bannerbannerbanner
Мои воспоминания

Федор Буслаев
Мои воспоминания

Полная версия

VIII

Опасаясь нарушить порядок моих студенческих занятий и желая сколько возможно больше провести время вместе со мною, моя матушка выбрала для поездки в Москву рождественские праздники. Она приехала ко мне в половине декабря 1835 г., оставалась со мною до конца января 1836 г., и все это время гостила у Марфы Андреевны Владыкиной, которая квартировала, как вам уже известно, в Зубове, у Неопалимой Купины. На все время этих праздников, продолжавшихся для университета около трех недель, и я из своего студенческого номера перебрался к Владыкиным, чтобы пожить с матушкой, как жилось нам, говорилось и чувствовалось в Пензе. Разумеется, и в будничные дни лекций я улучал себе каждый возможный час и шел к ней в Зубово с своими тетрадками и книжками.

Когда я представляю себе все эти дни и недели сполна и огулом, мне мерещится смутная путаница святочных вечеров у Владыкиных и Верховцевых, с знакомыми гостями и с незнакомыми наезжими посетителями в масках и разнокалиберных костюмах, с играми в фанты и со всевозможными святочными гаданиями, потом ложа Большого театра с пением тенора Бантышева: «Уж как веет ветерок» – в «Аскольдовой могиле», с роковыми словами Мочалова: «Быть или не быть – вот в чем вопрос» – в «Гамлете», потом… но всего не перечтешь. В этом перепутанном клубке всяких подробностей с оторванными концами я не умею отыскать нити, по которой в последовательном порядке я мог бы рассказать вам. как день за день проводили мы с матушкой все это время. Да и вообще взаимные чувства матери и сына после долгой разлуки и в краткий срок желанной встречи трудно поддаются описанию, по крайней мере мне не по силам.

Из того, что неотвязчиво копышится в моей памяти и ярко всплывает в воображении, сообщу вам следующие три эпизода.

Во-первых, в один из долгих зимних вечеров в маленькой комнатке мезонина, у Неопалимой Купины, сижу я за столом и пишу, составляя лекцию по черновым наброскам, наскоро начерченным каракулями со слов профессора. То была лекция Михаила Петровича Погодина. О чем была она, я решительно забыл, но живо и ясно помню и до сих пор те душевные волнения, которые в тот вечер я перечувствовал. Я один-одинехонек, около меня тихо, – и снаружи, в глухом переулке, и внутри по комнатам мезонина; все домашние собрались внизу, может быть, с гостями; там же и матушка. А я сижу себе и по складам разбираю свои мудреные иероглифы, и из каждой каракульной черточки, будто из музыкальной ноты, извлекаю себе по словечку, и каждое словечко звучит в моих ушах голосом самого профессора, как он произнес его мне на лекции. Вдруг входит матушка, я оставляю работу и начинается разговор. Ей интересно знать, что я пишу, и я подробно рассказываю ей содержание всей лекции, будто профессору на экзамене, и чем больше она заинтересовывается, тем сильнее я одушевляюсь, и из роли студента перехожу в роль Михаила Петровича, которого и тогда я уже так полюбил. Матушка слушает и смотрит на меня, любуется, и, наконец, не вытерпела – расхохоталась, обнимает меня и целует. Ей и радостно, и уж очень смешно, как ее милый сынок корчит из себя ученого мужа и профессора. Вот вам первый опыт, которым я дебютировал свое призвание на университетскую кафедру, и первым лицом из всех моих слушателей и слушательниц была моя матушка.

