Последнюю лекцию читал я Цесаревичу 31 декабря 1860 г., а перед отъездом в Москву был у него вечером 16 января 1861 года. Из всего, что тогда говорилось, помню только немногие его слова, искренние и задушевные, которые глубоко и навсегда вкоренились в моем сердце. Речь шла о наших теперь уже поконченных занятиях. Сначала он спросил меня, какою отметкою оценил бы я его сведения и успехи, если бы он держал экзамен вместе с другими моими слушателями в университете. Я сказал, что он был бы одним из самых лучших. И как обрадовался наследник такому отличию! Потом, после небольшой паузы, будто отвечая на чей-то вопрос, он тихо промолвил: «Да, теперь я знаю, как мне воспитывать и учить своих детей, если Господь Бог благословит меня ими». С тех самых пор, как предстанет в моих мечтаниях и думах прекрасный образ царственного юноши, слышатся мне эти вещие слова. Так и остались они не разгаданы, вместе с его светлыми надеждами и помыслами.
Чтобы не заподозрил меня кто в пристрастии, не буду вдаваться в голословные, бездоказательные похвалы, а вместо того приведу вам в заключение несколько выдержек из газетных сообщений[33] о путешествии Государя наследника летом 1861 года по Волге на нижегородскую ярмарку и оттуда в Казань. Прочитывая эти отрывки, без сомнения, вы не раз подумаете, каким бы стал в зрелом возрасте этот бесподобный, несравненный юноша, которому было тогда всего восемнадцать лет.
«Из мельницы его высочество отправился на находящуюся вблизи хлебную пристань. Взойдя на коноводную машину купца Блинова, он сначала осмотрел устройство ее, потом спустился в люк, нагруженный 60 тысячами пудов муки, и расспрашивал о способе нагрузки и разгрузки, о том, как суда паузятся на мелях, как содержатся судорабочие, какую получают они плату и т. п. Он ласково и приветливо говорил со многими из судорабочих о разных предметах, относящихся до их быта, о их занятиях и заработной плате, зашел в устроенную на машине комнату приказчика, в подробности осматривал ее устройство и убранство и ласково разговаривал с приказчиками. После того машина была приведена в движение и пошла взад и вперед по нескольку сажень. В это время его высочество расспрашивал хозяина и рабочих о приемах их работы, изъявил желание узнать разные термины и особые слова, употребляемые при судоходном деле, а после того перешел на баржу, нагруженную пшеницею «насыпью». Здесь, спустившись в мурью вместе с флигель-адъютантом Рихтером, статским советником Мельниковым и купцом Блиновым, его высочество прошел вдоль баржи (35 сажень) по колени в пшенице. Вид громадного количества золотистой белотурки произвел на его высочество сильное впечатление, и он с жарким любопытством расспрашивал о нашей нижневолжской пшенице, о способах ее нагрузки и разгрузки, о торговле ею, о местах размола и продажи. В это время зашла речь о разгрузке хлеба в кулях, от 9 до 12 пудов весом каждый, и Государь наследник, узнав, что эти кули перетаскивают на себе рабочие, пожелал видеть таких силачей. На караване судов в это время находилось более пятисот рабочих. Вышли вперед, по вызову его высочества, двое красивых, прекрасно сложенных молодцов и бросились в мурью за кулями. Одного звали Дмитрием, другого Артемьем, оба крестьяне нижегородского уезда. С живостью опустился за ними в мурью и Государь наследник, и они, взвалив на плечи девятипудовые кули, быстро пошли, почти бежали по неровной поверхности нагруженных кулей. Его высочество от души любовался русскими молодцами и каждому из них пожаловал из своих рук по полуимпериалу. Восторг Дмитрия и Артемья был неописанный; они вызывались взвалить по 12 пудов на плечи и носить такую тяжесть, но было уже довольно поздно, и его высочество вышел на берег, пробыв на судах среди рабочих более часа. Громкое «Ура!» раздалось по Волге и Оке, когда наследник прощался с судорабочими и сходил на берег. «До всего доходит! Все сам знать хочет! Любит мужика царевич!» – раздавалось среди пришедшего в восторг рабочего народа. «Вот молодец, так молодец! – говорили по сторонам, – хочет с серым мужиком ознакомиться. Вот уж прямой царевич!»
