– А не то! Девяте мая, сорок пятый. Люди гибли тыщами на тыщи. И на – замирились. Объявили Девяте нерабочим. Думаю, надо сбегать на огород, досадю кукурузу. А Аниса Семисынова и каже: не дуракуй, девка, язык твой говорит, а голова и не ведает. Пойшли лучше в город празднувать. А то ночью заберут… Побрали всю свою детворню, поскреблись в город, на базарь. Грошей нема ни граммулечки… Подумали-подумали у яблок на полках и вернулись с пустом. Весь и праздник. Зато вечером обкричались. Кричи не кричи, батька криком разве подымешь? Хотя… Чего ж ото здря языком ляскать? Сколько було… Придёт похоронка, платять пензию. А туточки тебе сам с хронта вертается… Треба ждать… Обида по живому режет… К другим идуть, а наш не… Как Христос, в тридцать три годочка отгорел. Что он ухватил шилом жизни?
– А Маня и того меньше, – под момент сорвался я и спёк рака (покраснел).
Во весь наш разговор я боялся проговориться про Маню.
Ну зачем скользом ковырять болячку?
Но вот само слетело с языка.
И мне кажется, мама уже знает, что я был сегодня у Мани и скрываю, ничего про это не говорю.
– Я, ма… – покаянно валятся ватные мои слова, – к Мане ездил.
– И хорошо, что проведал. А то одной там скучливо.
– Да нету её там! Всего кладбища нету! Понатыкали дурацкого чаю… Плакатики кругом… Даёшь семилеточку в три дня!.. Или в три года… Чёрт их разберёт!
– Не шуми… Я всё знаю… Маня родилась в сорок втором, в пятницу девятнадцатого июня. Кажинный год в этот день ходю к ней. Ни одного рождения не пропустила.
– Знали и молчали?
– А что ж всех булгачить? Что это поменяет?.. Боже, что же происходит? Куда мир идёт? Усач выдушил село. Малахолик Блаженненький додушил остатки. Личный скот кинул под нож, поотхватывал огороды по порожки, все лужочки перепахал. Что же он каменья с Красной площади не повыкинет и не зальёт ненаглядной своей кукурузой? Какие пропадают площадя?.. А то поглядывай из Кремля, как она растёт. Сам бы полол… Целину убил… нигде вольной травинки. Козу некуда вывести… Церква поприщучил… Сломали житьё живым. Дорвались до мёртвых. Сровняли кладбище, забили чаем. Невже с того совхоз озолотится? Да и какой чай на детских косточках? К чему всё идёт?
– К счастливому будущему, ма… Через двадцать лет будете купаться в благах коммунизма!
– Не утонуть бы в тех твоих благах-морях.
– Они не мои. Они коммунякские.
– Охо-хо-о… Включи брехаловку – через край хлобыщет разливанный той радиокоммунизм. Выключишь соловья – тихо, нема коммунизму. И когда ни послухай того соловья – тип! тип!! тип!!! – Мама глянула на приёмничек «Москвич» на подоконнике. – Они что, курят скликають?
– То не тип. То целый Дип! Догоним и перегоним! Лозунг такой. Догоним и перегоним Соединенные Штаты Америки по производству продуктов питания на душу населения! Ну, налетай! Наши и дунули. Раз «разрешён обгон Америки».
– И как?
– Да в Рязани, по газетам, уже догнали вроде по молоку. Бегут ноздря в ноздрю… И догоняли комедно. Хозяйства скупали масло в магазинах и прямиком везли на молокозавод в зачёт уже своего молока. Вроде как сами произвели… И закружились одни и те же ящики с маслом по одному и тому же замкнутому кругу: магазин, колхоз, молокозавод, магазин… Магазин, колхоз, молокозавод, магазин… Фирменный советский ци-и-ирк! И хлынули по Рязании бумажные молочные реки! И даже первым захлебнулся тем «молочком» сам первый секретарь обкома партии Ларионов. Не столько захлебнулся, сколько застрелился. Первый не вынес первым «изобилия». Не вынес, как мир стал хохотать над творцом бумажных молочных океанов.
– Ё-ё-ё!.. Страм якый… Догонять оно, конечно, надо. Но перегонять Боже упаси.
– Почему?
– Видно, как голый зад будет сверкать… Дёргаются из края в край, как неприкаянные в ночи. Кто ходит днём, той не спотыкается… А кто ходит ночью, спотыкается: нету света с ним… Нету…
Мама отрешённо уставилась в окно.
Я немного помолчал и поинтересовался:
– Что новенького на горизонте?
– Да… Каков ни будь грозен день, а вечер настанет. Настал… Дождь посмирнел… Митька прогнал коз в сарай. Треба идти убиратысь.