Второй эпизод – в нашем студенческом номере казенного общежития, около трех часов пополудни. Пообедав, мы только что вернулись из столовой. В комнате толкотня, какая бывает обыкновенно, когда только что войдут в нее несколько человек и никто не успеет еще приняться за свое дело. Вдруг между нами является моя матушка. Она поджидала нашего возвращения в прихожей, ведущей в коридор, и вошла вслед за нами. Она намеренно назначила себе этот час, чтобы не помешать нашим занятиям и вместе с тем взять меня с собою на весь вечер в Зубово. Мне известно было ее намерение посетить наш номер, но я не знал наверное, когда именно будет оно ею исполнено. Появление дамы в стенах нашего студенческого общежития было такою необычайностью, что поступок моей матушки в течение всего четырехлетнего моего пребывания в этих стенах оказался единственным исключением. Ласково приветствуя моих товарищей, она выразила опасение, не помешала ли она и извиняла себя тем, что желала увидеть своими глазами, где и как живет ее сын, и лично познакомиться с его товарищами, о которых она так много хорошего от него наслышалась. В ответ на эти приветливые слова стеснительная принужденность моих товарищей, вызванная этою непривычною случайностью, заменилась услужливою вежливостью: кто снимает с нее салоп и кладет на диван, кто принимает от нее скинутый ею с головы капор, кто придвигает ей стул к моему столику, чтобы сесть ей рядом со мною. Находясь в таком исключительном положении между своими товарищами, я был чрезвычайно взволнован, и разумеется, не могу теперь припомнить ни слова из беседы, которую вела матушка со мною и с моими товарищами. Желая знать все, что касается меня, она должна была непременно увидеть, какие вещи и как берегутся у меня в ящике и на нижних полочках моего столика. Товарищи помогали мне вытаскивать оттуда бумагу, перья, носовые платки, книги. Между ними было карманное издание сочинений Шиллера в нескольких томиках, которое я приобрел на вырученные уроками деньги. При этом матушка говорила товарищам, что знанием немецкого языка я обязан пензенскому учителю Зоммеру, и присовокупила, что, воротившись из Москвы домой, как порадует она его, рассказав ему обо всем этом. Она не ограничилась посещением номера. Ей необходимо было видеть Степана Ивановича Клименкова и жену его Ольгу Семеновну, чтобы поблагодарить их за их внимание и ласку ко мне. К ним из нашего номера вниз проводил ее Еленев, уже знакомый вам из моих рассказов.

Это посещение университета моею матушкою принесло мне великую пользу, внушив убеждение и товарищам моим, и непосредственному, ближайшему начальству, что сын такой рассудительной и заботливой матери не может сделаться дурным человеком.

Третий эпизод – самый коротенький. Матушка уезжает от меня из Москвы. Я ее провожаю. Сижу рядом с нею в крытых санях. Из Зубова, направляясь к Рогожской заставе, мы ехали, вероятно, по Пречистенке, потому что очутились на набережной Москвы-реки у Тайницких ворот кремлевской стены. Только это одно и помню. Здесь мы должны были расстаться. Прощаясь со мною, она благословила меня последний раз на этом свете. В трудные и горькие минуты жизни всегда укрепляло, спасало и утешало меня это последнее ее благословение.

Задолго до поездки моей матушки в Москву, еще в июле 1835 г., я писал к ней о моем решительном намерении в течение года от уроков скопить себе столько денег, чтобы на следующее лето 1836 г. я мог побывать у ней в Пензе. Вот что отвечала она в письме от 6 августа 1835 г.

«Ты угадал, мой друг Федюша, что очень обрадуешь меня. Да и как не радоваться нам, мой друг: твое счастие – и мое тут же, твоя радость – и моя вместе. Господь услышал наши малые молитвы, и я начинаю чувствовать радость для меня еще новую. Я вами маленькими только любовалась и радовалась, смотря на вас; но теперь моя радость большую от той имеет разницу. Мой сын один, уже без подпоры слабой руки матери, живет целый год, и о нем я слышу радостные, лестные, усладительные для матери известия. Обними меня, расцелуй, мой милый, за все то, что я о тебе слышу. Ты заслуживаешь, если бы можно, удесятерить мою любовь к тебе; но любовь моя к тебе сильна и возвыситься уже не может больше… В саду у нас яблоков довольно. Как досадно, что не можешь ничем пользоваться. Ну. зато, если Богу угодно будет, чтобы ты был на будущий год, тебе, я думаю, всякое кислое яблоко с своей яблони будет тогда казаться вкуснее московских персиков. Да, мой друг, мне очень хочется, чтобы ты был на будущий год в Пензе. Боюсь загадывать. Но если не будешь – нет, непременно ты должен быть у нас. Да и не так тяжел будет проезд. Вас много там: если троим ехать, то очень дешево будет, и особенно когда ты сам будешь хлопотать, чтобы легче сделать для меня твой переезд к нам».

Летом 1836 г. я приехал в Пензу и не застал уже моей матушки в живых. Она скончалась, заразившись горячкою от одной своей приятельницы, за которою неусыпно ухаживала несколько дней до самой ее смерти. Как жила на земле, так и отошла в вечность моя матушка, принося себя в жертву милосердию и состраданию к ближним.