С хлебной баржи Государь наследник отправился в ряды с тулупами, армяками, кафтанами и другою крестьянской одеждой, останавливался в нескольких лавках, расспрашивая хозяев о местах производства, о ценах на одежду, о том, долго ли она носится, и купил для себя армяк из верблюжьего сукна, который тут же и взят был в коляску. Остановился Государь наследник и у сложенного кучами на земле поношенного и зачиненного крестьянского платья, покупаемого бедняками, и расспрашивал о ценах и о том, долго ли бедняк может проносить такую одежду.
Его высочество заходил в курени разных хозяев, отведывал хлеб черный и белый, расспрашивал о ценах на хлеб, сравнивал ценность этого первого предмета продовольствия с ценностью заработков рабочего класса, осматривал склады хлеба, квашни, опару; ему рассказан был весь процесс печения хлеба, и когда подошли к печам, из которых вынимали только что испеченные хлеба, он взял лопату, вынул один за другим три хлеба и ловко выкинул их на прилавок. Нельзя описать восторга хлебопеков и столпившегося вокруг куреня простонародья. Видя, что наследник русского престола разделяет честный труд с рабочими, народ, которого около куреней собралось до нескольких тысяч, не закричал «ура», но зато многие безмолвно перекрестились, и у всех лица были так светлы, так радостны! Ласково простившись с хозяевами и приказчиками куреней, его высочество пошел в «обжорный ряд» и простые харчевни. Он был в двух таких харчевнях, осматривал их до последних подробностей, ходил в кухни, смотрел посуду, припасы, приготовленные народные кушанья, в одной харчевне несколько минут простоял у печки, когда кухарь пек гречневые блины, в другой изволил спросить меду и выпил стакан.
В мыльных рядах Государь наследник осматривал склады мыла, начиная от высших сортов яичного казанского до простого жирового, употребляемого простонародьем и для стирки белья. Приветливо разговаривая с торговцами, его высочество с особенной заботливостью расспрашивал, увеличивается ли и притом до какой степени продажа мыла низших сортов, и, получив утвердительный ответ, изволил заметить, что было бы весьма желательно, чтобы мыльное производство у нас как можно более распространилось, потому что это было бы верным доказательством того, что русский народ, большею частию неопрятный, стал заботиться о чистоте, которая, в некотором смысле, может служить мерилом развития цивилизации.
Потом Государь наследник осматривал устройство дома и домашнюю утварь крестьянина Куранова. Войдя в избу, Цесаревич, по народному обычаю, положил три поклона перед святыми иконами и, заметив в божнице (киот с образами) старинные образа, разговаривал о них с хозяином. На набожных хозяев и крестьян произвели сильное впечатление слова его высочества о старинных иконах: из этих слов они узнали, что он хорошо изучил русское иконописание и его пошибы (стили). «На Божье-то милосердие[34] дока какой!» – говорили с истинным умилением крестьяне. Но еще более удивило их, когда его высочество, взяв из божницы кожаную лестовку, стал расспрашивать Куранова о значении ее и сам говорил, что четыре лопасти лестовки знаменуют четырех евангелистов, обшивка их – евангельское учение и т. д. Разговаривая с Курановым о числе бабочек на лестовке, по которым считают при молитве поклоны и произнесение слов: «Господи, помилуй!» Государь наследник спросил: «Всегда ли на лестовке одинаковое число бабочек?» – и, получив утвердительный ответ, вынул из пальто свою лестовку, накануне поднесенную ему игуменьей Минодорой, и стал сличать ее с лестовкой Куранова. Нельзя описать впечатления, произведенного этим на народ, увидевший, что наследник знает и уважает заветные русские обычаи. «Русский! Настоящий русский! Слава тебе, Господи!» – говорили крестьяне и крестьянки со слезами на глазах; многие набожно крестились. Громкое «Ура!» раздалось по Подновью, когда наследник вышел от Куранова на улицу.
Во время плавания по Волге в Казань и обратно находившийся в свите Государя наследника статский советник Мельников, как скоро подходил пароход к какому-либо селению, объяснял его высочеству о промыслах и занятиях местных жителей, о быте их, а также рассказывал народные легенды, приуроченные к разным местностям Поволжья, говорил о народных песнях, поверьях, обрядах и пр. т. п. Государь наследник очень любит русскую этнографию и с особенною любознательностью изучает быт русского народа во всех его проявлениях; поэтому он чрезвычайно интересовался всеми делаемыми ему на Волге этнографическими объяснениями.
