А вот и семейство гадов-ползучих. Сам дракон об одной голове, трехглавые бывают в основном только в сказках, да изредка в жизни – но они слабые, такие уроды, обычно, долго не живут. Супруга его – росточком поменьше и с чешуей позеленее. Плюс хоровод их мелкой поросли, большинство из спиногрызов никогда не доживет до возраста родителей – драконов никто не любит и соответственно у них полно врагов. А главный враг, разумеется, люди – кто ж не огреет палицей дракончика, если увидит на своем пути? Чтобы завершить перечень супротивной стороны, надо упомянуть яйца, которые где-то в укромном месте схоронены и высиживаются и самкой и самим главой семьи.
Дракон с чмоканьем поднялся с пола – прилип он что ли на своей плесени? Обстановка пещеры была более чем скромной: камень кругом и никакой мебели или шкур, лишь кое-где в углах лежали кости жертв да склизкие копны бурой соломы. Это и не удивительно, драконам чужды комфорт и всё что с ним связано. Самка тихим шипением созвала мелких дракошь и спряталась с ними в боковой туннель. В логовах драконов всегда бывают ответвления и запасные выходы, но они редко помогают, когда людям по-настоящему хочется уничтожить их обитателей.
Пересвет отвел руку со светящийся гнилушкой влево и приготовился к схватке – встал в позицию и замер в ней, как каменное изваяние. Пусть теперь противник понервничает, дернется и откроется для удара. Он был давно внутренне готов к бою, сегодня ему исполнилось 18 лет и обряд посвящения должен пройти сегодня – так заведено издревле и не нам менять устоявшиеся обычаи. В наше время примерно один из пяти-шести кандидатов погибает при обряде воспитания героя. Пересвет был уверен, он испытание пройдёт.
– Что, даже не поздороваемся? – донеслось из пасти дракона, голос твари был горловым и хриплым, но и в этих нечеловеческих звукам можно было разобрать слова, складывающиеся в связное предложение.
Пересвет не подал вида, что удивился, удивился настолько сильно, что даже не помнил, когда так оторопь брала в последний раз, да и удивлялся ли вообще. Это был удар пробивший защиту человека.
– А смысл? – вопросом на вопрос ответил Пересвет.
– Да, смысла нет. Ты всё равно меня убьёшь…
– У тебя же тоже есть шанс загрызть меня, – будущему герою не хотелось, чтобы его противник сдавался до схватки и облегчал ему обряд.
– Да, есть один из пяти или шести, но это раньше было, до изобретения вами булата. Теперь-то за полгода ни один из ваших не погиб ещё.
– Придумайте тоже что-нибудь или уйдите с наших земель
"Зачем я это говорю?" – не понял сам себя Пересвет.
– А может, мы не хотим ничего придумывать, ну а насчет земель – мы на них появились гораздо раньше, чем вы, так что ещё неизвестно кому они принадлежат по праву.
– Это не важно, сейчас мы есть, вы можете выбирать: жить с нами и бороться или уйти в глушь.
– Глуши больше нет, вы расплодились везде и всюду, лишь там, где холод совсем силён, можно найти клочок суши без людей, но мы не переносим холода ещё сильнее, чем вы. Знаешь, я не буду сопротивляться, просто заколи меня и покажи окровавленный меч толпе, жаждущей увидеть положенный знак, пусть люди порадуются очередной вашей победе, – дракон опустил передние лапы и склонил голову, отдавая себя на милость человека.
Пересвет сразу понял – это не уловка. Уж слишком безнадежно выглядела фигурка изначально немощного существа. Он думал, что драконы гораздо больше, а этот взрослый-то даже до плеча ему не доставал. А в этой позе смирения дракон казался ящерицей переростком, у которой одно оружие – хвост, способный остаться в лапах хищника, покусившегося на жизнь рептилии.
– А если я потом убью всю твою семью? – попытался будущий герой воодушевить своего врага. – Вырежу жену, детишек, разобью яйца…
– Делай что хочешь… – голос перешёл в безвольный шип.
«Ну, это уж ни в какие ворота не лезет, чёртова рептилия!» – всё было не так, как рассказывали.