IX

В своих воспоминаниях о студенчестве я остановился на самом главном, и существенном, именно – на университетском преподавании, которым пользовался я в течение четырехлетнего курса, с 1834 г. по 1838 г. Сначала надобно сказать несколько слов об аудиториях, где слушали мы лекции. Первые два года они были в старом здании университета, и для словесного отделения – те самые две залы, о которых я уже говорил вам в начале моих воспоминаний, т. е. одна, где производился наш вступительный экзамен, и другая, под нею, где читал нам лекцию Шевырев, когда несчастный студент бросился из окна карцера на землю. Последняя назначалась для первого курса, а первая – для двух старших (студентов четвертого курса тогда еще не было). В 1835 г. было окончено перестройкою новое здание университета, и последние два года мы слушали лекции уже в нем. Нам дана была большая словесная аудитория, именно та самая, в которой потом в течение многих лет и я, будучи профессором, читал лекции своим слушателям.

Сколько всего было тогда в университете студентов, наверное сказать не могу, чтобы не ошибиться в целой сотне, а считались они в то время еще не тысячами, как теперь, а только сотнями. Вы сами можете назвать приблизительную цифру вот по какой смете. На лекциях богословия первые курсы всех четырех факультетов свободно могли умещаться в упомянутой выше словесной аудитории первого курса нашего отделения, и студенты всегда были налицо почти в полном их составе, потому что протоиерей Петр Матвеевич Терновский строго взыскивал со студентов посещение его лекций, каждый раз заставляя того или другого из нас пересказать, что было читано в прошедший раз, отсутствующего же отмечал в своем списке. Не забудьте при этом, что только с нашего поколения студентов началась надбавка еще одного годичного курса на каждый факультет. Таким образом, когда мы перешли на четвертый курс, число студентов увеличилось, а через год и еще прибавилось, когда медики перешли на пятый курс. Не помню, в котором году, предписано было закрыть в Москве Медицинскую академию, помещавшуюся в зданиях клиники, что на углу Рождественки и Кузнецкого Моста. Она упразднялась, кажется, не вдруг, а постепенно, начиная с низших курсов, и по мере того ежегодно пребывал лишний наплыв слушателей в медицинский факультет университета и вместе с тем умножалось число студентов. Впрочем, все это совершилось, когда мы уже кончили курс.

 

Несмотря на однообразие мундирной формы, общий состав студентов отличался большею разрозненностью от того сплошного уровня, какой представляет теперь студенческая корпорация. Наглядное доказательство этому можете составить вы сами, когда я познакомлю вас с формою печатных студенческих списков по всем четырем факультетам. Каждый список разделялся на три рубрики, с особым заглавием для каждой. Первая рубрика: казеннокоштные студенты, вторая -своекоштные студенты и третья – слушатели. Обратите внимание: в последней рубрике уже «не студенты», а только «слушатели», но это не то, что теперь называется «вольными слушателями»: лица этой рубрики имеют право носить студенческий мундир и ходить на лекции, но студентами быть не могут потому, что с этим званием соединен известный чин, а они по закону не могли иметь на него права, потому что принадлежали к податному сословию и числились в нем до тех пор. пока не выдержат окончательного экзамена. Таким образом, мещанин или купец (за исключением почетного гражданина) только с приобретением звания действительного студента или кандидата получал увольнение из податного сословия и уравнивался в правах со всеми своими товарищами по университету. Впрочем, и то сказать, что между «податными» слушателями были больше мещане, так как купцы, по крайней мере у нас в Москве, смотрели тогда на университет недоверчиво и косо и даже боялись его для своих сыновей, чтобы они в студентах не «обофицерились». – Сверх того, отделение казеннокоштных студентов под особую рубрику от своекоштных постоянно бросалось в глаза и университетскому начальству, и профессорам, и самим студентам и невольно напоминало о контрасте между неимущими и имущими, или, по крайней мере, между бедными и богатыми. Согласно такому порядку вещей, само собою приходилось и в рубрике своекоштных отличать разночинцев от столбовых дворян и вообще незнатных от знатных.