После раннего завтрака Государь наследник с генерал-адъютантом графом Строгановым, флигель-адъютантом Рихтером и статским советником Мельниковым отправился в университет на лекции. Здесь его высочество был встречен попечителем Казанского учебного округа, князем Вяземским, прошел в церковь, а оттуда через кабинеты и актовую залу в аудиторию профессора физиологии, Овсянникова, где слушал лекцию о крови, сопровождаемую физиологическими демонстрациями. После лекции Государь наследник долго изволил разговаривать с профессором, благодарил его за лекцию и пожелал, под руководством его, сделать несколько микроскопических наблюдений над кровью.
На лекциях Государь наследник садился не на приготовленные для него кресла, но всегда на студентские скамейки.
Весь вечер разговор шел об университете и о студентах, причем его высочество не раз говорил, что очень желательно, чтобы в наших университетах было как можно более достойных профессоров и как можно более студентов.
На следующий день, т. е. 18 августа, Государь наследник, после раннего завтрака, отправился опять в университет для слушания лекций. Сначала он был в аудитории профессора уголовного права, г. Чебышева-Дмитриева, и выслушал лекцию о значении уголовного наказания. Поблагодарив профессора и обласкав его, Государь наследник прошел в аудиторию профессора чистой математики А. Попова, слушал у него вступительную лекцию о вариационном счислении и по окончании ее благодарил профессора и благосклонно принял поднесенное им его высочеству сочинение: «Решение задачи о волнах с высшим приближением». После того Государь наследник, в аудитории профессора Булича, слушал лекцию эстетики: о влиянии христианства на искусство. Благодаря г. Булича, его высочество изволил заметить, что ему было очень интересно слушать то, что он говорил о византийской школе, и это было тем более ему приятно, что напоминало ему профессора Московского университета Буслаева и его лекции, которые он преподавал ему. Простившись с профессорами и студентами, Государь наследник оставил университет. В это время студент Головачев подал его высочеству записку, в которой изложил стесненное свое состояние и совершенную невозможность слушать университетские лекции по причине бедности. Государь наследник тотчас же приказал выдать г. Головачеву 150 рублей и впредь выдавать ему такую же сумму из доходов его высочества в продолжение четырех лет, если он будет своевременно переходить из курса в курс. При этом объяснено было его высочеству положение бедных студентов, которых особенно много в Казанском университете. С большим участием слушал Государь наследник о молодых людях, которым бедность препятствует пользоваться первейшим благом на земле – просвещением, подробно расспрашивал он о взаимной помощи казанских студентов друг другу, об учрежденной ими кассе и принял на свой счет содержание пяти бедных студентов в продолжение всего их курса. Вообще Казанский университет произвел на Государя наследника самое приятное впечатление: и в Казани, и после отъезда из этого города, он часто вспоминал о приятных и с тем вместе поучительных часах, которые он провел на студентской скамейке. Вообще можно сказать, что во все время пребывания в Казани Государя наследника занимали почти исключительно утром университетские и академические лекции, а вечером – заводы. Из университета 18 августа его высочество отправился в Духовную академию, где выслушал две лекции: профессора Порфирьева – о начале письменности у славян, и профессора обличительного богословия, архимандрита Хрисанфа, о взгляде евреев на христианство. По окончании лекций его высочество изволил осматривать Соловецкую библиотеку, состоящую из значительного количества старинных рукописей и переведенную сюда из Соловецкого монастыря во время войны 1853–1856 гг.
После обеда его высочество с теми же лицами, которые сопровождали его поутру в университет, отправился в Ягодную слободу для обозрения кожевенного производства на заводе, принадлежащем товариществу и устроенном в обширных размерах. Управляющий заводом, почетный гражданин г. Котелов, объяснял его высочеству весь процесс кожевенного производства, начиная с мочения сырых кож до окончательной их выработки. Последовательно переходя из одного отделения завода в другое, Государь наследник изволил расспрашивать в подробностях о кожевенном деле, узнавал в то же время и о заработной плате рабочим в каждом отделении.