– Да что за обреченность то, ёшки-патрёшки?! Дерись, это же твой дом, защищай его! – Пересвет рассердился не на шутку – он не терпел слабости в себе, а эту… зеленую плесень так и вовсе возненавидел. Это же дракон! Такое было ожидание. А оказалось – это просто безвольная ящерица.
– Не буду… – дракон ещё больше съежился и, казалось, превратился в свою тень.
– Тьфу на тебя! – Пересвет сплюнул и направился к выходу из пещеры.
– Ты куда?
– Да пошёл ты! У всех обряд как обряд, а у меня сплошная профанация, дерьмо собачье весь твой род, даже нет, хуже – он не стоит дерьма собачьего. Зря собак оскорбил.
– Я не виноват… – донесся сзади слабый возглас.
Когда Пересвет вышел из пещеры, наступила полная тишина. Сначала-то раздались бравурные крики, но потом, когда люди разглядели, что на мече героя нет следов крови дракона – вот тогда и заструилась тишина и обхватила она цепкими лапами ноги Пересвета – не выйти, не убежать, и немой вопрос стоял у всех в глазах: как же так, паря?
– Да ну его! – махнул рукой Пересвет. – Не сопротивлялся даже, просто сдался. Что я буду дракона как свинью на сало резать? Какой это обряд на…
И тут стало понятно, что детишек все-таки не следует допускать до обряда воспитания героя.
– …я лучше в крестовый поход пойду.
Пересвет закончил свой короткую речь и вонзил меч в песок, но одумался – и достал его обратно, ведь не в камень же воткнул, да и кандидатов в короли поблизости не имелось, чтобы его потом вытаскивать (к тому же и вакантных тронов в округе не наблюдалось). С тех пор в деревне старейшины ломают голову над тем, как организовать новую традицию посвящения в герои…
А вот этот бумагомарака – не прав. Нет, возможно, в его выдуманном мире можно было и не искоренять драконов, и тем более не обязательно их было убивать, чтобы стать героем. А вот у нас все просто: или мы, или они. Нет компромисса. Нет терпимости. Нет милосердия к проигравшему битву. Или драконы живут на планете, или мы. Поэтому-то их и уничтожили. Давным-давно. Хотя, не полностью. Есть ещё твари, но они, обычно, живут внутри людей, маскируясь под настоящего человека. Это лишь форма, для обмана глаз. Дракон требует крови, богатства, девственниц и ради них готов убивать. Убивать настоящих людей и других драконов. Так что писатель, всё-таки не прав. Его бы сюда, в тюрьму на годик-другой, тогда бы, может быть, он создал что-нибудь по-настоящему доброе.
Я решил кое-что сделать, нет, не сбежать, сбежать в моем положении невозможно без помощи извне, я решил кое-что написать. Другие вон пишут и ничего, пусть и я напишу кое-что, а потом, пожалуйста, рубите голову. Но чтобы кое-что написать мне тоже была необходима помощь, помощь Живоглота. Это главный охранник в нашем крыле. Это он ходит по коридору и заглядывает в глазки. Это он провожает узника в последний путь к эшафоту, хотя иногда помогает отправиться узнику за черту и самостоятельно. Размером он с большую бочку вина, сходство с ней усиливают постоянные булькающие звуки, которые раздаются откуда-то из недр мощной туши этого вертухая. На лицо Живоглот – вылитая смесь бульдога с носорогом. Характер примерно соответствует внешности, только хуже. На сером мундире Живоглота, засаленном и протертом кое-где, коряво выведено девять знаков: пять звезд (число лучей у многих разное, видимо, он выводил их от балды, лишь бы была звезда) и четыре креста. Когда я спросил про их значение, Живоглот ответил, что само по себе было почти чудом – он практически не разговаривал с заключенными. И гордо тыкая в знаки отличия, объяснил, что девять человек пытались бежать во время его посещения их камер. И я их понял, Живоглот создавал иллюзию своей неповоротливости, а она давала пищу для построений планов бегства. Вертухай продолжил, улыбаясь: «Но черепа их не выдерживали даже легкого удара по ним, а шеи – легкой встряски. За проломленный череп – звезда, за сломанную шею – крест! Узники сейчас пошли уже не те, хлипкие какие-то, особенно как ты – политические, доходяга на доходяге, хоть бы десятый выискался, счёт бы сравнялся…» – размечтался Живоглот.