Этому делению по сословиям и состоянию соответствовало и яркое различие, и пестрота в костюмах, когда мы все явились на вступительный экзамен и потом в течение некоторого времени, пока мы еще не успели нарядиться в студенческий вицмундир. На бедняках из разночинцев и мещан по большей части сюртуки разных покроев и всевозможных цветов: кто в длиннополом и широком, сшитом на рост или с чужого плеча, кто в коротеньком и узком, засаленном, надтреснутом по швам, с явными признаками, что напяливший на себя эту оболочку давно уже вырос из нее и руками, и ногами, и всем-корпусом. Богатые и знатные – в черных курточках и непременно в голландских широких воротничках, спускающихся на плечи, гладких и белых, как снег, и потому мелькавших светлыми пятнами по серому фону остальной толпы.

Пущему нарушению уровня вступающих в университет помогало значительное их различие по летам и возрасту: мальчикам-гимназистам (тогда у них формы не было) и подросткам в курточках годились бы чуть не в отцы совершеннолетние богословы, которые по окончании курса в семинарии, вместо дьяконства и священничества, избирали себе университетскую науку.

Ко всему сказанному я должен прибавить об одной характеристической особенности, которою резко отличались от всех прочих своих товарищей некоторые из студентов высшего сословия. Таких было в нашей аудитории человек пять-шесть. В течение всего первого года каждый из них являлся в университет в сопровождении своего гувернера или воспитателя, который оставался тут же в аудитории на всех лекциях. Эти спутники своих питомцев помещались не на скамьях вместе со студентами, а на стульях по обеим сторонам кафедры. В полуденную смену, в промежуток между лекциями, столпившись у окна близ кафедры, они завтракали, вынимая из кармана куски белого хлеба. Этот, по теперешнему странный и невозможный, обычай туторского надзирательства никому из нас не бросался в глаза своею неуместностью; он был в порядке вещей, когда дозволялось поступать в университет без аттестата «зрелости», и забота родителей о своих несовершеннолетних студентах казалась тогда делом самым естественным и необходимым. Я нарочно медлю на этой оригинальной особенности, чтобы дать вам почувствовать атмосферу тогдашнего университета, ввести вас в его обстановку, столь необычайную для теперешних нравов. Эти охранительные проводники студентов в аудиториях, неудобопонятные и немыслимые в конце XIX века, требуют для своего объяснения стольких же комментариев, как Виргилий, которого Дант взял себе тоже в проводники, когда заблудился в дремучем лесу на пути своей жизни.

Вы не осудите меня в педантской выходке за это сравнение, когда узнаете, что в числе приставников, поневоле дежуривших на лекциях при своих питомцах, находился один человек, который вполне заслуживает этого сравнения по неукоснительному исполнению высокого призвания быть руководителем и охраною своего собственного сына, еще мальчика шестнадцати лет, вступавшего теперь на новое и великое поприще науки и жизни. Это был Федор Васильевич Самарин, отец поступившего вместе с нами в университет, по словесному отделению, Юрия Федоровича, впоследствии знаменитого государственного деятеля по освобождению крестьян.

Приступая теперь к перечню некоторых из моих университетских товарищей своекоштного разряда, начну с Юрия Федоровича.

В то время богатые и знатные дворяне приготовляли своих сыновей к вступительному в университет экзамену у себя дома, и не только в своих поместьях, но и в самой Москве, где тогда был очень хороший дворянский институт; впрочем, он предназначался для дворян средней руки и ограниченных средств. В гимназиях по преимуществу учились дети горожан и местных чиновников и, как вы уже знаете, приобретали очень скудные познания, которые не могли удовлетворять требованиям образованных людей из высшего дворянства. Этим объясняется настоятельная потребность того времени учреждать в благовоспитанных зажиточных семействах сколько возможно полные и правильные домашние школы для своих детей с надлежащим количеством воспитателей и наставников. Такая домашняя школа, примерная и образцовая, процветала в Москве более двадцати пяти лет в семействе Федора Васильевича Самарина, начиная с детства Юрия Федоровича и потом по мере возрастания его пятерых братьев. Это домашнее учебное заведение оставило по себе самые светлые из моих воспоминаний о старинной Москве, потому что я сам лично принимал в нем участие много лет сряду в качестве наставника и экзаменатора, и мог вполне оценить высокие достоинства отца семейства, когда он с сердечным рвением, а вместе и с неукоснительною точностью и примерным благоразумием исполнял обязанности директора и инспектора своей родной школы.