В строгальне, где производится самая трудная работа, Государь наследник на колоде мастера Лазаря Афанасьева строгал кожу, очищая ее от мездры…»
В последний раз видел я Цесаревича в июне 1864 г. Возвращался я тогда с своим семейством из чужих краев. Наш поезд на целый час был задержан на прусской таможенной станции в Эйдткунене, потому что здесь остановился для завтрака наследник Цесаревич, который едет за границу. Не медля ни минуты, я бросился в вокзал, насилу протискался сквозь толкучую давку немецкой публики к отворенным дверям залы, где за столом с своею свитою он завтракал. Но войти я не мог. В дверях стояли сплошным рядом жандармы прусской пограничной стражи. Я просил их пропустить меня, совал им свою визитную карточку для передачи кому-нибудь из сидящих за столом, уверяя, что все они знают меня отлично – ничто не помогало: стоят себе, не шелохнутся, как истуканы, и только время от времени пропускают официантов, которые снуют взад и вперед, прислуживая за столом. Мне оставалось только одно средство достигнуть цели. Я повернулся назад и остановил официанта, который нес блюдо с кушаньем, и до тех пор не пускал его, пока он не взял мою карточку.
Он передал ее ближайшему из сидящих за столом, но так как была она напечатана немецкими буквами, то мою фамилию сначала не разобрали, и карточка пошла из рук в руки. Кому же придет в голову, чтобы мог я очутиться в Эйдткунене? Наконец, Цесаревич громко назвал меня по имени, жандармы передо мною раступились, и я вошел в залу. Он очень обрадовался и во все время завтрака не переставал говорить со мною. Когда мы вышли на платформу, веселое оживление исчезло с его прекрасного лица, и, расставаясь со мною, он промолвил взволнованным голосом: «Как мне грустно, как тяжело мне расставаться с родиною!»
Ни одно из моих изданий ни прежде, ни после не имело такого успеха в периодической печати, какой выпал на долю моим «Историческим очеркам русской народной словесности и искусства». И в мелких рецензиях, и в объемистых статьях одни смехотворно надо мною издевались и всячески порицали меня, другие восхваляли и усердно защищали от злостных нападок. Первые смотрели на русскую старину и народность, на вековечные, исконные предания и обычаи, составлявшие предмет моих монографий, как на дрянной, никуда не годный хлам, который надобно выкинуть за окно; их противники утверждали, что вопрос о народности с ее старобытными устоями есть один из самых важных и существенных в виду совершающихся перед нашими глазами эмансипации. Таким образом, между газетами и журналами разных оттенков зачалась оживленная и задорная полемика. Я, разумеется, торжествовал. Плохо, когда в газетах о книге молчат, как это не раз бывало с другими моими учеными и литературными работами. Пускай себе на здоровье бранятся: чем больше станут меня допекать и топтать в грязь, с одной стороны, тем выше – с другой – будут меня поднимать, хотя бы и не в меру моих заслуг. Впрочем, эти два увесистых тома моих «Очерков» принесли и существенную пользу. Во мне признали дельного профессора и образованного человека. Академия Наук именно за эти два тома почтила меня званием ординарного академика, а совет Московского университета возвел в степень доктора русской литературы.
Не долго, однако, суждено было мне чувствовать себя в веселом и спокойном настроении духа. В летописях Московского университета означилось в самом начале 60-х годов небывалое событие. В незлобивой, миролюбивой и смиренной Москве, на площади, против генерал-губернаторского дома, разразилось «Дрезденское побоище», отмеченное таким эпитетом по гостинице «Дрезден», выходящей на ту же площадь.
В тот же день наш университет был закрыт на неопределенное время. Ни об этом плачевном событии, которое тогда называли битвою при Дрездене, или «избиением младенцев», ни о последовавших затем неурядицах и смутах – рассказывать вам не буду. Можете сами обо всем этом читать в газетах, и в тогдашних, и в позднейших, от разных годов. Вспоминать о том, что так хотелось бы забыть навсегда, у меня не достает ни духу, ни сил.
На первый раз охватило меня отчаяние, а потом, мало-помалу, оно стало затихать в тупом унынии. Я потерял голову и не знал, что делать и как мне быть. Ничего лучше не мог я придумать, как бежать со своим семейством из Москвы. Мне стыдно и боязно было показаться в люди, и я спрятался в монастырской гостинице Троицкой лавры, будто обличенный в тяжком преступлении. В полнейшем уединении прожил я там недели две, упорно избегая встретиться с кем-нибудь из коротко знакомых мне профессоров Духовной академии. Наконец, я успокоился и обдержался в безмятежном однообразии монастырского обихода, – стал похож сам на себя.