Почему-то он проникся неуставными отношениями ко мне, не симпатией или нездоровой страстью – нет, тогда бы я об этом уже не смог никому рассказать, просто он стал со мной разговаривать, что запрещено внутренним распорядком. А однажды заметил: "Тебе, кстати, повезло уже тем, что ты оказался в камере с библиотекой…" – и мои протесты обрубил. – "Не надо ля-ля, знаю я своё хозяйство, просто мне пофигу, что в этом каменном мешке валяется пара испачканных бумаженций". Так я впервые услышал, что Живоглот исповедует философию пофигизма, в дальнейшем мои наблюдения подтвердили мою догадку: Живоглот – пофигист. Причем пофигизмом он страдал в форме близкой к ортодоксальной, то есть ему было пофигу практически всё. Вот на это я и собирался надавить. При очередной встрече, я начал атаку с фланга:
– Живоглот, тебе же всё пофиг?
– Да, сморчок, – "сморчком" он меня прозвал не сразу, сначала называл амебой, потом глистом, сейчас поднял в ранге до гриба.
– Тогда дай мне пару листов бумаги и вечное перо.
– Зачем это я буду напрягаться, мне же пофиг есть они у тебя или нет.
– Вот именно. Тебе пофиг, а мне нет, другими словами тебе пофиг, когда их у меня нет и тоже пофиг, когда они у меня есть, правильно?
– Пока да, слизняк, посмотрим, куда ты выведешь это рассуждение, – ого, я дорос до слизняка.
– Так вот, в случае если у меня не будет бумаги, а тебе это пофиг, я не напишу письмо родителям, тебе это тоже будет пофиг, а если у меня будет бумага и перо я смогу его написать, другими словами тебе будет пофиг, что у меня есть бумага и перо и пофиг, что я написал письмо, пока количество пофигов в обоих случаях совпадает. Но в варианте, когда я напишу письмо, тебе будет пофиг – прочитаешь ли ты его или нет, и прочитают ли его другие люди или нет, а родители точно не прочитают – они погибли, и значит, рамки твоего пофигизма расширяются.
– А мне и это пофиг! – мускулы его не дрогнули в улыбке, ему действительно было пофиг.
Вот этого-то аргумента я и боялся. Тут в диалоге появлялся большой знак "Тупик". Приходилось подключать все резервы подсознания, надсознания, внутренней эмиссии нейронов, открывать чакры и прочищать извилины озоном.
– Разумеется! – воскликнул я и улыбнулся. – Тебе и это пофиг, иначе бы ты не был настоящим пофигистом. Однако ведь ты не будешь возражать против такого моего утверждения: если границы пофигизма не расширять, то рано или поздно они будут сужаться, и, следовательно, наступит момент, когда ты уже не сможешь сказать: "А мне и это пофиг". Как тебе такая перспектива?
Живоглот задумался. Он бы мог сказать свои волшебные слова: "А мне и это пофиг", но он их не сказал, а на следующий день у меня появились бумага и вечное перо. Так я добился своего и выяснил, что Живоглот не был упёртым пофигистом, ибо упёртый пофигист долдонил бы свою мантру «а мне всё пофиг!» до своего последнего вздоха, но и мысли бы не допустил, что может быть что-то понял не так и уж слишком сузил свою область применения философии пофигизма.
Стол в камере едва позволял разместить на его поверхности лист бумаги (а пишущая рука с локтем уже не помещалась, локоть приходилось свешивать). Когда я приготовился выводить закорючки на листке, в камеру вошёл Живоглот. Он хлопнув наискось ещё чистого листа стопкой его собратьев, но уже пожелтевших, меньшего формата, бережно упакованных в прозрачную ткань (раньше такую умели делать, сейчас – нет).
– На-ка почитай, прежде чем бумагу марать, а то развилось вас, слизняков! – сотряс он воздух камеры и удалился, ни мало не подумав дождаться какого-либо ответа от моей персоны.