На летнее время эта образцовая школа из московского дома Самариных, находившегося на углу Тверской и Газетного переулка, переносилась в их имение Измалково, отстоящее от Москвы в двадцати верстах по смоленской дороге, и обучение в ней без всякого перерыва и в том же порядке шло. как и в Москве. Экипаж, запряженный четвернею, с пунктуальною точностью часов и минут, ежедневно доставлял учителей из города в деревню и отвозил назад. Радушие и приветливая угодливость, с какими Федор Васильевич там принимал нас, своих сотрудников по школе, теперь в моих воспоминаниях получают какую-то мечтательную, поэтическую окраску, благодаря одному семейному преданию, которое, вероятно, займет видное место в фамильной хронике Самариных. Будучи женихом, Федор Васильевич подарил своей невесте, Софье Юрьевне (урожденной Нелединской-Мелецкой) очень богатое ожерелье. В течение всего первого года их супружества Софье Юрьевне ни разу не привелось надеть на себя эту драгоценность, и она предложила своему мужу дать этому заветному подарку другой и более полезный для нее вид, купивши на цену ожерелья подмосковную деревню, и таким образом было приобретено Измалково.

Чтобы дать вам понятие о предусмотрительности и благоразумной сметливости Федора Васильевича в выборе наставников для Юрия Федоровича, достаточно будет сказать, что эта домашняя школа при самом начале своем дала Московскому университету двух преподавателей, из которых один был гувернером Юрия Федоровича, именно – Пако, впоследствии лектор французского языка, а другой – его учителем латинского и русского языков, логики и словесности – магистр Московской Духовной академии, а потом профессор эстетики, Николай Иванович Надеждин.

Когда мы с Пако были товарищами по преподаванию в филологическом факультете Московского университета, он много интересного рассказывал мне о фамилии Самариных из того далекого времени, когда Юрий Федорович был еще мальчиком, и, между прочим, сообщил мне один прелюбопытный анекдот, который по своей исторической значительности должен занять место в моих воспоминаниях, если только он не был уже напечатан где-нибудь прежде.

Во второй половине двадцатых годов нашего столетия Самарины находились в Риме. Однажды Софья Юрьевна с детьми поехала кататься в коляске, запряженной парою лошадей. При ней в экипаже были Юрий Федорович с своим гувернером Пако и двухлетний Миша на руках у няньки (он давным-давно помер чахоткою, вскоре по окончании университетского курса). Прогулка была направлена к базилике Maria Maggiore, и экипаж, обогнув по площади эту церковь, въехал в длинную и прямую улицу, упирающуюся в площадь базилики Иоанна Латеранского.