Розы хороши, пока свежи шипы.
Л. Леонидов
Митрофан ворвался ураганом, аврально затряс ладошками, как птица крыльями, что хотела полететь, но не могла и сдвинуться с места.
– Подъём! Подъём! Подъём, мусьё Лежебокин! – Стукнул кулаком пустое ведро в бок. – Наряд вне очереди, якорь тебя! Бегом за водой!
– Извините, я в некотором роде больной.
– Именно. В некотором роде! Воспаление левой хитрости?
– Правой! – огрызнулся я.
– Пластаться на велике мы здоровы. А принести родной матери ведро натуральной воды – мы неизлечимо больны? Ну чего торчишь, как лом? Топай! Расхаживай ножку! А то мне одному слишком жирно будет. Устал, извилины задымились… Летел с чайного фронта, по пути захватил коз и без передышки дуй на новый фронт! На дровяной!
– На какой?
– На дро-вя-ной, якорь тебя! – Митрофан прокудливо хохотнул. – Ну что задумался, как поросёнок на первом снегу?
Он схватил утюг и побежал к розетке, куражисто напевая:
Он воткнул утюг в розетку, кинул одеяло на стол.
Степенно раскладывает свои флотские брючата по одеялке.
– Да знаете ли вы, сударёк, что одно удовольствие с защёлкой равносильно разгрузке втроём вагона дров? – строго экзаменует он меня.
– Это ещё надо посмотреть, что там за девуля…
– Есть такая пассия! – лозунгово выкрикнул Митрофан, вскинув руку топориком, как Ленин на памятниках. – Не переживай. Мне сегодня предстоит исполнить великую миссию. Лохматый сейф взломать![197] Тело в тело – любезное дело!
– Круто разбегаешься… Не перебивай… Надо ещё посмотреть, что там за девушка, какой там вагон и что за дровишки…
– Сильно не переживай якорь тебя! Герлушка на ять и дровишки – соответственно. Не уснёшь! Эх, подопри меня колышком до самого донышка! Размагнитимся в полный рост! Дунечка с мыльного завода, поди, уже ждёт своего колобаху![198] – постучал он себя в грудь. – Так что я сейчас бегу на разгрузку. И мне некогда крутиться с водой. Надо ещё погладиться. Чтоб чин чинарём! Чтоб безотбойно!
– И что, вагон уже подан под разгрузку?
– Подан, дорогуша, подан, якорь тебя! Вчера всю ночь гонял по путям, к месту подлаживал. Наверняка стоит ждёт в боевой готовности номер один. – Щёлкнул по часам на руке. – Опаздываю! Уже простой! Штраф настукивает охеренный. А у меня брючки без стрелок. Авария!.. Чтоб псиной не воняло…
Он оросил себя одеклолоном, набрал в рот этого своего тройного, важно запрокинул голову и, ополоснув зубы, проглотил, проговорив:
– Чтоб благоухал изо всех щелей, со всех флангов! Ну, клара целкин,[199] па-а-аберегись!!! – в исступлении потряс он кулаками.
– А главное… Ничего в отходы! – подхалимно подпустил я. – Замкнутый цикл!
– Так точно, наивный албанец! Безотходное у нас производство. Не мелькай перед глазами, как гюйс.[200] Кыш, кыш за святой водичкой! Не надейся на меня. За водичкой мне бежать некогда. Дровяную битву я не отменю. И не отложу на потомушки. Один дальномудрый дядько как говорил? Не откладывай работу на субботу, а самое сладенькое – встречу на Эльбе! – на старость. Я с ним, ёлки-ебалки, вполне солидарен! Ничего на старость! Ну! Хватит изображать шум морского прибоя.[201] Кыш!
Он помотал мне двумя пальцами.
Я костыль в одну руку, ведро в другую и поскрипел.
После дождя всё кругом развезло.
Медленно, ощупкой обминул я дом, бочком спустился по стёртым каменным ступенькам на дорогу, что одним концом утягивалась широко в город, а другим в центр нашего совхоза.
Внизу, в овраге, жила криница.
Отмыто, свежо смотрели с кручи пальчатые листья каштанов.
Я заглянул с дороги вниз, в сырой мрак, и мурашки побежали по мне. Господи, там не то что руки-ноги – костыль вывихнешь!
Может, пойти к колодцу у столовки?
К колодцу далеко. А к кринице кубарем катись?
Была не была. Не робь!
Я тряхнул звончатым ведром и бочком посунулся по террасной тропке к воде.
– Замри! Замри!
Я остановился.