Я распаковал листы и прочитал название: "Письмо отцу", ничего не поделаешь – раз оно лежит у меня на столе, нужно прочесть (не должно, а именно нужно – разница огромадная). И я прочёл. Письмо было от человека слабого своему тирану-отцу, испытание давлением на психику в детстве автор явно не выдержал. Там был один момент: сына выставили на балкон и закрыли дверь. То есть он остался отрезанным от матери, олицетворяющей для него Добро; и отрезанным от отца, который был для него Законом; и вот он предоставлен самому себе вне Добра и Закона. Такое страшно и для взрослого, а уж для ребенка… Да, сил для победы в этой неравной борьбе у автора не хватило, но зато он всё проанализировал и с удивительной точность воспроизвел на бумаге. Он смог разглядеть, что никто не виноват в том, что случилось, ибо и он как сын и его отец как воспитатель были такими, какими они были, то есть самими собой и с этим поделать ничего нельзя, точнее, это было не в их силах. К его чести можно сказать и то, что он не отомстил, ведь писатели могут очень жестоко отомстить ненавистному человеку, увековечив его в образе злодея в своей книге, и тогда позор переживет смерть этого человека. Страшно. Но автор такой возможностью не воспользовался, не стал кидать камни в один огород. Разобрался. Я благодарен был этому Францу (в конце письма стояла подпись), наверное, это бы писатель из древних, мои мысли четче сфокусировались от прочтения его личного письма. С удвоенной энергией я принялся за письмо своё.
Иногда дети бывают мерзки, иногда жестоки, иногда нахальны, иногда глупы, но они никогда не бывают неискренни, даже когда врут. А вот и доказательство: один розовощеко-мерзкий малыш несколько раз прибольно попал в меня горохом из своей трубки, мешая тем самым спокойно ловить рыбу в пруду и размышлять о свойствах детишек.
– Ты мешаешь мне ловить карасиков! – очень вежливо намекнул я на его неподобающеё поведение.
– Здесь нет пруда! – ничуть не смутившись, ответил юный циник.
Он был по-своему прав. Пруда на этой пыльной площади действительно не было. Но и я по-своему был прав тоже. Я ловил самых настоящих воображаемых рыбок в самом настоящем воображаемом пруду. Мерзкий мальчишка продолжил пулять в меня горохом.
– А это что?! – спросил я низким, рокочущим голосом, показывая ходячему сорняку (если согласиться с тем, что дети – цветы жизни) карасика, со сверкающей на лучах солнца чешуей.
– Карасик… – промумил обомлевший пакостник.
– Карасик! – передразнил его я. – Будешь в меня пулять, превращу тебя в горох и плюну тобой в мой пруд, который ты тогда увидишь по самые ноздри!
– Мама! – завопил мальчишка и побежал к своим бедным родителям.
Само собой, он прекратил при этом пулять в меня горохом. Обретя покой, я снова полностью отдался рыбалке. Но родители мальчуганы оказались людьми отнюдь не бедными, да не просто небедными, а ещё и со связями и претензиями (одно обычно переплетается с другим). Ведь могли отнестись ко всему происшедшему философски, так нет – кликнули стражу и захотели моей крови надыбать чужими ручками. Пришлось искупаться в пруду. Карасики щекотали меня, мстя за рыбалку, но лучше быть защекоченным карасиками, чем пронзенным копьями людей, которые даже не видят пруд посередине площади своего родного городка. Впрочем, хорошо, что они его не видели – иначе бы одним шутом в сказке стало меньше, а ведь нас и так очень-очень мало. Конечно, если не проводится конкурс на лучшего, самого смешного, особенно забористо забавного ублюдка, тогда-то мы выползаем из всех щелей и шутов становится хоть пруд пруди. Гм… а не напрудить ли мне в пруд, а то я слишком давно не справлял малые нужды… Что касается моей казни, то она будет лёгкой только для статистиков – взял да и убавил единичку в графе "шуты", а мне нешутливому какого?