В то время улица эта была одна из самых глухих и пустынных, между огородами и виноградниками, от которых с обеих сторон отделялась она непрерывно тянущимися высокими каменными стенами, которые кое-где перемежались воротами. На всем ее протяжении, с обеих же сторон, шли широкие тротуары, отделенные от проезжей дороги высокими и развесистыми деревьями, которые в солнечный день манили гуляющих под свою освежительную тень. И папа Григорий XVI любил прогуливаться пешком по этой улице, запросто одетый в свою белую рясу монахов грегорианского ордена. Осенью 1840 года именно здесь привелось мне с ним встретиться. Я шел в тени по тротуару; вдруг очутился передо мною каноник в черной рясе и приглашает меня сойти с тротуара на середину улицы, потому что навстречу мне пойдет под деревьями сам папа. Вышедши на дорогу, я остановился, чтобы ходьбою не сократить себе времени для рассмотрения Его Святейшества в наибольшей подробности. Между тем, опережая меня, стремились навстречу святому отцу благочестивые итальянцы, человека два-три становились на колени и преклоняли голову, а он осенял их крестным знамением. Когда он стал подходить ближе, передо мною очутился англичанин и, размахивая обеими руками и подняв надменно голову, прошел мимо папы, даже не снимая шляпы. Меня покоробило от этой дерзкой невежливости, и я обрадовался случаю заткнуть за пояс британское нахальство. Когда Григорий XVI поравнялся со мною, я мгновенно решил показать ему, что я не католик, но человек благовоспитанный. Я стоял на ногах, не тронувшись с места, и, обнажив свою голову, поклонился ему в пояс, как кланяются коронованным особам, а он любезно приветствовал меня общепринятым у итальянцев жестом, слегка помахивая правой рукою, на манер того, как дамы обвевают свое лицо опахалом. Только что успел я воротиться с середины проезжей дороги на тротуар, как ко мне подошел тот же папский служка и вежливо спросил, кто я такой? – «Русский из Москвы, студент Московского университета». – отвечал я. – Знай, дескать, наших. Но извините, римские воспоминания далеко увлекли меня, и я немножко заболтался. Мы оставили Самариных, когда они только что поворотили с площади Maria Maggiore в ту пустынную улицу (как она называется, теперь не припомню). Проехав несколько минут, Софья Юрьевна, желая пройтись в тени деревьев, вышла из коляски, а за нею и Пако с Юрием Федоровичем; но ребенок, покоясь на коленях няньки, так увлечен был удовольствием кататься на лошадях, что расплакался, когда его хотели взять с собою. Надобно было оставить его с нянькою в экипаже. Таким образом, Софья Юрьевна с своей маленькой свитою шла по тротуару, а рядом по дороге тихонько тащилась коляска. Вдруг из ворот выскочил осел с двумя корзинками по обоим бокам и заверещал благим матом; лошади шарахнулись в сторону, а потом во весь опор помчались вперед вдоль по улице. Пако, ошеломленный внезапностью переполоха, мог мне припомнить из этих мгновений тревоги и отчаяния только то, как несчастная мать, обезумев от ужаса, стремглав бросилась вслед за уносящимся от нее ребенком, как она не раз спотыкалась и падала и все не уставала бежать. Но только что коляска домчалась до площади Иоанна Латеранского, Пако, постоянно вперяя свои взоры вдаль, вдруг заметил, как мелькнула какая-то фигура около взбесившихся лошадей, и они мгновенно остановились. Когда все трое добежали до спасенного от гибели Миши вместе с нянькою и экипажем, они увидели красивого молодого человека, щегольски одетого и в светлых перчатках, который держал под уздцы обеих лошадей. Это был Луи-Наполеон, будущий император французов.

 

Теперь от фамилии Самариных перехожу к обещанному уже мною коротенькому перечню тех из своекоштных студентов моего времени, с которыми тогда или потом, много лет спустя, приводилось мне вступать в более или менее близкие отношения. Все они были только из двух факультетов – филологического и юридического; что же касается до своекоштных медиков и математиков, то из них ни с кем вовсе не был я даже и знаком. Начну с филологов, следуя алфавитному порядку.

Андре, Александр Александрович. Учился в первой московской гимназии. Между нами, студентами, был самый прилежный и во всем исполнительный; считался одним из лучших знатоков латинского языка и пользовался особым расположением Дмитрия Львовича Крюкова, нашего профессора римской словесности. Большую часть своей трудовой жизни был директором коммерческого училища в Москве.

Бецкий, Иван Егорович. По окончании университетского курса несколько лет служил где-то в провинции, потом уж очень давно переселился во Флоренцию, где и живет безвыездно больше тридцати лет престарелым холостяком во дворце Спинелли-Трубецкой, на улице Гибеллини, т. е. во дворце, принадлежавшем некогда старинной итальянской фамилии Спинелли, а теперь – князьям Трубецким. Весною 1875 г. провел я целый месяц во Флоренции и чуть не каждый день видался с Бецким, возобновляя и освежая в памяти наше далекое, старинное студенческое товарищество, и тем легче было мне молодеть и студенчествовать вместе с ним, что он, проведя почти полстолетия вдали от родины, как бы застыл и окаменел в тех наивных, юношеских взглядах и понятиях о русской литературе и науке, какие были у нас в ходу, когда в аудитории мы слушали лекции Давыдова, Шевырева и Погодина. Этот милый монументально-окаменелый студент у себя дома в громадном кабинете забавляется откармливанием певчих пташек, которых развел многое-множество в глубокой амбразуре всего окна, завесивши его сеткою. А когда он прогуливается по улицам Флоренции, постоянно держит в памяти свою дорогую Москву, отыскивая и приобретая для нее у букинистов и антиквариев разные подарки и гостинцы, в виде старинных гравюр и курьезных для истории быта рисунков, и время от времени пересылает их в Московский Публичный и Румянцевский музей.

Бычков, Афанасий Федорович. Директор Императорской Публичной библиотеки в настоящее время первый знаток славянорусских рукописных и старопечатных памятников.