Из-за ёлки, будто из самой ёлки, из самой сказки, вышла тоненькая, стройненькая девчоночка. Она была такая красивая, что я бы и безо всяких указов замер, увидевши её.
С простодушной улыбкой она подошла ко мне, потянула за дужку.
Я не отпускал. Замри так замри!
– Пальчик, хорошенький, – тихочко погладила она мой большой, наладонный, палец, – отомри, дружочек, на секундушку.
Я приподнял палец.
Она стеснительно взяла ведро. Шепнула:
– Снова замри.
И её белое радостное платье быстрым парашютиком поплыло вниз по винту стёжки.
Зачарованно пялился я в овраг, в темноту, и темнота пятилась перед нею; белый веселый столбик пролетел к кринице, постоял там, пока набегало из трубки в ведро, и заторопился назад.
– Замри! Замри! – бархатно приказал голосок, когда она проходила мимо, и пропала. Понесла воду в дом?
Я стоял лицом к оврагу и не смел повернуться для подглядки.
Я мёртв.
А разве мёртвые вертятся, как сорока на штакетине?
– Отомри, костылик!
Она вернулась неслышно, мягко подпихнула меня в локоть, и я послушно пошёл с нею рядом.
– Воду я поставила у вас на крыльце и бегом сюда… Я что скажу… Этот глазопял… Этот водоплавающий мокрохвост в бескозырке тебе братеник?
– Ну. Из техникума брали. В Евпатории служил. На флоте.
– Этот рыбий корм[202] армию целую отбухал! А в голове у шпрота[203] пустыня!.. Площадка[204] на макушке – хоть футбол гоняй! Осталось там в хозяйстве две волосинки в семь рядов. Старей чёрта! А по нахалке липнет… Какую моду выдумал? Лезет, куда и самой совестно лезть… Скажи, пускай занапрасно не старается этот разваляшка. Ещё фигуряет морской формой. Подумаешь! Меня его ленточки не колышат. Так и скажи. Не надейся, дед, на чужой обед. Уплыла Женечка к покудрявее… Сейчас сюда примчится этот гиббон. Айдаюшки на чай?
По желобку канавы мы спустились немного вниз меж чайных кустов. И остановились.
– Так скажешь?
– Угу.
– Ты настоящий друг, костылик.
Женя скользом коснулась щекой моей щеки и хорошо засмеялась.
Дух во мне занялся.
– Рыжик-костылик, а почему у тебя веснушки? Ласточкины гнёзда разорял?
– Не разорял я ласточкины гнёзда. Веснушки совсем от другого… От рождения…
– Или рискнуть и для начала повериться на слово?
– Я б лично без колебаний поверил.
Женя хлопнула себя по лбу:
– Придётся! Вспомнила… У вас же над окном ласточкино гнездо. А ласточки вьют гнезда, где живут хорошие люди!
– Вот видишь… И вышли мы на хороших… А ты ещё сомневалась. Веснушки со мной с рождения… Без обманства…
– А хочешь, я каждую твою веснушку поцелую?
Я не удержался. Я не хотел, но руки как-то сами обняли её, подпихнули ко мне, и я мёртво вжался в её губы плотно стиснутыми губами.
Она ласково отдёрнулась, тихонько засмеялась.
– Ну кто же, клещ, так целуется?
Я ни слова не мог сказать.
– Верно ведь как… Не давай младенцам целоваться: долго немы будут… Какой же ты запущенный? Даже целоваться не умеешь, чики-брики. Но не тушуйся. Со мной не пропадёшь. Запишем ко мне на курсы молодого гусара?.. Научу!
Ученик я был не такой уж и безнадёжный, и наука была не такая уж неприступная… Не такие бастионы брали!
Светил месяц.
Капли на чаинках горели жемчугами.
Повыше, в сотне шагов от нас, за дорогой, на волейбольной площадке напротив Женина окна кипели танцы.
На голенище[205] ватно пиликал наш Митечка. Сидел непроницаемый. Как сфинкс.
Ни Женя, ни я не любили танцы. Ну какие сладости в этом дрыгоножестве, в этом рукомашестве?
Но Митечкино пиликанье нам не мешало. Вокруг и в нас самих было столько счастья, что его хватило бы всему миру.
– У моей у милки уши,
Что раздавленные груши.
Лоб крутой, гора горой.
Нос загнулся, как пробой.
Губы ну как есть ватрушки,
Щеки словно две подушки
И глядят во все глаза,
Да не видят ни аза.
А как с ней плясать пойдёшь,
Так живот лишь надорвешь.
Это Юрик мой чудит.
Охохошек знает он вагон и тележку.
Интересно, кто с ним выбежит пострадать?
– В тем краю милёнка бьют,
В этим отдаётся.
Хорошенько подлеца,
Пущай не задается!
Это резанула круглявая Саночка Непомнящая, новая симпатия Юрика.
Все танцы хохочут. Даже волейбольные столбы и их единственная верная подружка сетка.
Нет бы Саночке смолчать. Или про что сердечное. А то такую оплеушину в ответ!
Не боись, Юрик за себя постоит!
– Моя милка семь пудов,
Аж пугает верблюдóв.
От неё все верблюды́.
Разбежались кто куды.
Ах, так? Получай же!
– Не садися на коленки,
Много места на бревне.
Ты с другими задаёсся,
Интересту мало мне.
Нельзя же без конца обносить словами, перекоряться!
Надо сбежать этажиком ниже.
– Ты скажи, моя милáя,
Пара что ли нас плохая?
Ты горбата – я хромой,
Ты слепая – я глухой.
Долго Саночка не может зло копить.
Да и он чуть напопятки отхлынул.
И берёт она жалостно, покорно.
– Эта чудная походка
Извела меня в чахотку.
Эти карие глаза
Сердце режут без ножа.
И тут же забивает было запевшего Юрика.
– Почему ты не пришёл,
Я ж тебе велела.
У меня до двух часов
Лампочка горела.
Юрик повёл с видимым отчуждением.
– Не пиши, милка, записки.
Не пиши ты жалких слов.
Не трать беленькой бумажки.
С тобой кончена любовь.
Ну кто ж тут не изобидится?
И полоснула Саночка с укорным вызовом:
– Я страдала, страданула,
С моста в речку сиганула.
Из-за такого дьявола
Три часа проплавала.
Горе несказанное. Какое сердце не дрогнет? Какое сердце не пожалеет?
– Что это за реченька –
Голуби купаются.
Что это за девушка –
Все в неё влюбляются?
Кто же ещё? Эта девушка Саночка! Спасибо, заметил!
Добро добром аукнется.
– Милый спит, тихонько дышит.
Я целую, он не слышит.
Он всё спит, а я лелею.
Разбудить его не смею.
– Из-под моста плывёт утка,
Серая, пушистая.
Сидит милка со мной рядом,
Как сирень душистая.
– На горе цветы алеют.
А я думала – пожар.
Ну кому какое дело,
Меня милый провожал.
– На краюшке, на краю
Целуют милую мою.
А я кругом бегаю.
Ничего не сделаю.
– Продам шаль свою пухову.
Куплю милому обнову.
Возьмите шаль мою, пропейте.
Только милого не бейте.
– Я отчаянный родился
И отчаянным помру.
Если голову отрубят,
Я полено привяжу.
– Милый курит, дым пущает.
Меня дымом угощает.
Невысок гостинчик дым. Я могу и на большое рискнуть!
– Куплю милке лисапед.
Удивлю весь белый свет.
Что ей велосипед? Есть штуки поважней.
Надрывно, требовательно подаёт она вещи своими именами:
– До-ождик идёт, трава мо-очится.
Ох матушка, замуж хочется!
И тут же, без передыха, – угарно, бесшабашно:
– Иэх яблочко крупнорезаное,
Не целуйте меня,
Ведь я бешеная!
Полнушечка Санка добротно топнула. Вбила последний гвоздь до дна земли. Амбец! Танцы-шманцы-обжиманцы кончились!
Всё разом загалдело, задвигалось, брызнуло хмельными ручьями по все стороны.
Еле слышно Женя давнула мне локоть. Мол, пошли и мы себе.
Боже, как же уйти от всего этого?
От этого радостного месяца в небе? От этих далеко видимых таинственных селений? От всего этого святого торжества кавказской ночи?
По стёжке мы поднялись на пупок бугра, к ёлкам вдоль дороги.
Неведомая властная сила заламывает моё лицо назад. Посмотри, посмотри же ещё раз, от чего уходишь!
Именно на этот простор меж ёлок я прибегал по пасхальным утрам смотреть, как откоренялось от гор, восходило и играло солнце в Великий День.
И сейчас, в осиянной ночи, оно играло…
Если мужчина настойчив, он обязательно добьется того, чего хочет женщина.
Г. Малкин
Довёл я Женю до её порожка, а уйти не могу. И ей неохота одной бежать в знобкую ночь барака.
– Знаешь, – сказала она, – айдайки к нам. Побудешь немного.
Мы вошли и вся комната заржала.
На трёх койках сидели в обжимку парочки.
Четвёртая, наверное, Женина койка была пуста.
– Профессорио! Gute Nacht![206] – в блудливо-почтительном поклоне Юрик подал мне руку. – Девять с пальцем! И вы в наш табор? А мы, грешники, записали вас в монашеский орден. Выходит, рановато. Что значит весна! Ветер свистит в гормонах! Вас, лубезный, нам только и недоставало. Теперь полон коробок!
– То есть?
– То и есть, что есть. Смотри. Четыре стены, четыре койки. Четыре девочки-припевочки. И недобор по части стрельцов. Теперь свято место застолблено. Но учти, ты не только кавалерино, но и по совместительству горячий толкователь вот этого древнего талмуда.
Он потряс желтоватым, ветхим листком.
В городе взял он стакан семечек. Семечки погрыз, дошёл до тары. Тару грызть не стал, но прочитал. Семечки были в кулечке из этого ржавого листка. Видать, из какой-то старой книжки.
– Раз пришёл последний, то и читай всем, – отдал мне Юрка листок. – Наши любимушки обязательно выбьются в жёны. Им занятно подслушать. Читай с «выраженьем на лице».
– «Что есть жена? – читал я. – Жена есть утворена прельщающи человеки во властех, светлым лицем убо и высокими очима намизающи, ногами играющи, делы убивающи, многы бо уязвивши низложи, темже в доброти женстей мнози прельщаются и от того любы яко огнь возгорается… Что есть жена? Святым обложница, покоище змеино, диавол увет, без увета болезнь, поднечающая сковрада, спасаемым соблазн, безъисиельная злоба, купница бесовская…»
– Вот и удержись наш брат в ангелах, – загоревал Юрик. – Всё против нас! Ногами играющи! Раз. Огнь возгорается. Два. И повело горюху на покоище змеино, как в чёрный омут.
– А-а! Грубить? А ну бр-р-рысь с моего покоища!
И Саночка смела его локтем со своей койки.
Юрик постно опустился перед нею на колени.
– Достославная доброгнева Оксаночка Акимовна… Так можно и пробросаться.
Санка лениво отмахнулась:
– Охота слова толочить…
Он подумал, крадливо наклонил нос к её запястью, нюхнул.
– У вас руки фиалками пахнут!
– Может быть.
Полнушечка добреет, даёт комковатую ладошку:
– Вставай. Садись да без выступлений.
– Бу сделано! – строго кинул он руку к виску и степенно лепится к её широкому тёплому бочку.
– А вы чего, как часовые, сторчите у двери? – спрашивает Санка нас с Женей.
– Да! Чего торчите? – подхватил Юрчик. – В ногах правды нет, но нет её и выше!
– Не в гостях! – кинула Санка. – Садитесь, на чём стоите. Ещё и ножки вытяните!
Мы сели на Женину койку.
Сетка скрипуче ойкнула, бездонно прогнулась, и мы с Женей сошлёпнулись лбами.
Мы прыскнули.
И сетка под нами тонко пискнула в присмешке.
– Не койка, а музыкальный сексотрон! – бухнул Юрик.
– Одни глупости вечно у тебя на языке сидят! – засерчала Санка. – Путящёе шо б рассказал.
Путного как-то ничего не набегало.
Было уговорено, что каждый расскажет что-нибудь занятное из своей жизни, и скоро общая болтовня скатилась во вчерашние дни, в детство.
Мне вспомнилось, как после войны отменили карточки, стал хлебушко вольный.
Схватишь, как вор, целую буханку и на улицу. Всё казалось, что дома маточка может и отнять. А уж на улице постыдится.
Сядешь на порожках, давишься и мнёшь, мнёшь, мнёшь.
За раз буханку за себя кидал. Как крошку. И – нету.
– Вам по-барски бедовалось, – припечалилась Санка. – Иша горе – на порожках чёрную буханку счавкать! А у нас в Первомайске… С талонами прощей было. Сколько положено, возьмёшь… Но вот талоны у нас закрыли. Вольница! В руки стали давать по килу того горохового хлеба с кукурузой. А у нас семейка… колхоз девять душ, детворы семеро. Что жа, всяк скачи в очередь?.. Нас в магазине знали. В очередь мы уходили с ночи. Уходили по трое, по четверо. Одному весь хлеб не отдавали. Як цуценята собьёмся до кучи под дверью у магазина и спим. Хлеб начнут давать, народ через нас побежит, проснёмся. Спим, значит, босые. Анчихристы были шутники. Вату воткнут меж пальцами, прижгут. Спишь – пятки горят. Со сна не поймёшь, крутишь ногой велосипед. А пацанва рыгочет. Весело! Делали и балалайку. Это когда вставляли вату в руку. Горит, а ты трясёшь, а ты трясёшь… Пока проснёшься… Подбирала я на улице яблочные огрызки…
Помню, собралась я в школу. Мать красиво подстригла. Волосы по плечам, чёлочка на лбу. Всё на своём месте. Иду первый раз в школу… Зашла к богатой подружке. Она завидовала, какая я красивая. Села она есть рисовую кашу. Всякое зернышко блестит, как отмытое отдельно. Я ж только и ела просолённые огурцы. Слюнки текут. Прошу, дай хотешко ложечку каши. Не даёт. Говорю, сделай со мной чего хочешь. Хочешь, проткни иголкой палец! «Фи, неинтересно. Тебе палец не жалко. А причёску тебе жалко?» – «Жалко». – «Вот дам каши, если вырежу крест у тебя на голове. Чё ты такая красивая, как дура?»
Я смолчала, дала выстригти крест на голове от уха до уха, с шеи до дурного лобешника. И пошла я в школу с крестом… А кашуля вку-у усная!..
Санка поблуждала глазами по голым зашарпанным стенам, по ведру с водой на кривом табурете, скользнула по пустому столу с перевёрнутой мятой алюминиевой кружкой… Казалось, она искала, про что бы такое ещё рассказать.
– А этой весной Юлька Саксаганская, бывшая зазнобка этого амбарного долгоносика, – Саночка ткнула Юрку в бок локтем, – вернулась в Первомайск с Ленкой Ягольницкой. Вон откудушки, из-под самого Николаева, на заработки сюда наезжали… Хорошо хулиганочка оделася. Платье нарядное, только коротковатое. Но ей шло. Правда, все радости на улице. Такой фасон платья я называю «Дядя, я вас приглашаю». Хвалилась Юлечка: ткани там есть, белый миткаль, нитки на вышивку. Едь, распекала мою фантазию, едь в Грузинию, едь к тем чёртовым грузинцам, бога-атой вернёшься невестой. Я и прилети богатеть… Долбёжка… Мне ж осенняя была переэкзаменовка по физике. Десятый класс! Не стала готовиться к переэкзаменовке, укатилась в Насакиралю вашу. Хлеба тут вволю, а я всё никак не наемся. Сколько живу, столько и хочу есть… Что ты хочешь, выросла в очереди…
Было тихо, как в гробу.
– Чего зажурились? – громыхнула Санка. – Иля хороните кого?
И дёрнула частушку:
– В очереди я стояла.
Дочку там я родила.
Пока хлеба дождалася,
Дочка сына родила!
– Опс… – Юрка помял в пальцах папиросину, остучал пустым концом ноготь. – Гру-устянская песня…
– Э! – пихнула его плечом Санка. – Ты чего так часто куришь? Прямо с хлебом ешь! Ну-к, куряка, в коридорий! Давай гуляш[207] по коридору!
– Пожалуйста. Но я отбуду не один.
Юрка позвал меня пальцем.
Я вышел в коридор.
– Слушай сюда, интеллиго. Политчас мой короткий. Женьшениха, – он поцеловал щепотку, – дэвушка-витаминка! Сэкс-фрау! Сладенькая, но ещё дикая козочка-ангелочек. Не распакованная же! Картиночка! Посмотри, чего стоят одни волшебные грудки! Не груди, извиняюсь, а сдвоенный пулемёт! Высокие, крепкие. Бдительно стоят на страже родных и дорогих рубежей. Только на них глянешь – ты уже трупарелло! Навылет отстрелян! Без показушного боя запечатанная[208] Женюра не сдастся. Может раскупороситься… Но ты не кидай на это внимания. Чётко гни свою партлинию. Не останавливайся. Жми! Знай, первоцелинник, паши, подымай целину! Обкатывай цилиндр!.. Сделал дело – слезай с тела! Только так. Кончил в тело – гуляй, партайгеноссе, смело! А если будешь приручать шуршалочку одними вздохами, резину до пенсии растянешь. Буря и натиск! Чем наглее, тем надёжнее. Помни: любовь – костёр, не бросишь палку – потухнет! Учись, пока я живой!
Он в поклоне приложил руку к груди.
– А если по мусалам?
– Мусалы исключены. За смелость, золотуша, ни одна согревушка не ударит. Она хочет того же, может, больше, чем ты. И ударит в одном случае, если будешь действовать, как размазнюха. И удар расценивай однозначно как стимул, как боевой клич, как допинг. Смелей, телепень! Женская логика – всё навыворот! Усёк? Не подгадь уж. Не дай зевка. Не усни досрочно. Как вырублю свет, сразу начинай свою шишку шлифовать. Будем размножаться в коллективе!
– Это как?
– Коллективка! Не понятно, хвеня? Четыре на четыре!.. Кэ-эк вжа-аарим в четыре чернобурки! Ввосьмероман! Группенкекс! Хата только с угла на угол х-х-хы-ы-ыть… – медленно он поклонил сложенные вместе руки влево, – х-х-хы-ыть, – поклонил вправо. – Х-х-хы-ть – х-х-хы-ыть… х-х-хы-ыть – х-х-хы-ыть…
– А если хата перевернётся?
– Лишь бы земля не перевернулась. А всё протчее мелочи. Ты ей, папиндос,[209] доступно поясни, что ты спасаешь её от великого греха. Неприлично до её поры бегать с нераспечаткой. Просто это дурной тон… В Африке вон есть це-лое племя народности балуба…
– Ну?
– Ёжки-мошки! Да невеста там тем ценней, чем больше козелков осчастливит до свадьбы.
– Ну мы-то не балубы?!
– Тем хуже персонально для тебя. Равнение на балубов!
– Так… сразу… Не…
– Господи! Ты сам бамбуковый или папа у тебя деревянный? Морально устойчив, как столб электрический! Да кому это надо? Сама Женьшениха тебе это не простит. Думаешь, её весна не шшакочет?! Влюблённые гаёв не наблюдают! Может, ты боишься, что выскочит какой внепапочный гражданчик? И в ум не бери… Сегодня Женечка тут, завтра полетела назад в свою Шепетовку… Сбегает в лохматкин лазарет…[210] Оюшки! Что за хохлому я несу?.. Да впросте сунется к бабке. Бабка даст попить пижмы или мяты болотной. Вот готов и выкинштейн. Вся-то и трагедь… А лучше до этого не дожимать… Вон ещё в древности как думали?
И он с жестоким подвывом стал начитывать:
– Подлинно ль женщинам впрок, что они не участвуют в битвах
И со щитом не идут в грубом солдатском строю,
Если себя без войны они собственным ранят оружьем,
Слепо берутся за меч, с жизнью враждуя своей?
Та, что пример подала выбрасывать нежный зародыш, –
Лучше погибла б она в битве с самою собой!
Если бы в древности так матерям поступать полюбилось,
Сгинул бы с этаким злом весь человеческий род![211] Ты понял?
– Да заткнись ты!
– Это ты кончай, долбун с придыханием, эти свои глупизди! От твоих чумностей волосы стынут в жилах! Или ты выкинул ноздри?[212] Чего зеленеешь? Все матрёшки охвачены у нас политвниманием. Даже сетки на сексопильнях[213] тут от счастья поют, – сам слышал! – а одна Женевьева мучайся? Что она, страхолюдней всех? И к тому ж крейзер «Аврора»?[214]
Я растерянно молчу.
А он наседает:
– Ты чего, ангидрит твою перекись, жмуришься, как майский сифилис? Ну чего? Не изображай из себя цивильного жителя Веникобритании! Не забывай, чайник, живёшь ты в Чубляндии. Не зевай. Покорми сегодня своего человека из подполья!
– Да как, – взмолился я, – кинусь я? Как можно такое и подумать!? Мы ж всего-то час как знакомы!
– Вы опоздали, сударио, ровно на час.
– Не… Не смогу…
– Ха! Не смогу! Бред беременной медузы! Ну!..
Тут он сделал страшные глаза:
– Я убиваюсь весь до пота, а у тебя, может, извини, – уронил он соболезнующий взгляд на мой низ, – а у тебя, может, авторитет не подымается? Так нет проблем! Срочно летим на Бали!!!
– Это ещё куда?
– А тут рядышком… Островок в Индонезии… Заходишь… – он важно смотрит на часы у себя на руке, – заходишь в ресторашек… Если не будешь телиться, успеем до закрытия… Заходишь в ресторанчик, а перед тобой аквариум с кобрами. И ты смело заказываешь ту, которая одарила тебя особенно сексуальным взглядом. Тут же ей смахивают к едрене фене башку и сцеживают полнющий бокалище крови…
– Да хватит тебе!
– Да мне давно хватает. Я о тебе пекусь! В кровь кладут столовую ложку мёду, выдавливают жёлчь именно той неотразимой кобруньки, которая так дерзко и грубо охмурила тебя. И всё это сдабривается деликатнейшей специей – твой бокал освящают мелко-размелко пошинкованным змеиным хренком. Пей, золотой! И твой авторитет, твой рейтинг, твой аленький цветочек тут же на глазах у всех расцветёт и поднимется во весь гигантский рост! Эротический напиток всё сделает для тебя!
– Да кончай ты эти байки! Меня тянет съездить в Ригу[215]!