По возвращении в Москву мне вздумалось устроить у себя домашние лекции или privatissima германских профессоров, только, разумеется, бесплатные. Я кликнул клич, и студентов набралось на целую аудиторию. Будто ни в чем не бывало, я продолжал им читать лекции, внезапно прерванные «дрезденским погромом», и не переставал до тех пор, пока не открылся, с разрешения правительства, наш университет. Но дела пошли уже на новый лад. Ровное и мирное течение университетской жизни взбаламутилось и теперь не скоро уляжется в тишь и гладь. Кроме идеальных интересов науки, в которых дружно соединялись между собою профессора и студенты, возникли многие другие уже реального свойства и выдвинулись на первый план в силу новых стремлений, которым открывала широкое поприще недавно обнародованная эмансипация. В университете пошли совсем другие порядки.
Еще чуялось смутное брожение молодых умов, и чтобы не дать ему взволноваться, университетская администрация, потеряв голову, стала прибегать к разным мерам, или, точнее, к полумерам, к уступчивым сделкам на требования молодежи, к робкому заискиванию и бессильной податливости, и чем больше обнаруживалась постыдная трусость одних, тем настойчивее выступала требовательность других. Мне было гадко и тошно смотреть на все это, и я решился бросить и университет, и профессорство, и Москву, но, не посоветовавшись с графом Строгановым, я не мог и не знал, как бы мне устроиться получше. На мое письмо вот что отвечал он мне из Петербурга, 4 января 1862 г.:
«Любезный Федор Иванович! Письмо ваше произвело на меня самое грустное впечатление. Неужели мы дожили до того времени, когда истинные труженики науки готовы бежать от университетов, и когда места образования юношества должны опустеть или обратиться в политические арены, в вертепы разврата? Печально, очень печально! Но едва ли мы действительно, находимся в таком безвыходном положении. Я уверен, что само общество вызовет спасительную реакцию: следовательно, оставлять поле сражения в такое решительное время значило бы не иметь веры в правоту своего дела – быть поборником за просвещение. Когда действительно пойдет так дурно, что вам нельзя будет спокойно оставаться в Москве, я всегда к вашим услугам. Не дожидаясь и этого крайнего случая, я постараюсь узнать, не найдется ли для вас полезной деятельности при Академии наук, где, как я слышал, готовится преобразование Российского отделения, или при Археографической комиссии. Прошу только ни с кем об этом не говорить.
Увидим, как поведет дела свои новый министр[35]. Откровенно сказать, я мало ожидаю от него прока. Он, сколько я мог заметить, гонится за эффектами, выискивает новые блестящие учреждения; думает, что до него ничего не было, и что дух нового поколения лучше прежнего. Его здесь называют красным, а я полагаю, что он честолюбивый эгоист. Представьте себе, что он вызвал редакторов известных журналов содействовать ему к устройству и водворению мира между литературой и правительством. Это опасная игра, как вы видите. Федор Иванович. Все это не очень отрадно. Конечно, дай Бог, чтобы мои опасения не сбылись, но мне кажется, что болезненное состояние общества вызовет само общество на сильное противодействие, и тогда люди благонамеренные и с талантом найдут себе круг действий самый полезный.
Что вы печатали в конце прошлого года и чем вы занимаетесь? Мне казалось, что вы хотели взяться за ученый труд для докторской диссертации[36]. Ради Бога, не пренебрегайте этим делом: ученый авторитет нам так же нужен, как нужен авторитет верховной власти. Мы еще так необразованны, что России угрожает распадение от невежества. – Наследник часто о вас вспоминает».
И теперь, как всегда, я беспрекословно подчинился советам и увещаниям графа и тем охотнее, что почувствовал в себе самом наклонность к примирению. Беда стряслась над нами не в первый раз: так утешал я себя. Лет десять тому назад она нагрянула снаружи, извне, так сказать, с олимпийских высот могучего громовержца, а теперь хлынула из самой сердцевины нашего все же милого университета. Не велика важность – болезнь к росту: зубы режутся у этого столетнего младенца, пробует он впервые встать на дыбки; не мудрено, что на первом шагу спотыкнулся. Авось новый устав на своих помочах как ни на есть выведет его на гладкий путь разумного самоуправления. А между тем, в ожидании будущих благ, я чувствовал настоятельную потребность подкрепить свои силы, надломленные переполохом, освежить свою голову, забыться на долгий срок совсем в другой обстановке, одним словом – улизнуть на целый год за границу. Отпуск получил я беспрепятственно, но польские смуты задержали меня до декабря 1864 г.
Чтобы совсем обновиться и смахнуть с себя налетный дым отечества, который, говорят, впрочем, так сладок и приятен, я решился тряхнуть стариною и, распростившись с специальными работами для своих лекций, воротиться к интересам и любимым занятиям моей молодости. Я опять принялся за изучение истории искусства, чтобы пополнить пробелы в своих сведениях, а вместо классических древностей, которым так ревностно предавался в начале сороковых годов, увлекся теперь исследованиями по иконографии и орнаментике византийского, романского и готического стилей. Для регулированья своих занятий и успехов я положил себе время от времени давать отчеты в виде корреспонденции. Они печатались в «Московских Ведомостях» и в «Русском Вестнике», равно как и многие другие из последовавших затем моих странствий в чужих краях. На мой взгляд более удачные из этих корреспонденции я перепечатал в первом томе «Моих Досугов».
В Берлине я познакомился с двумя специалистами по истории искусства, от которых многому научился. То были Пипер, профессор монументального богословия, и Вааген, директор Берлинского музея изящных искусств. Первый в течение многих лет издавал популярный «Евангелический Календарь», в котором ежегодно помещал свои ученые монографии, а второй, автор известного учебника истории немецкой живописи, отличался замечательно тонким эстетическим вкусом в распознавании настоящих оригиналов от старинных копий и позднейших подделок.
Монументальное богословие имеет своим предметом церковные древности и иконографию в связи с учением отцов церкви и с еретическими от него отклонениями. Пипер читал лекции будущим пасторам евангелического исповедания в одной из зал древнехристианского музея, который он сам основал и устроил в стенах берлинского университета. Подробности об этом оригинальном музее я сообщал в корреспонденции, которая потом вошла в первый том «Моих Досугов». В ней же рассказываю я и о том, как Вааген водил меня по картинной галерее Берлинского музея и особенно заинтересовал объяснением высоких достоинств старинной голландской живописи, которая до тех пор была мне мало известна. По его совету, чтобы ознакомиться с произведениями Ван-Эйка, Мемлинга и других мастеров голландской школы, я посетил Брюссель, Гент, Антверпен и Брюж, или Брюгге.
Меня радовало и забавляло, что я так легко и скоро успел перестроить себя из учителя и профессора в прилежного и внимательного ученика и студента. Еще у себя в Москве я читал с особенным увлечением археологический журнал Дидрона и его книгу об иконографии Господа Бога (Histoire de Dieu). Теперь мне захотелось лично познакомиться с самим автором, порасспросить его о многом, поучиться у него, как вести дело, а также и сообщить ему кое-что из своей византийско-русской старины, которая была ему мало известна. Значит, надобно было ехать в Париж. В этом городе я еще не бывал. Благо, за один раз познакомлюсь с знаменитым археологом и своими глазами увижу сокровища искусства, которые я знал понаслышке и из книг или из копий: в Лувре увижу Венеру Милосскую, Диану Версальскую, «Пленников» Микель-Анджело, фонтенблоскую Диану Бенвенуто Челлини, а в Историческом музее Клюньи – золотые короны вестготских царей, алтари и церковную утварь романского и готического стилей, средневековые одежды, старинные ковры с затейливыми изображениями, майолики с изящными рисунками Рафаэля и его учеников и многих других. Я забыл вам сказать, что по принятому маршруту я попал в Париж и в Бельгию уже на возвратном пути из Италии.
Особенно благотворно оказалось для меня пребывание во Флоренции. В то время в ней сосредоточилось патриотическое движение всех областей Апеннинского полуострова. Весною 1865 г. в ее монументальных стенах будет праздноваться шестисотлетний юбилей дня рождения Данта Аллигиери. Теперь все готовились к этому великому национальному празднику, который должен ознаменовать ту идею, что непреложное завещание, данное гениальным поэтом отдаленному потомству, наконец приводится в исполнение. Италия сбрасывает с себя чужеземное иго и соединяет свои разрозненные члены в одно нераздельное государство под светскою властью итальянского короля. Повсеместному воодушевлению и восторгам, планам и проектам, глубокомысленным замыслам и остроумным выдумкам не было конца: всякий хотел заявить свой патриотический энтузиазм, вложить свою лепту в общий итог. Дант и его произведения были главным предметом литературы и периодической печати; чтобы подготовить Италию к предстоящему юбилею, издавались специальные газеты двоякого рода: более серьезного содержания – для образованной публики и популярные – для простонародья. В этой дантовской атмосфере я вновь переживал свои молодые годы, когда «Божественная Комедия» была для меня настольною книгою.
По возвращении в Москву я сообщил подробности об этом юбилее в журнальной статье, которая потом вошла в «Мои Досуги». Но отделаться от нахлынувших на меня живительных интересов так легко и мимоходом я не мог и не хотел. Мне жалко было расставаться с ними и войти в проторенную колею моих прежних работ и ученых предприятий. Я должен был во что бы то ни стало уберечь в себе и продлить спокойное и ясное настроение, которое вывез с собою из Италии. С этой целью одновременно с лекциями по истории русской литературы я вознамерился читать студентам филологического факультета специальный курс о Данте в течение целых трех лет. Я начал с общего обозрения церковного, политического, общественного и семейного быта средних веков в связи с литературой и наукою, а окончил подробным изложением и разбором «Божественной Комедии», на которую употребил целый год. Чтобы понять как следует это великое произведение, обнимающее в себе все существенные интересы средневековой жизни в их разнообразных оттенках, надобно предварительно многое знать, надобно свыкнуться с чуждою нашему времени средою и перенестись в дантовский век. Только тогда краткие намеки на разные мелочи в «Божественной Комедии» будут для моих слушателей не досадными камнями преткновения, а энергическими и меткими указателями целых эпизодов из истории европейской цивилизации, каковы, например: схоластические тонкости в богословии Фомы Аквинского, Франциск Ассизский с его монашескими обетами, с импровизованными проповедями и восторженными гимнами, живописцы Чимабуэ и Джиотто, Бертрам Дель-Борнио, Сорделло и другие провансальские и итальянские трубадуры с Гвидо Кавальканте, товарищем и другом самого Данта, вообще исторические подробности о лицах и фамилиях, которых касается поэт в своей «Божественной Комедии», и географическое обозрение многоразличных местностей по всей Италии, на которые он так часто намекает, и которые для неподготовленного читателя тормозят внимание и заслоняют смысл целого эпизода.
Чтобы быть в Москве до начала лекций и хорошенько к ним приготовиться, я должен был воротиться из чужих краев в июне 1864 г., когда, как вы уже знаете, я в последний раз видел покойного наследника Цесаревича.
В Москве ожидала меня новая обязанность, которая давала широкий простор моим замыслам, планам и симпатиям, а в случае беды и передряги в университетской сутолоке могла отвлечь мое внимание в другую сторону и по малой мере хотя несколько утолить мои печали. Когда я был за границею, известный уже вам мой товарищ в работах и неизменный друг Алексей Егорович Викторов, хранитель рукописей московского Публичного и Румянцевского музея, и Юрий Дмитриевич Филимонов, заведующий там же иконографическим отделением, основали при этом музее общество древнерусского искусства при деятельном участии известного писателя пушкинских времен и меломана, князя Одоевского, который был тогда сенатором еще не упраздненного Московского сената. В это-то общество заочно и без моего ведома я был избран в секретари. На первых порах дело пошло у нас живо, складно и ладно. В одной из зал музея еженедельно по воскресеньям устраивались наши заседания, открытые и для публики, которая интересовалась разнообразием предметов, входящих в круг занятий нашего общества, а именно: по иконографии и орнаментике, по византийскому и древнерусскому зодчеству, по истории церковной музыки и по народным напевам. Из чтений, которые предлагались в этих заведениях, очень скоро составился объемистый сборник, который под редакциею Филимонова был напечатан в большой inquarto, в 1866 г. Я служил свою секретарскую службу усердно, сносился с разными специалистами, прося их о вкладе статей в наш сборник, как например, с знаменитым ученым и профессором Московской Духовной академии, что в Троицкой лавре, с Александром Васильевичем Горским, дружбою которого я всегда пользовался до самой его кончины. И сам я для сборника работал прилежно и так много, что не могу понять, как на то у меня хватало времени при срочных занятиях по составлению лекций. Кроме мелких статей, числом около десятка, разнообразного содержания, начиная от затейливого барельефа на наружной стене Пармского баптистерия в связи с одною миниатюрою из русской рукописной псалтыри и до кратких выдержек иконописного содержания из житий русских святых, я поместил в сборник целую монографию страницах на ста об источниках и характере русской иконописи в ее отличии от искусства западного.