Катков, Михаил Никифорович. Знаменитый публицист и редактор «Московских Ведомостей» и «Русского Вестника». Сначала был профессором философии в Московском университете, а впоследствии – директором основанного им вместе с Леонтьевым лицея цесаревича Николая.

Кудрявцев, Петр Николаевич. Даровитый литератор и такой замечательный профессор всеобщей истории в Московском университете, что сам Грановский, его учитель, отдавал ему перед собою первенство. Кудрявцева увидал я в первый раз не в аудитории, а в нашем казенном номере, и – как сейчас вижу – с повязанным по щеке белым платком: у него болели зубы. Он пришел тогда к своему товарищу по курсу, Сергею Дмитриевичу Шестакову, которого потом всегда считал самым близким из своих немногих друзей.

Князь Мещерский, Борис Васильевич. В течение многих лет был губернским предводителем дворянства в Твери; кое-какие подробности о его студенчестве расскажу вам потом.

Панов, Василий Иванович. Он был моложе меня по курсу годами двумя, и потому в ту пору я мало его знал, но зимою 1840–1841 гг. сошелся с ним товарищески в Риме, и потом мы были с ним хорошими приятелями и в Москве, о чем разные подробности сообщу вам в свое время.

Филимонов, Александр Иванович. Попечитель граф Строганов отличил его еще между студентами и впоследствии взял к себе на службу правителем канцелярии Московского учебного округа.

Эмин. Имени и отчества его не припомню, потому что познакомился с ним и изредка встречался, когда он был уже профессором армянского языка в Лазаревском институте восточных языков. В ученой литературе он приобрел себе почетную известность своими работами по истории, литературе и древностям Армении.

Теперь из своекоштных студентов по юридическому факультету:

Граф Делянов, Иван Давыдович. Министр народного просвещения. Кончил курс первым кандидатом в обновленном при попечителе графе Строганове юридическом факультете. Попов, Александр Николаевич. По окончании курса держал экзамен на магистра и написал диссертацию о «Русской Правде», потом занимал видное место на службе в Петербурге. На студенческой скамье я его не знал, но после сошелся и подружился с ним через графа Александра Сергеевича Строганова, с которым он был в самых близких товарищеских отношениях, о чем расскажу вам некоторые подробности, где следует.

Граф Строганов, Александр Сергеевич, тот самый, о котором сейчас было упомянуто. Его отец, граф Сергий Григорьевич, ничем не мог лучше и полнее выразить своего доверия, уважения и любви к Московскому университету, как тем, что, немедленно по вступлении в должность попечителя, он отдал в него учиться своего старшего сына и наследника огромного майората, даже рискуя впасть в немилость у государя Николая Павловича, который очень не жаловал студентов.

Князь Черкасский. Известный государственный деятель, особенно прославившийся своими административными качествами в Болгарии по освобождении ее от турецкого ига. В студенчестве я не был с ним знаком, да и после того очень редко с ним встречался, потому не знаю ни имени его ни отчества; но живо представляю его себе и теперь в студенческом мундире по одному случаю, который крепко застрял в моей памяти. Когда помощник попечителя, Дмитрий Павлович Голохвастов, женился на Новосильцевой, то взял себе в шафера именно этого самого князя Черкасского. Бракосочетание совершалось в церкви Иоанна Богослова на Тверском бульваре, около большого каменного дома Голохвастовых, в углублении обширного двора, с двумя каменными же корпусами, выходящими с обеих сторон к бульвару. Теперь он принадлежит какому-то богатому промышленнику. Мы, студенты, сгорая любопытством видеть собственными глазами одного из своих товарищей в великом почете, с венцом в руке над головою нашего грозного принципала, собрались гурьбою и переполнили всю церковь. Для порядку шнырял между нами один из субинспекторов. Церемония происходила в летние сумерки, но еще засветло. Из растворенных окон виднелась сплошная толпа любопытствующих; между ними мелькали и студенческие вицмундиры. Вдруг оттуда раздалось пение петухов – в публике произошло движение; субинспектор засуетился и бросился вон из церкви; я и стоящие около меня товарищи перепугались до смерти, почуяв беду: ну, как это закричал петухом кто-нибудь из наших, да попадется – что тогда будет! Но дело обошлось благополучно: субинспектор воротился к нам, и петухи замолкли. Не раз после этого мне виделось во сне, будто меня отдают в солдаты, а в ушах раздается «кукареку».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru