В октябре месяце мы были уже в Риме. Чтобы дать вам понятие о тогдашнем расположении моего духа, привожу следующее письмо мое к милому Викторову от 29 октября[38].
«По приезде сюда на другой же день получили мы ваше любезное письмо, дорогой Алексей Егорович, и только теперь, после двухнедельного пребывания здесь, успокоившись от массы впечатлений и усевшись на оседлом житье, собрался я с духом писать к вам.
Легко сказать! Я опять в Риме, через бесконечные 33 года, когда я, наконец, сделался тем, о чем я в молодости мечтал, гуляя по этим холмам, по этим узеньким улицам и широким, великолепным площадям с громадными фонтанами и бассейнами, сидючи на этом самом щебне вековых развалин Форума и Колизея, с Винкельманном и Тацитом или Горацием в руке, откуда я жаждал набраться сил и вдохновенья, чтобы со временем быть профессором и литератором. И вот я опять пришел в Рим; теми же молодыми мечтами пахнуло на меня с его красноречивых твердынь, и в ответ на них принес я зрелые результаты, деятельно прожив эти 33 года, для которых те мечты были вдохновением и руководящею нитью. Видите, что Рим мне не чужой город; это часть моей жизни, это та моя молодость, свежая и бодрая, когда запасаешься силами на всю жизнь.
Все это для меня стало воочию ясно только теперь, когда мы попали сюда. Рим меня не поразил новизною; я не прыгал с радости и не волновался, что, наконец, сбылись мои планы, что вот опять передо мною все то, что так глубоко вошло во все мое нравственное бытие. Напротив, точно будто мы воротились в Москву, или еще лучше, будто я очутился на своей родине, в Пензенской губернии, в городе Керенске. Потому что действительно Рим та же родина для моего нравственного существования, как Керенск – для физического.
Итак, приезд в Рим – это не путешествие, а возвращение в родные места, где каждая мелочь запечатлена воспоминаниями, где на самих камнях античной мостовой чувствуются следы тех животворных прогулок, которые вместе с лучшими радостями в жизни никогда не забываются.
И оказалось на поверку, как же славно знаю я Рим и до сих пор как хорошо его помню! Я узнавал местности и здания не только с лицевой стороны, но и с задней, так сказать – с изнанки. Идем по улице, вдали выступает здание, и по его характерным линиям я мгновенно догадываюсь, что по другую его сторону. Или едем по узенькой улице (я давно забыл ее название); издали вижу: она упирается в какую-то церковь, одну из сотен римских церквей; но положение этой церкви мгновенно рисует мне целую площадь, на которой она стоит и куда непременно приведет та узенькая улица, по которой мы едем.
Но чтобы так тряхнуть стариной, надобно было непременно водвориться в Риме на оседлое житье, по малой мере месяцев на шесть. Так мы и сделали, устроившись в меблированной квартире, в лучшей части города, между Monte Pincio, piazza di Spagna и piazza Barberini, на Via Sistina, т. е. на Сикстинской улице. Так как мы знаем все прелести Парижа, Версаля, Фонтенбло и других увеселительных знаменитостей, то вы можете поверить нам с женой, если Monte Pincio представляется нам лучшим во всем мире гуляньем. Это – гора, заросшая тенистыми аллеями из лавров, кипарисов, олеандров, с целыми полянами розанов, которые теперь во всем цвету, и с громадными кактусами, алоэ, юками, понтанусами и пальмами, которые высоко над лаврами и другими деревьями поднимают свои громадные листья и топорщат свои неуклюжие поросты. Пальмы и кактусы так велики, что достигают 2-го и 3-го этажа зданий и высоко тянутся над стенами. На эту гору (Monte Pincio) поднимаются с двух площадей, на которые выходят самые бойкие и самые великосветские улицы. Во-первых, с Piazza del Popolo откосными подъемами, зигзагом по склону горы, для экипажей. По сторонам подъемов – опять пальмы и кактусы с алоями и цветущие олеандры; уступы же подъемов, как стены террасы, выложены мрамором, с углублениями вроде гротов и с выступающими павильонами, которые таким образом громоздятся один выше другого, увенчиваясь на горе красивым казино с кофейнею, около которой на огромном кругу ежедневно играет музыка. И все это: и спуски, и аллеи, и здания украшены мраморными рельефами, бюстами и статуями, которые живописно выступают светлыми пятнами на темной зелени южной растительности. Другой подъем на ту гору – только для пешеходов – с Piazza di Spagna, по колоссальной мраморной лестнице, расходящейся надвое широкими разводами, которые сходятся на площадке и опять расходятся и вновь на другой площадке сходятся. Все это вы лучше поймете, когда, Бог даст, воротившись в Москву, мы будем вам объяснять и показывать по гравюрам. Что касается до нас, то мы ходим на Monte Pincio (где обыкновенно гуляем), не поднимаясь наверх, потому что живем на самой этой горе и всего в пяти минутах ходьбы от гулянья.
Живя здесь по-московски, т. е. как обыватели, а не путешественники, мы не торопимся осмотреть все достопримечательности вдруг, а наслаждаемся Римом и его живописными окрестностями исподволь, гуляючи.
Если вам интересно знать, как мы попали сюда из Савойи, откуда я писал вам последнее письмо, то вот вам наш маршрут. Возьмите карту и читайте след.: Mont-Cenis (с громадным тоннелем), Турин (остановка 5 дней), Генуя (тоже пробыли 5 дней), берега Средиземного моря, Sestri Levante, на берегу моря (ночевали), Пиза (1 день), Флоренция (около месяца), Сиена (4 дня), Орвиэто (1 день) и наконец Рим. Столько в этом пути интересного, столько прекрасного и в природе и в искусстве, что пером не написать. Коль не на шутку собираетесь за границу, выезжайте-ка к нам на встречу: тогда увидите сами.
Берега Средиземного моря с горами, поднимающимися за облака, и с гранитными утесами, отвесно спускающимися в море, – вам напомнят наш Крым. Только прибавьте к этому дороги по головокружительным стремнинам, окаймленные кактусами и алоэ, да лимонные и апельсинные сады. Генуя понравилась Людмиле больше Венеции, а Флоренция – еще более Генуи. Я во Флоренции уже четвертый раз; теперь она мне еще милее и дороже. Весь город – музей, и все это великолепие художественное не занесено извне, как в петербургском Эрмитаже или в парижском Лувре, а все оно доморощенное. Все эти великие художники от XIV и до XVI вв. тут родились, тут жили и исподволь украшали свой родной город. Чтобы вполне понять историю искусства, чтобы насладиться изящным как необходимым, существенным элементом жизни, надобно пожить во Флоренции.
Из ученых во Флоренции я познакомился и сошелся только с профессором De Gubernatis, коротким знакомым Александра Николаевича Веселовского. Comparetti и других профессоров во Флоренции не было: все в разъезде на каникулы. Здесь же в Риме успел познакомиться только еще с одним знатоком Данта, с старым герцогом Сермонета, который известен и в Германии своими сочинениями о Данте. Это один из знаменитых патрициев римских княжеского рода Каэтани, к которому еще в XIII веке принадлежал папа Бонифаций VIII, помещенный Дантом в «Аду». Старинный palazzo герцога на площади Каэтани знают все извозчики в Риме.
Вам, может быть, приятно будет узнать, как приветствовала меня итальянская пресса. В ноябрьской книжке «Rivista Europea» найдете обо мне несколько симпатичных строк. Журнал этот выписывается в Московском университете.
Сверх того, счастливая неожиданность встретила меня в Риме. В молодости я учился и читал в Ватикане итальянские рукописи с одним тамошним библиотекарем, Francesco Masi. Я его давно уже потерял из виду и думал, что он давно умер. Представьте же мою радость: он не только жив, но и благоденствует, и много работает по литературе. В настоящее время его в Риме нет, но он скоро вернется. Все же я нашел его квартиру и видел его жену-старушку, которая, как услышала мое имя, тотчас вспомнила меня и разные подробности наших дружеских отношений с ее мужем. Тогда она была еще молоденькая женщина, а теперь у ее старшей дочери до 10 человек детей.
По этим образчикам можете судить, что мне в Риме живется как дома.
Пишите к нам чаще, адресуя по-прежнему poste restante» (до востребования (фр.)).
Охватившая меня в Риме живительная обстановка так удачно сложилась из целого ряда благоприятных случайностей, что, помимо моих мечтательных воспоминаний, воплотившихся теперь в действительность, мне посчастливилось сызнова переживать многое из тех двух лет моей ранней молодости, которые я провел в Италии.
Во-первых, мы с женою поселились на углу Сикстинской улицы и площадки Capo-le-Case в том самом доме, в котором жил в 1840 и 1841 годах мой хороший приятель, художник Иордан, изготовлявший тогда, как я уже вам говорил, свою знаменитую гравюру. Мы занимали в третьем этаже квартиру как раз над его тогдашней мастерской. Выходя от себя на улицу, я тотчас же шел мимо дома, в котором некогда жил при семействе графа Строганова, и очень часто останавливался, присматриваясь к балкончикам у окон верхнего этажа, чтобы угадать тот из них, на который я выходил из своей комнаты любоваться, как утреннее солнышко живописно озаряет купол Св. Петра.
Потом, по странному и вовсе не предвиденному столкновению разновременных обстоятельств, мне привелось в Риме и на этот раз давать уроки в фамилии графов Строгановых. Во время оно я учил здесь графа Григория Сергеевича, которому было тогда двенадцать лет. Теперь он жил опять в Риме с своей женою, будучи сорокапятилетним отцом взрослой дочери и сына Сережи, лет двенадцати. В своей семье мальчик слышал разговор только французский, потому по-русски говорил плохо, делал грубые ошибки в выборе слов, в склонениях и спряжениях и почти что не знал русской грамматики, которой его учил гувернер, полунемец. Сережа очень мне понравился. Он был умен, любознателен, энергичен и пылок характером, страстно любил Россию и все русское, хотя жил и вырастал при отце и матери в чужих краях и непременно стремился на родину. Мне его было так жалко, я его так полюбил и стал давать ему уроки русского языка по одному часу в неделю: больше не мог я урезать от моего драгоценного римского времени.
К Рождеству приехал в Рим на целые пять месяцев сам граф Сергий Григорьевич, а вслед за ним и два его сына – Павел Сергеевич с своею женой и Николай Сергеевич, уже вдовец. Когда в 1841 г. мы жили на углу Грегорианской улицы и площади Capo-le-Case, первому было шестнадцать лет, а второму всего три года; теперь оба они возмужали и постарели больше, чем на целую четверть столетия.
Граф Сергий Григорьевич остановился в гостинице на Испанской площади, близёхонько от нас. Раза два в неделю, после завтрака, он заезжал за мною, чтобы вместе посещать и осматривать, что его особенно интересовало, а по вечерам я часто бывал у него, и мы вдвоем беседовали о том, где были и что видели, а также и замышляли, куда еще следует нам направить свои расследования и наблюдения. Он брал меня с собою на публичные лекции в германском археологическом институте, в капитолийском и ватиканском музеях, даже на самой вершине крепости Святого Анила, в залах, расписанных учениками Рафаэля. В ватиканском Бельведере Гельбиг, секретарь германского археологического института, прочел нам лекцию об Аполлоне Бельведерском и, между прочим, сравнивал его по фотографии с той бронзовой статуэткой, которую, как вы уже знаете, граф приобрел от князя Юрия Алексеевича Долгорукова при моем деятельном участии. В древнехристианском отделении того же музея знаменитый итальянский археолог де-Росси показывал нам и подробно объяснял самые редкие и драгоценные по глубокой старине экземпляры крестов, потиров и другой церковной утвари первых веков христианства. Таким образом, обозревая римские примечательности под руководством графа Сергия Григорьевича и постоянно пользуясь его меткими указаниями, я вновь переживал свои молодые годы, когда в Неаполе под его наблюдением и по книгам, которые он давал мне, я изучал классические древности Бурбонского музея. И теперь, как тридцать три года назад, он часто бывал таким же моим учителем и наставником: так, например, в Кирхерианском музее иезуитского коллегиума он объяснял мне историческое значение и стиль бронзовых изделий Этрурии и своей восьмидесятилетней старости еще настолько был дальнозорок, что посвящал меня в мельчайшие подробности этрусских орнаментов. Но и я в своей специальности по византийско-русской иконографии уже настолько опередил своего учителя, как и меня в то время опережали во многом мои ученики, что мог иной раз сообщить графу кое-что новое и для него интересное. Так, например, в крипте, или подземной церкви собора св. Климента, папы римского, где похоронен славянский первоучитель Кирилл, я объяснял графу очевидные следы византийского стиля в римских фресках XI столетия, изображающих житие Алексея Божьего человека и перенесение мощей св. Климента.
Впрочем, обо всем этом и о многом другом, что я в Риме видел и слышал и где бывал, говорить вам не буду, потому что ничего особенного, нового или занимательного не могу прибавить к тому, что подробно изложил я в своих газетных корреспонденциях, которые потом перепечатал в первой части «Моих Досугов», под заглавием «Римские письма 1874–1875 гг.».
Прежде чем водвориться в Риме, я должен был непременно выполнить давно задуманный мною план – познакомиться и войти в сношения с теми двумя археологами, до которых в 1870 г. я не мог проникнуть в Париж, осажденный тогда германскими войсками. Зато теперь я был вполне вознагражден за тогдашнюю неудачу. Сначала я познакомился с Полем Дюраном. Скромнее его, благодушнее, любезнее и угодливее я никого не знавал из иностранных ученых. Он сам привел меня к Шарлю Кайэ и отрекомендовал в самых лестных выражениях.
Монсеньёр Кайэ жил в иезуитском коллегиуме, по ту сторону Сены, за Пантеоном, и занимал в бельэтаже очень оригинальное помещение. Это была тогда громадная зала, как есть библиотечная. Ее разделяли на несколько комнат с переходами высокие шкафы с книгами; передняя комнатка назначалась для просителей и подчиненных, являвшихся к монсеньёру по делам службы; одна из задних была его спальнею, с кроватью и с дверью для прислуги; середину этого лабиринта занимал кабинет хозяина с рабочим его столом, у камина с широким жерлом, у которого он всегда сидел и время от времени в него поплевывал на кучу золы, которая заменяла ему песок в плевательнице. Тогда он насчитывал себе лет семьдесят, потому что в 1815 г. был он мальчиком лет десяти, когда со страхом и трепетом глядел на русских солдат, маршировавших по улицам Парижа под музыку с барабанным боем. Несмотря на преклонные лета, был он замечательно моложав: высок ростом и тонок, но не худощав; строен и гибок, быстр в движениях; держался прямо, будто испробовал на себе военную выправку. По уставу своего ордена – обрит; седые густые волосы – гладко подстрижены; правильные черты лица украшались широким и высоким лбом, без единой морщинки, большими выразительными глазами и полными губами, по которым мелькает легкая улыбка, то добродушная, то насмешливая. Дома он всегда был одет в черном подряснике и подпоясан широким ремнем.
Общие обоим нам интересы по одной и той же специальности в изучении иконографии и церковных древностей очень скоро сблизили нас друг с другом, и я в течение целых двух месяцев каждую неделю раза по два приходил к нему, всегда после его раннего монастырского обеда, и беседовал с ним часов до трех. Он был очень сообщителен и любил поговорить; видя во мне внимательного и хорошо подготовленного слушателя, он охотно передавал мне свои разнообразные и обширные сведения, свои взгляды и замыслы по исследованиям средневековой старины. Все это было для меня ново и поучительно, но и я, с своей стороны, приносил ему пользу, дополняя и завершая его знания любопытными фактами из русской иконописи. Наши ученые беседы велись вот в каком порядке. Предварительно он приготовлял для меня несколько отдельных рисунков из своих монографий и подробно объяснял мне каждый из них, а на расставанье отдавал их мне в мою собственность, так что всякий раз я возвращался домой с порядочным запасом рисунков, от десяти до двадцати. Из них я составил потом для своей библиотеки целый альбом точных копий с редких произведений раннего средневекового искусства.
О Поле Дюране и моих сношениях с ним говорить вам не буду, потому что подробно рассказал я все это в своей корреспонденции, которую потом перепечатал в первой части «Моих Досугов», под заглавием: «Шартрский собор».