– Меняй маршрут! В Риге тебе делать нечего. Мы летим на Бали!
– А я не лечу в твою Индонезию!
– Кисель сырой! Струхнул?! Тогда… – он хлопнул себя по лбу. – Тогда слушай. Есть путь попроще. Безо всяких перелётов Насакирали – Бали… Будем считать, что ты не переносишь самолёт… Я знаю заклинания. Мысленно пошепчешь рядом с нею и она в полном комплекте твоя. За мной повторяй про себя. Запоминай… «Господи Боже, благослови! Как основана земля на трёх китах, как с места на место земля не шевелится, так бы и моя любимая черновушка с места не шевелилась. Не дай ей, Господи, ни ножного ляганья, ни хвостового маханья, ни рогатого боданья…»
– Чего ты, фуфлогон, мелешь? Какое роговое боданье? Какое хвостовое маханье?
– Ну это заговор такой. Чтоб корова не лягалась… А какая разница? Корова, не корова? Не мешай. Запоминай дальше… «Стой горой, а дой рекой. Озеро – сметаны, река – молока. Ключ и замок словам моим».
– Не хами. Я и в мыслях не скажу ей таких слов.
– Да ёжик тебе под мышку! Можем переиграть на… Вот от муравьёв. С гейшей какой водиться, что в муравейник садиться. Так? Та-ак! Это я тебе говорю. Чтобы сесть в муравейник, три раза обойди его, проговори: «Брат муравей, скажи сестре своей муравьихе, чтобы она моего тела не уязвила, яду своего не опущала. Тело мое земля, а кровь моя черна. А тем моим словам небо – ключ, земля – замок». Ну?.. Запомни, зонтик с ручкой, одно навсегда. В нашем траходроме мы трахаем всё, что движется, пьём всё, что горит! Увидел, таракан бежит по стенке – трахни его кулаком по носу! Упал глаз на непустой керогаз – оприходуй напёрсточек керосину. Кровь молодая быстрей побежит!
Говорил он на полном серьёзе, но глаза выдавали его. Украдкой посмеивались.
– Не выёгивайся, – буркнул я. – Кончай эти хаханьки.
– Пожалуйста, – постно ответил он. – Моё дело пятое. Отзвонил и с колоколенки. Закрываю, джигиток, сеанс ликбезсекса. Всё, молчок. Больше никаких алалы. Я с докладом отчавкался и между нами – дохлый бобик!
Хабарик, остаток папиросы, он притушил о каблук и побрёл назад в комнату, рассеянно мурлыча:
– Года все шли и шли,
А дамы хор-рошел-ли-и…
Юрик накрыл выключатель ладонью и, повернувшись на порожке, кинул мне в коридор с напускной строгостью:
– Так и будешь там торчать, как дуля в компоте? Чего лыбишься? Кончай подсматривать! Да здравствует темнота – верный друг молодёжи!
И, кисло морщась, щёлкнул выключателем.
– По дотам! – зычно, с подхлёстом скомандовал Юрик. – Да не перепутай!
Сахарная истома подсекла меня, я еле удержался на ватных ногах. Пересохло во рту. Тонным булыжником заколотило по рёбрам сердце. Бух! Бух! Ух! Как колокол во мне вечевой.
На удивление, я подозрительно прытко сориентировался в темноте и без компаса быстро нашёл с в о ю койку и Женю.
Женя сидела, лодочкой уронив руки меж коленей.
Её калошики смирно стояли у ножки койки. И как в чёрные зеркальца в них смотрелась луна. (На окнах не было занавесок.)
Белые носочки Женя обстоятельно расправила, уложила отдыхать на фанерный чемоданишко под койкой.
– Отвернись.
Я, кажется, отвернулся, но не настолько уж, чтоб совсем ничего не видеть.
Женя сняла платье, и оно, хрустко охнув, бело изогнулось на спинке кровати.
Мы с головой закрылись одеялом.
Стало темно-темно.
Тугие постромки, как злые молчаливые чудища, оберегали её. Так тесно обжимали – пальца не подпусти. Не то чтоб пропихнуть хомячка с красным флажком в норку…
– Замри, костылик… Матуся покупала… Велела надевать во всякий крутой случай. Я побожилась, что буду надевать. А то б она меня сюда не отпустила. Тигрина матуха. Сказала, вернёшься в Шепетовку, за руку стаскаю к врачице. Нехай посмотрит, всё ль ты своё богатствие уберегла… привезла ль ты свою чистоту… Если порушишь звёздочку[216]… Там же, у врачейки, на одну ногу наступлю, а другую отдёрну и кину кобелярам в окно. Убью! – нагрозила. А теперь и думай, чего будем делать…