Потом я долго сушил свой камзол, рядом с костром, валежник для него я собирал в саду, который посадил вокруг пруда и слегка перемотал время вперёд, чтобы искусственно его состарить – а иначе как получит валежник? В карман штанов забрался самый шустрый карасик, его я отпустил и не стал жарить, проявив тем самым гуманность по отношению к рыбам. А трёх его собратьев пожарил на сковороде, проявив, таким образом, гуманность по отношению к моему голоду. Хрустеть косточками прелестно, особенно под светлое пиво с собственной пивоварни, её я поместил в саду, а рядом беседку, ибо без этого как-то нелепо. Сижу, наслаждаюсь пивом, жареными карасиками, чудным видом… а вокруг суматоха! На городской площади, занятой моим прудом и моим садом, какие-то непросвещённые люди устроили митинг против шутов. Ну и кто они после этого? Шуты!
Коль скоро открылось мне истина строгая в обличии небывалом и невиданном, то я тут сразу и сник. Слишком много всего для меня-маленького.
Слепец и то видит больше, чем я-зрячий.
Много ещё чего я постиг и потерял на пути, пока понял, что постигаю и теряю.
Свернул не туда. Обомлел. Сколько всего не ведаю! Да я это и раньше знал, но как-то далеко-далеко там это было, за пределами фантазии, а это слишком за краем ойкумены, чтобы достать туда разумом или чувствами.
Хлоп по башке – и стало легче. Только кто хлопнул? Никого вокруг. Или это я себя принижаю, может, сам себя хлопнул?
Только вот надежды не стало. Безнадега сердце обняла. Что я делаю, с кем кегли сбиваю шарами? Для чего? Чтобы королеву разбудить?
А ей это надо?
Как заводная игрушка хлопаю руками-ногами и веселю дитятю, что завёла меня, а я завожу её.
А быть может, надежда просто стала невидимой…
Клинит меня. Иногда. Тогда я туплю. Иногда. Тогда я немножечко висну. Иногда. И мало шуткую в ночи. Иногда. Тогда я беру свое сердце, чтоб боли в груди не бывало, и вырываю его. Иногда. И свечу им, чтоб дорога себя проявила. И мне, и тебе, и ему…
Письмо родителям
Здравствуй, мама! здравствуй, папа!
Вы никогда не прочтете этого письма, но все равно я его пишу, потому что… так надо. Мои молитвы могут не дойти до вас, а это письмо точно не дойдёт, но зато может помочь мне сейчас и кое-кому другому позже, если оно сохранится – причины более чем веские для того, чтобы начать.
Я хорошо вас помню, помню и то, как вы меня воспитывали. Это уже много позже я вычитал или услышал где-то древнюю мудрость воспитания: "Ребенок до пяти лет должен быть царем, с пяти до пятнадцати – слугой, а после – другом". Примерно этим путём вы и следовали в формировании меня как личности. Правда, застать я смог только две первых фазы. Другом я вам стать не успел, я слишком медленно рос, точнее, недостаточно быстро для бега времени. А моя сестра не стала слугой, за что поплатилось неправильным ростом – я не смог привить ей тех понятий, что сдерживают кое-какие желания.
Сначала мне было позволено всё – я ни в чем себе не отказывал и вы как два ослепительных бога выполняли мои желания. Это была сказка, добрая прекрасная сказка, которой некоторые дети лишены (я об этом узнал много позже). У тебя, мама, в кармане было всегда припасено какое-нибудь лакомство, которое помогало унять мои слёзы, когда я ударялся об острые углы "плохих" вещей, и уж конечно сама рука легко унимала боль, гладя мои синяки, и волшебным образом излечивали мой плач твои поцелуи. У тебя, папа, в руках бумага и дерево превращались в змеев и это тоже было волшебство мне ещё не доступное. А ещё, мама, я помню, как ты купала меня в тёплой ванне, а потом вытирала пушистым махровым полотенцем, а я зажмуривался и тянул к тебе губы, и ты всегда-всегда целовала меня! Это простое чудо любви! Отец, ты всегда был справедлив и открывал для меня новые миры… и в книгах и в жизни, шаг за шагом ты мне передавал секреты создания змеев – мастерство потихоньку изливалось из тебя и впитывалось мной. Ах, какой я был ленивый и нерадивый ученик, но даже в меня вы многое заложили. Сначала в форме игры, потом, когда я уже потихоньку достиг второго этапа своего воспитания, уже в форме прямых уроков и притч.
А потом возникли эти поезда. Первый эшелон и второй. Как мы оказались в разных? Я этого не помню, почему-то всё боялся потерять сестрёнку и судорожно сжимал её ручку, иногда слишком крепко, она жаловалась мне на это. Нам всё же удалось сесть в первый эшелон, увозивший людей из горячей точки (этот термин я узнал много позже), в которую превратилась провинция Си-Ай. Почему народ Си напал на тех, кто были Ай, я не знаю, понимания я не мог добиться и тогда, когда спрашивал у вас, и сейчас из исторических хроник, а я их все проштудировал и беседовал с очевидцами событий – всё без толку. Вроде бы делили землю, один хотели присоединиться к нашему (теперь оно для меня наше) королевству Зелёных холмов, другие – остаться свободными, точнее псевдосвободными, мы же все равно зависели от магистрата. И вот как итог этой бессмысленной бойни, бессмысленная же сцена на вокзале, она навечно врезалась мне в память холодным айсбергом, который не растает никогда. Первый эшелон прошел через Ажурный мост, поезд был битком набит испуганными людьми и ещё более испуганными детьми – мы были разделены на эти два народца разностью страха, взрослые не понимали, как они дошли до жизни такой, дети не понимали совсем ничего. Второй эшелон, который был забит, похоже, ещё больше и на котором спасались вы, рухнул с моста в Тонкую речку, которую потом переименовали в Пропащую.
И вот первый эшелон доехал, доехал туда, где его никто не ждал. Не ждали особенно нас, детей-сирот. А мы долго не могли привыкнуть к тому, что нас теперь так называли. Сначала мы искали вас, потом прошёл страшный слух о втором эшелоне, а потом эта информация подтвердилась, и мы стали искать кого-нибудь, кто бы опроверг то, что вы были там. И только потом, пройдя через скитания и беспризорную жизнь, нас определили в приют. Тогда-то я на вопрос: "Твое имя, мальчик?" ответил: "Боцман" и до упора стоял на своём – меня так зовут. Сестра, почуяв свободу и безнаказанность тоже сменила своё настоящеё имя на Мур, и так же, как я, упёрлась: "Меня так зовут". А как я её мог бы наказывать за непослушание, когда слёзы лились из её глаз при любом слове о вас? А наказывать от своего имени я не мог, слаб был ещё авторитет, я сам себя ещё не слушался, хотя сестра, быть может, и послушалась бы моего жесткого слова, но только губы его не вымолвили… Вот так мы и стали Боцманом и Мур.
Много лет прошло с тех пор. Мур перестала быть управляемой и уже ни во что не ставила меня, что уж говорить о воспитательницах, учителях и других посторонних людях, пытавшихся как-то на неё повлиять. Последнее что я о ней знаю: будучи восемнадцатилетней она связалась с эспэпэшниками. СПП – это секта правильного пути. Сами себя сектанты так обычно не называют, придумают более кружевные и изящные слова. Просто СПП – это универсальное название для такого рода культов. Их легко выделить по некоторым признакам: уверенность в правоте своей; недопущение и мысли о том, что другие тоже могут быть в чем-то правы или в существовании альтернативного пути самосовершенствования; жесткая иерархия, основанная порой на жестокости такой степени, что о ней лучше не знать; тайные обряды (не для всех членов секты тайные), а иногда и оргии. Мур сообщила мне – не потому что хотела рассказать, а просто, потому что мы встретились в порту: «Я покидаю королевство Зелёных холмов и отправляюсь нести огонь истинной веры аборигенам Свободных островов». Эти якобы свободные острова расположены к востоку от Олдовии. Они мелкие и на них нет природных ископаемых, к туризму тоже не больно располагают, вот их и не присоединила к себе ни одна сильная материковая держава.
И всё бы ничего, но мне очень не понравились её глаза. Тогда я не сказал ей фразу, которую много позже услышал от своего знакомого докси: "Не бойся знаний, бойся своей уверенности в том, что можешь их правильно применить". Я просто не знал этой мудрости. А Мур была на сто процентов уверена в том, что знает, как ей применять полученные в секте знания.
Её глаза были бы другими, если бы она много зим тому назад, когда мы с вами расстались навсегда (я пока не уверен, что мы встретимся, посему пишу так), была бы чуть старше. Но ей было пять лет, и она ещё не слышала от вас запрещающих слов. Она ещё не узнала, что добрые боги могут быть законом и справедливостью. Закон – это ты, папа, справедливость – это ты, мама. Так я считал в ту пору. Нет, вы были для меня не полностью разными: и закон был справедлив, и справедливость была законной. Если я закрываю глаза, то вижу вас именно так: пара светлых ангелов, держащихся за руки, Закон и Справедливость. Закон утверждал наказание, справедливость молчаливым согласием давала понять, что оно абсолютно правомочно. Справедливость говорила, что надо делать и чего не надо делать, а закон показывал, как это надо делать. И всё это с Любовью – только так правильно. Только Любовь может спасти людей и мир, в котором они живут! Человеку не просто нужен человек, человек должен сам дойти – что всё, что нужно ему, и что он может дать – это Любовь!
Мы бы стали с вами друзьями, я в этом не сомневаюсь. Мы просто не успели… У нас бы никогда не случился этот пресловутый конфликт отцов и детей. Я бы, став взрослым, понял, что ошибался, считая тебя, папа, излишне жёстким, а тебя, мама, чересчур равнодушной, когда ты не вступалась за меня в процессе отцовских наказаний. Теперь то я бы понял всё, естественно всё то, что в принципе способен понять. Своих детей я буду воспитывать также. Обещаю. Я вижу теперь, к чему приводит только ласка (пример с Мур) и только тирания (только что прочитал письмо некого Франца, вы бы, наверное, пояснили, кто это был, а здесь в тюрьме мне никто не подсказал).
Гармонии нельзя достичь, но к ней можно приблизиться.
Да, сейчас я нахожусь в тюрьме и, конечно, понимаю, что это не то место, в котором бы вам хотелось видеть своего повзрослевшего сына. Но из песни слов не выкинешь, а их моей жизни не выкинешь поступков, приведших меня в камеру смертников. Дал бы мне кто возможность вернуть всё на год, два или три назад – я бы опять пошёл по этой же колее. Это моя колея… А, возможно, ты, папа, сидел бы сейчас в соседней камере, мне почему-то кажется, что мы были бы едины в своем "беззаконии" по отношению к магистрату. Ведь мы бы жили по законам королевства Зелёных холмов. Мама, ты бы тоже одобрила наши попытки ударить в колокол, и никогда бы не ругалась по поводу ползунков и художников, которые находят приют под нашей крышей.
Я не буду рассуждать на гипотетические темы: встретимся ли мы с вами после моей смерти или никогда больше нам не суждено увидится – зачем изводить бумагу досужими рассуждениями. Оставлю это на откуп философам и просветлённым. Я просто напишу это письмо до конца. Иногда я манкировал своими обязанностями – совершенно не хотел писать это слово "манкировал", но оно почему-то вертеться у меня в голове – а это не зря. Манкировал и когда был "царем", ведь и у царей есть обязанности, и получал за это лишь снисходительную трёпку по своим уже тогда длинным волосам. Они сейчас такие же буйные и непослушные как были в момент нашей последней встречи. И когда манкировал будучи "слугой" уже получал доходчивое внушение. Спасибо за эти уроки, папа! Спасибо, мама! Я люблю вас здесь и сейчас!
В камере стало тёмно, а светляки заключенным были не положены. Столько ещё всего хотелось написать, но бумагу надо экономить – вряд ли Живоглот даст ещё, а в темноте нельзя выводить ровные строчки и равнять буквы по команде "Мелко, в две шеренги становись!" Я вспомнил Амбицию. Там же небосрёбы, полуразрушенные стоят – таких огромных развалин у нас нет – даже сравнить не с чем. А ещё там светляки у заключенных не отбирали, но книг не давали, зато рядом сидел Ворд, с которым запросто можно было поговорить на любую тему (только не о буквоедах), а здесь царствовал Живоглот – философ ещё тот! В общем, жизнь прекрасная и удивительная штука во всех своих проявлениях и скучать в ней добрые люди не дают.