По осени 1875 г. мы с женой воротились в Москву. Я уже имел случай обстоятельно сообщить вам, что в эти последние годы, отказавшись от самостоятельных исследований по русской народности и по нашей старинной литературе, я сосредоточил свои силы на изучении миниатюр и орнаментов в наших рукописях. Единственным и ревностным пособником в этом деле был для меня мой милый Алексей Егорович Викторов. Никто лучше его не знал наших рукописных и старопечатных сокровищ, рассеянных по всем концам России в публичных, монастырских, церковных, частных и во всяких других библиотеках. Для основательного и подробного изучения этого предмета он предпринимал несколько раз свои ученые объезды и на юг до Киева, Почаева, Острога, и на дальний север до Сийского монастыря, Архангельска и Соловков. Он был великий библиоман, и по тщательно собранным им сведениям, приведенным в систематический порядок в его записных книжках, он мог легко наводить справки для всякого желающего, где и что именно следует ему искать. Что же касается до печатных каталогов, рукописных и старопечатных коллекций, то он знал их как свои пять пальцев. Я постоянно обращался к нему за указаниями, и он всегда не только найдет, что мне нужно, но и выпишет для моего пользования ту рукопись в Московский Публичный и Румянцевский музей, в котором он заведовал рукописным отделением.
Так и теперь он выписал для меня из библиотеки Троицкой лавры рукописную псалтырь с восследованиями XV столетия. Эта единственная в своем роде рукопись, хотя и без миниатюр, отличается необычайным изяществом бесконечного числа орнаментов и разнообразием в почерках письма, которые иногда несколько раз меняются на одной и той же странице.
Свои исследования об этой рукописи я изготовлял не спеша, исподволь, одновременно с разными другими работами.
В 1877 г. известный ученый и архитектор Виолле-ле-Дюк, по заказу Виктора Ивановича Бутовского, директора Строгановской школы технического рисования, и на средства, ассигнованные русским правительством, издал сочинение под заглавием: «L'art russe, ses origines, ses elements constitutifs, son apogee, son., avenir» («Русское искусство, его истоки, его апогей, его будущее» (фр.)), наделавшее в то время много шума и возбудившее противоречивые толки. Особенно оно понравилось нашим архитекторам, но некоторые из ученых специалистов смотрели на него другими глазами. Из них первый поднял свой голос граф Сергий Григорьевич Строганов в своей монографии с рисунками, под заглавием: «Русское искусство Виоллё-ле-Дюка и архитектура в России от X по XVIII век, 1878 г.». Газетная критика, заступаясь за французского архитектора, разнесла эту монографию напропалую, и тем язвительнее и бесцеремоннее, что граф не означил своего имени. Я не вытерпел и решился доканать Виолле-ле-Дюка, сколько хватит у меня знаний и сил, и составил объемистую рецензию, которую напечатал под заглавием: «Русское искусство в оценке французского ученого», в «Критическом Обозрении», издававшемся тогда профессорами Московского университета. Главное, на что я напирал, были наши рукописные орнаменты и византийско-русская иконопись, т. е. такие предметы, которые плохо знал Виолле-ле-Дюк. И меня не пощадила газетная критика, издевалась надо мною, топтала меня в грязь. Это очень забавляло меня: и теперь я разделял с графом ту же участь от газетных нападок и порицаний, как во время оно, когда в 1844 г. окатили меня бранью в «Библиотеке для Чтения» за мою книгу «О преподавании отечественного языка». Полемику, поднятую в газетах сочинением французского архитектора, Бутовский заключил целою книгою, изданною в 1879 г. под заглавием: «Русское искусство и мнение о нем Виолле-ле-Дюка, французского архитектора, и Ф. И. Буслаева, русского ученого археолога».
Пока в Москве шла ожесточенная война из-за русского национального искусства, в Петербурге князь Павел Петрович Вяземский и граф Сергий Дмитриевич Шереметев основали и устроили Общество любителей древней письменности.
Тогда же избрали и меня в почетные члены этого Общества. Викторов познакомил меня с князем Вяземским, и мы порешили, что я составлю для любителей древней письменности исследование об орнаментах и почерках упомянутой выше троицкой псалтыри XV века, которое будет издано от Общества со множеством снимков письма и орнаментов, воспроизведенных красками и золотом.
Кроме того, тогда же, по настоятельным увещаниям и советам Викторова, я обещал князю изготовить для Общества подробное описание принадлежащих мне двух лицевых Апокалипсисов XVI столетия, особенно замечательных по древнейшим редакциям рисунков и по изяществу их исполнения. Когда я принялся за эту работу, оказалось, что для ясности в определении особенностей раннего стиля мне надлежало касаться и редакций позднейших, к которым относятся еще четыре других лицевых Апокалипсиса моей библиотеки. Викторов решил, что для полноты обозрения мне необходимо иметь под руками великолепный, так называемый подносный экземпляр лицевого Апокалипсиса XVII века в библиотеке Московской Духовной академии в Троицкой лавре, и выписал его оттуда для меня. Затем понадобился мне Апокалипсис XVI столетия Соловецкого монастыря, перенесенный оттуда вместе с другими рукописями в библиотеку Казанской Духовной академии. Потом понадобилось и то, и другое, и третье. Викторов наводит справки в своих записных книжках и отовсюду выписывает для меня рукописи. Таким образом, накопилось к моим услугам до шестидесяти лицевых Апокалипсисов, и вместо описания только двух рукописей я предпринял многосложную работу обширных размеров.
По мере того, как я приводил в известность свои домашние, русские материалы, все живее чувствовал настоятельную потребность в их сравнительном изучении с источниками иноземными. Особенно необходимо было мне увидеть и изучить знаменитый лицевой Апокалипсис X столетия, находящийся в бамбергской библиотеке, не исследованный еще специалистами. Летом 1880 г. я отправился вместе с женою на четыре месяца за границу и недели три провел в Бамберге, просиживая ежедневно по пяти часов в тамошней библиотеке над знаменитою рукописью. Она превзошла мои ожидания. Хотя текст Апокалипсиса латинский, но миниатюры, великолепно исполненные, отличаются очевидными признаками той далекой старины, когда западная иконография пользовалась еще византийскими основами и принципами. Таким образом бамбергский Апокалипсис я положил краеугольным камнем в сооружении громадного исследования о редакциях апокалипсических изображений по русским рукописям от XVI столетия по XVIII-e. Кроме того, я работал у профессора Пипера в его древнехристианском музее при Берлинском университете, а также в публичных библиотеках, мюнхенской и венской. Две журнальные корреспонденции того времени из-за границы я перепечатал в первом томе «Моих Досугов», под заглавиями: «Бамберг» и «Регенсбург». Эту заграничную поездку я величаю про себя «апокалипсическою»…
Немедленно после 1 марта 1881 г. я покинул университет и вышел в отставку с двумя не вполне оконченными работами, предназначенными для Общества любителей древней письменности, с малою и большою. Первая, об орнаментах и письме Троицкой псалтыри XV века, была изготовлена в литографии Беггрова к декабрю 1881 г., и по приглашению князя Павла Петровича Вяземского и графа Сергия Дмитриевича Шереметева я должен был отправиться в Петербург, чтобы поднести экземпляр этого издания Государю императору[39].
Второй экземпляр только что отпечатанной моей монографии об орнаментах и почерках троицкой Псалтыри XV века я принес графу Сергию Григорьевичу Строганову.
В это двухнедельное пребывание мое в Петербурге, в конце 1881 г., я должен был по его желанию ежедневно обедать у него и всякий раз оставался потом часов до девяти вечера.
Это были прощальные дни нашего последнего на земле свидания. Он скончался в заутреню Светлого Христова Воскресения 1882 года, неожиданно и незаметно для домашних, один-одинёхонек в своем бесподобном кабинете, вам уже хорошо знакомом из моих воспоминаний. Бережно и чинно прилег он у своего рабочего стола и, скрестив руки на груди, заснул вечным сном безболезненно и мирно.
В 1884 г. Общество любителей древней письменности издало в свет на иждивение графа Сергия Дмитриевича Шереметева мое исследование «О русском лицевом Апокалипсисе» с альбомом рисунков. Этот многолетний труд посвятил я памяти графа Сергия Григорьевича с следующим объяснением, помещенным в предисловии:
«Посвящая это археологическое исследование незабвенной для меня памяти графа Сергия Григорьевича Строганова, я желал выразить, сколько мог, благоговейную признательность за все, чем я обязан руководствованию и советам этого в высокой степени просвещенного государственного человека, не только в моей учебной, ученой и литературной деятельности, но и вообще в воспитании и образовании умственных и нравственных убеждений, а вместе с тем и любви к искусствам и археологии».
Этим я закончу и мои воспоминания…