте. Отсюда все твои разъяснения относительно «злого ума» и его последствий совсем не к месту. К приведенному они никакого отношения не имеют.
О философии. Ты критикуешь фразу о том, что «философия никогда не оказывала прямого воздействия на настоящее движение жизни», и противопоставляешь ему ее «воздействие на умы интеллигенции». Хотя у меня тут же значительно более емко сказано, что «философия – инструмент для достижения поставленных задач и целей…», а ниже в том же плане и опять очень точно – «она способствовала… организации всплесков на… кривой эволюции…». Обращаю также внимание на слова «настоящее движение», т. е. интересующее нас движение в стратегическом плане, и на достаточную осторожность критикуемой фразы из-за наличия перед ней слов «на мой взгляд». О чем спор?
О теории. По моим понятиям, в философии нет теории в правильной, не фискальной, трактовке последней, поэтому не «в философии теорией», как у тебя, а самой философией «обосновывается как бы заранее придуманный, нужный автору вывод». Главное же в том, что мною не исключается философия как «плод умозаключений ее автора», ибо масса придуманного (даже самого злого и глупого) может быть следствием вполне искренних побуждений. А потому далее тут становятся неуместными твои рассуждения о Ленине, Плеханове и Короленко. Слов о «корыстной цели» здесь близко в книге я не нашел, но они, помню, где-то есть, однако их всегда можно отнести к не раз (повторюсь) оговоренному в книге исключению из того, что касается подавляющего большинства характеризуемой нами группы людей, явлений и т. д.
О побуждениях и последствиях. Ты прицепился к фразе о «свершившихся событиях», к моему утверждению о том, что для их оценки (тут не только для меня, а без всяких, считаю, исключений) не важно, следствием «каких побуждений… они явились». Ты придумал в защиту своей позиции, будто я считаю, «что допустимо воздействовать на общественное развитие сегодня, не используя опыт прошлого». Какие вольности ты себе позволяешь? Разве где-нибудь есть хоть одно слово, которое давало бы возможность приписать мне сие? Хотя не только не исключаю подобный метод «воздействия», но и, более того, считаю, это где-то у меня приведено, что гегелевская «ирония истории» является для массы вождей именно следствием таких их действий (безусловно,
не от незнания истории, а от нежелания ее «знать»). Естественно, для меня лично такое абсолютно исключено. Но это опять, кажется, сверх программы нашего спора. В продолжение же последнего можно лишь добавить, что побуждения не «должны», а могут теми, кому это интересно, анализироваться и не только с «честными целями», но и с какими угодно другими, что часто и делается, о чем у меня тоже сказано.
5. О слове и числе. Ты должен бы тут абсолютно со мной согласиться, ибо по делу (если ставить сравниваемые моменты в сравнимые исходные по их качеству позиции, а не брать один из разряда полугениальности, а другой из области чуть не глупости) слово и цифра по однозначности заложенной в них информации при всех прочих равных условиях, из которых мы с тобой всегда исходили, – прямо антиподные вещи. Твои примеры из истории по широкополочному стану и по валкам – не выдерживают критики. Как раз формулы-то все там и решали, а слова, как слова, – выполняли свою известную функцию. Неуместны и твои пространные рассуждения о собственных значимостях слова и цифры. У меня о сем «эффекте», например, первого сказано даже больше твоего (см. хотя бы размышления о власти). А лучше всего, пожалуй, будет вспомнить высказывания Галилея и Ньютона – их своеобразный гимн математике. «Природа говорит с нами на языке математики»… Надо «придать физике математическую ясность, чтобы вызволить ее из болота бесплодных дискуссий о словах». В части же некоей «особой значимости» слова согласен не только с тобой, но и с Германом Вейлем, который писал, что «слова – орудия опасные. Созданные для повседневной жизни, они обладают привычным значением лишь при известных ограничениях, но человек склонен распространять их на более широкие сферы, не заботясь о том, сохраняют ли они при этом твердую опору в реальности или нет. Не потому ли к таким тяжким последствиям приводит нас магия слов в сфере политики, где слова имеют уже совсем расплывчатое значение и человеческие страсти нередко заглушают голос разума».
Так что нет никакого спора. Есть просто (и тут только твой) заскок.
Думаю, ты согласишься с моими доводами. Но остается вопрос. Какая все же текстовая неточность, недоговоренность и тому подобные мои упущения послужили основанием для критики со стороны не просто читателя, а умного читателя? Об этом я хотел бы от тебя услышать. В части же принципиальных, так сказать мировоззренческих, аспектов позволю еще раз обратить внимание на то, что у меня написано. Нельзя домысливать за автора вне контекста, вне общей направленности им представленного. Нужно быть весьма осторожным и придерживаться золотого правила: критикуемый не глупее критикующего. Критика должна быть на порядок точнее и весомее критикуемого. Она обязана быть безупречной».
1998 год
0 7.01
Книжка явилась неким «заполнителем» первых отпускных, не занятых работой дней. Разносил и рассылал ее по собственной инициативе и по случаям разных оказий еще долгое время. Она явилась поводом для более крепкого восстановления старых знакомств с интересными людьми либо способом лишний раз напомнить кому-нибудь о своем бренном существовании. Недавно, например, послал четыре экземпляра А. Б. Вернику и М. И. Гриншпуну. А вчера встретился с И. И. Потаповым и Ю. Н. Кондратовым.
Встреча состоялась в комнатке дома Облсовпрофа. Потапову ее выделили после ухода с должности председателя Совета.
Кроме нас он пригласил еще своего приятеля Ю. С. Корнильцева, притащившего с собой, надо полагать по просьбе Потапова, батон и кусок колбасы (бутылка у Потапова была припасена заранее).
Начались разговоры с воспоминаниями о прежних годах жизни, разных значимых событиях и их участниках. Занимал нас главным образом Иван Иванович, сохранивший до сих пор великолепную память, удивлявшую меня еще во времена работы парторгом завода. Впечатление такое, что он и сегодня помнит не только фамилии всех встречавшихся ему людей, но даже их имена и отчества. По ходу беседы он добавлял их, для пущего впечатления, и к фамилиям, упоминавшимся остальными участниками собрания. Запомнилась встреча еще и тем, что в силу тесноты мира Юрий Сергеевич оказался моим дальним родственником, правда, настолько, что сейчас даже не могу восстановить точно наше с ним древо родства.
В конце я вручил книгу Потапову и Кондратову и пообещал то же сделать Корнильцеву. В ответ Иван Иванович подарил мне свою, как оказалось, одновременно с моей напечатанную тем же издательством «СВ-96» под броским, соответствующим его биографии названием: «Тридцать лет в президиуме».
08.01
Напечатать книжку помог Леонид, оплатив расходы по ее изданию из казны своей конторы, организованой им в перестроечные времена. Но прежде о Леониде как моем брате и человеке.
Первые мои впечатления связаны с тем обстоятельством, что я старше на два с половиной года и потому был в его дошкольные годы на положении няньки, но няньки-мальчишки, не лишенного, наряду с проявляемой о нем заботой, желания иногда над ним подтрунить, по-забавиться. Попугать, например, сидящими под кроватью медведями или волками, а после столь же быстро остановить плач заявлением, что волков нет и что это мои придумки. Подмывала меня к таким действиям не реакция брата, а его доверие ко мне. И потому я никогда не смаковал испуг и наслаждался обратным – мгновенным прекращением слез и полным успокоением по малейшему на то моему желанию.
Братец мой был болезненным ребенком. После того как мы с ним переболели простейшей корью, я больше, тьфу-тьфу, ничем серьезным не болел и практически никогда не лечился. Страдал лишь, будучи уже в возрасте, несколько от радикулита, да и то, как правило, по своей глупости и упрямству. От спанья в походах на голой земле; от залезания в холодную воду какого-нибудь ручейка, а потому в скрученном от тесноты виде, который тут же фиксировался на моей спине; от какого-нибудь явно неподъемного бревна, которое мне вдруг приспичило сдвинуть с места, и от тому подобных случаев своей глупости.
В шесть лет брат заболел скарлатиной, и я, учась во втором классе, на десять дней был отправлен жить к тетке (по матери) Фате в город. Каждый день после школы я подходил к своему дому, приветствовал через окно брата, отправлялся затем на трамвае к тетке на улицу Азина и там ждал ее возвращения с работы. Самостоятельность пацанов в те времена, в сравнении с теперешними, была потрясающей. Ведь связи никакой, телефонов нет, проверить, доехал ли я до тетки вечером, а утром до школы – никакой возможности. Тем не менее сегодня у меня такое впечатление, что никто из старших особенно и не переживал. Да и какие могли быть переживания, если мы были все лето предоставлены сами себе и чуть не каждый день в хорошую погоду таскались на водоемы: на Калиновские разрезы, на городской и Визовский пруды и даже заводские отстойники. Нас отпускали в ночное пасти лошадей с соседнего конного двора.
По той же причине хлебнул он сверх меры и во время войны, когда в 1943 году мы с ним поехали на сельхозработы под Туринск. Страшно представить, как со станции всю ночь под проливным дождем шли пешком двадцать километров до нашей деревни. А ведь ни плащей, ни резиновых сапог! В деревне две недели безвылазно пробыли на лесном сенокосе в шалашах среди комарья и ночью и днем без антикомарина в неприспособленной одежонке и с постоянно мокрыми ногами. Питание до появления свежей картошки – одна гороховая каша, которой с голодухи по первому разу съели двухведерный котел, литра по два на каждый рот. Мыла нет, вшей давили в свободное время сотнями. Леонид не выдержал, заболел. Ни врача, ни лекарств. Единственное лечение – два дня менял пайку хлеба на стакан молока и поил его им горячим. Вернулись домой, мать рассказывала, грязные, полубосые, во всем изодранном,
а сами – одни кости. На следующий год – он снова на все лето в другой колхоз, но уже с матерью. Я работал и потому был оставлен дома. А со мной – 10 соток картошки, которую надо было одному окучить, убрать и на велосипеде всю перевезти. Но зато брат и потому, что повзрослел, и закалился накануне, да еще и при материнской заботе, прожил то лето в колхозе припеваючи. Приехал как с курорта и стал в моих глазах, человека, занятого днем на заводе, а по вечерам в школе, вдруг самостоятельным мужиком с мне не свойственными «деловыми» качествами и способностью к разного рода операциям, порожденным военным временем, вроде какого-нибудь продуктообмена, а порой и мелких махинаций.
Помню, в доме появилась мелкокалиберная винтовка, которая тут же исчезла в счет, вероятно, чего-то другого. А однажды он с приятелем попросил меня купить им в магазине по талонам американского весового шоколада. – «Что за талоны, где вы их достали?» – «Подобрали на свалке: их туда выбрасывают после отоваривания». – «А почему на них сегодняшняя дата?» – Ответ: «Подделали».
Поскольку я не был лишен авантюризма, то пошел «навстречу» и купил по поддельным талонам желаемого ими шоколада, попросив больше этим не заниматься. Не знаю, прекратил ли он сие, но ко мне, во всяком случае, больше не обращался. Но какими-то делами подобного рода продолжал заниматься. Стал плохо учиться, начались осложнения с отцом, который осенью 1945 года вернулся с войны. Я в это время уже поступил в институт, и решили мы на семейном совете отправить его на завод, на освободившееся в цехе место разметчика. Дальше он практически полностью повторил мой путь. Так же проработал два года на заводе, окончил вечернюю школу и без треволнений поступил в институт по специальности «подъемно-транспортное оборудование».
Короче, взялся за ум и направил свою энергию в нужное русло. С этого времени началось мое восхищение незаурядными его способностями, теперь в положительном плане.
В первую зимнюю сессию он заболел тифом и пролежал в больнице больше месяца. Болезнь заграбастала его настолько сильно, что вышел он из нее в самом настоящем негритянском обличье: с головой, покрытой густющими мелко вьющимися и черными как смоль волосами. Со временем они сколько-то распрямились и потеряли смолистый оттенок, но так и остались, на зависть многим особам женского пола, благородно вьющимися и жгуче-черными. Волосяной покров головы изменился, умственные же способности ее сохранились и даже, похоже, окрепли. За пару месяцев он сумел сдать все хвосты за первый семестр, полностью наверстать упущенное во втором и закончить учебный год в целом.
После окончания института Леонид мог вполне остаться работать в Свердловске, но по каким-то соображениям решил поехать на строительство гигантского закрытого подземного завода под Красноярском. Там ему опять досталось. Но он оттрубил весь положенный трехлетний срок. Уволился в 55 году и поступил работать на Уралмаш в наш конструкторский отдел по профилю оборудования станов горячей прокатки.
Несмотря на то что к моменту его появления в отделе уже сформировалось большое число ведущих специалистов и все вакантные места были должным образом заняты, он в кратчайший срок сумел войти в элитную среду. Стал активнейшим изобретателем. Позанимавшись некоторое время проектированием толстолистовых станов, переключился на машины непрерывного литья заготовок. В числе первой команды конструкторов стал заслуженным изобретателем России и одним из самых молодых на заводе лауреатов Государственной премии СССР, которой удостоился за создание конвертерного комплекса с разливкой стали на МНЛЗ.
Ему свойственна высочайшая целеустремленность в достижении поставленных перед собой целей и задач, умение войти в доверие к нужному начальствующему лицу и легко обратить его в свою веру. Круг хорошо знакомых директоров, главных инженеров предприятий, крупных министерских начальников был весьма обширен. Заводил он знакомства лично сам, без чьей-либо, насколько знаю, протекции – в основном на базе «проталкивания» своих объектов и многочисленных идей, причем иногда в области, не имеющей прямого отношения к плановой отдельской работе. Короче, когда ему надо было, знакомиться он умел легко и быстро и, кажется, не только с деловыми людьми, но и в обычной жизни, в молодые годы, еще и с особами женского пола. Должен признаться, что в части последнего я не раз пользовался его «услугами», так как сам такой способности был напрочь лишен.
Вместе с тем Леонид оказался не свободен от некоторых негативных черт характера, свойственных, к сожалению, весьма многим творческим людям. Был склонен завышать оценку собственных решений и, наоборот, занижал оценку чужих, часто был необъективен в восприятии тех или иных явлений, фактов и поступков своих коллег, особенно, когда они придерживались иной точки зрения. Крупный частный его недостаток, сохранившийся до сих пор, несмотря на нередкие мои ему замечания, – неумение корректно отстаивать свою точку зрения, излишняя, доходящая до грубости, безапелляционность в суждениях, часто воспринимаемая его визави как исключение им чуть не любого альтернативного суждения.
Может, эта его особенность человеческой натуры, а может, и что-нибудь более серьезное и менее субъективное привело его к осложнениям на работе.
Ко времени, когда по вертикальным МНЛЗ (где главную партию исполнял Леонид) работы были раскручены на полную катушку, по инициативе Нисковских, еще одного листовика, также сверходержимого конструктора, отличного организатора и дипломата, а потому не без активного участия и помощи Химича, появилась идея нового направления в непрерывной разливке стали и стремительно развернуты работы по проектированию и изготовлению опытной МНЛЗ радиального типа. Оперативно создана неформальная команда из опытных конструкторов, в которую вошел и я, пишущий эти строки, хотя и был тогда занят своими крупными проектами. Но, в отличие от многих моих коллег, у меня над всяким личностным всегда довлело дело, и только оно, дело, определяло мои шаги и действия. Может быть, поэтому, что-то теряя в тактике, в плане стратегическом я оказывался почти всегда в непрошибаемой позиции и никогда не испытывал хотя бы малого чувства дискомфорта от всего того, что проистекает от нашего с вами противного «Я».
Так или иначе, в силу каких-то обстоятельств, думаю, не только служебных и деловых, связанных с тем, что вынужден был тогда тащить воз с вертикальными МНЛЗ, но и по причинам личностного, выше отмеченного, порядка, Леонид оказался в стороне от нового направления. И очень скоро в прямой фактически оппозиции к нему, а главное, не к технике, а к людям, ее созидающим, и, прежде всего, как всегда и происходит, к ее руководителям. Началась настоящая война с привлечением, как тогда было принято, общественности, парткомов, обкомов, министерств и всех остальных, кому только можно жаловаться.
Техника – дело сложное, и мне трудно дать точную оценку тогда происходившему по технической, определяющей, части спора и тем более в части личностной его составляющей. Лучше я, уже с полным знанием сути и при своей, как мне кажется, способности к объективному анализу, расскажу почти о таком же (один к одному) другом споре и при таких же (чуть не абсолютно) противостоящих силах и занятых ими диспозициях.
У нас в отделе за многие годы работы сложилось негласное разделение конструкторов на блюмингистов и всех остальных: горячников и холодников. Сложилось так потому, что отрасль блюмингостроения в самом начале ее становления, да и становления Уралмаша в целом, возглавил талантливейший конструктор и организатор Г. Н. Краузе, который, в силу своей исключительной самостоятельности и огромного авторитета в чисто человеческом плане, являлся для нас, молодых тогда, неформальным руководителем и своеобразным «законодателем моды» в проектировании прокатного оборудования. Способствовало этому, уже объективно, и то, что мы к тому времени перешли на комплексное проектирование целых заводов, одновременно нескольких
станов. Блюминг был головным и проектировался с определенным опережением, невольно обязывающим других исполнителей, уже и по делу, руководствоваться общими решениями, принятыми командой Краузе. Проекты по ним заканчивались раньше других, рассматривались и утверждались первыми, а затем первыми пускались у заказчика и сами блюминги. Это тоже была приличная вода на мельницу их создателей. Короче, блюминги были в моде по всем аспектам: и по технологии, и по месту и значимости на металлургическом заводе, и по всем прочим сопутствующим моментам той созидательной эпохи.
Но вот Краузе ушел с завода и открыл свою собственную проектную контору в Колпино, под Ленинградом. Кстати, несмотря на кажущуюся здесь его консервативность, там, на новом месте, он сразу же переключился на проектирование более перспективных объектов, начав с крупносортного стана 600 для Коммунарского метзавода. К сожалению, тут у нас остались менее способные его последователи, во всяком случае, менее чувствующие пульс времени, и потому с прежним энтузиазмом продолжали то, что ими начато когда-то давным-давно. Благо работа была: блюмингов было понастроено много. Но для правильного использования своих сил и способностей надо было понимать то главное, что в блюмингостроении уже не было места и оснований для постановки принципиально новых задач и новых проблем, без которых, как говорил математик Д. Гильберт, наступает «отмирание или прекращение дальнейшего развития». На данном этапе, если исходить из представлений другого математика, Г. Вейла, эта сфера деятельности, «подчиненная одному «императиву объективности», требовала определенного «философского осмысливания», дабы «не окостенеть и не превратиться в рутину». Блюмингостроение фактически сдавало свои позиции и становилось историей.