А на следующий день письмо я не писал. Вдруг расхотелось или перехотелось – впрочем, какая разница как это называется. Как мечом отрезало. Я отложил перо. Не хотелось писать чушь, а без желания всегда получается лишь чушь, к тому же чушь неискренняя.
Потянулись однообразные дни. Я переписал всю библиотеку набело, даже текст на неизвестном мне языке старательно скопировал. Не скопировал я только объяснительную записку, потому что я никак не смог бы повторить отпечаток пальца её автора. Этими действиями я добился в принципе бесполезного результата: библиотека стала чище, читабельнее и удобнее, для этого я обернул листы прозрачной тканью и подшил получившеёся творение нитками. К общей массе литературы я присовокупил и свое письмо. Но все эти занятия быстро иссякли и начался поток одинаковых дней и ночей. Даже если их просто пронумеровать и написать словами все цифры и то получится внушительного размера цифирь-полотнище. А ведь каждый таким образом "оцифрованный" день, был полноценным днём и его надо было неполноценно пережить. Два раза в день питание, один раз в день – проверка и раз в три дня прогулка в «парке» – каменном мешке с видом на зарешеченное небо, плюс баня – раз в две недели… в бане иногда даже была горячая вода… Вот и все развлечения. А между ними лишь одиночество, одиночество, одиночество. Неразбавленное одиночество – истинное.
А про карцер я говорил? Там всё просто: темно, мокро и нельзя ни сесть, ни лечь, можно только стоять… он ломает психику, почище психиатра с лёгкой шизофренией и комплексами Эдипа и Электры. Чтобы выжить, я представлял себя ёжиком, которого как-нибудь в тёмной-тёмной комнате найдёт магистр своей голой ступней…
А однажды я сочинил стих: "И снова здравствуй день пригожий, ты светишь мне в оконце тоже…" Одна беда с ним, нет даже две: во-первых, я не смог определить, что это такое – одностишье или все-таки двустишье, во-вторых, на сто процентов не уверен, действительно ли я автор сей "нетленки". Быть может, какой-нибудь древний поэт уже накропал эти строчки столетия или даже тысячелетия назад и прочитал друзьям, а, возможно, даже получил за них гонорар или слава постучалась в его дом. А потом глиняная таблица с записанным «шедевром» попала в мусор, пережила все катаклизмы под спудом всякого хлама, была откопана любопытным археологом и расшифрована лупоглазиком, и текст был пронумерован и сдан в архив.
Но стихами я не увлекаюсь, да и память у меня не настолько хороша, чтобы помнить всё то, что я прочёл – так что не знаю, не знаю… В итоге я решил не грузиться и просто читать этот "опус" вслух, когда становиться худо, а худо становилось всё чаще и чаще. Но, даже бездумно повторяя эти строки, приходилось иногда отвечать на вопрос: а кто их автор? И становилось трудно. Вроде бы Боцман, но кто он такой и давно ли сочиняет стихи? Не знаю…
Выручил меня снова Живоглот, он стал разгонять мою депрессию следующим образом: приходил в камеру во время проверки и спрашивал: "Пахнет ли роза, которую никто не видел?" В первый раз я ничего не ответил (надо же было подумать) и без затей получил кулаком в нос. Из него пошла кровь. На следующий день Живоглот повторил свой вопрос, но я уже был более опытен и быстро ответил: "Да". – "Неправильно" – сказал Живоглот и из моего носа снова потекло красное. На третий день я вытянулся во фронт и бодро отрапортовал: "Нет!" и мой нос из твёрдого состояния вновь перешёл в жидкое. На четвёртый день я гнусаво рявкнул: "Может быть…" и снова получил лекарство в виде нескольких глотков собственной кровушки. Такое лечение быстро стимулирует работу мозга и теперь я-пациент уже не думал, что пребываю в скуке и влачу жалкое существование приговоренного к смерти. Теперь я думал… Наступил пятый – решающий день живоглотской терапии.