А может, Млечный путь – это звезды на пиджаке какого-нибудь гиганта.
В. Колечицкий
Каурый с разбегу хлопнулся на руки, пробежался на четвереньках и тукнулся лбом в мягкие Катькины губы.
– Ме-е-е-е! – ересливо прокричал он.
– Не хами! – сказала Катька. – Молод ещё.
Каурый обомлело привстал перед ней на колени.
– Ты, коза, говоришь по-людски?
– Эка невидаль. Я ж не сдивилась, что ты, человек, заблеял, как какой кислый муж козы?.. Ну что, толдон, не слепились с Василием характерами? Ты не серчай. Он добрый. Напылил. А бритый не успеет побриться, он и отойдёт. Подзовёт ещё играть.
– После игры?
– Почему же… Он отходчивый… мягкий… Повидло! Я-то плотно знаю его. Лучше всеха. Знаю со своего рождения. Ты послушай его ушибленную жизню…
– Да что мне его жизня? Нечестный ваш главкокомандующий!
– Не мною сказано: на Руси честных нету, но все святые.
Каурый отмахнулся от неё и сел, сел спиной и к ней, и к полю. А век бы не видеть этого святошу!
Прямо перед глазами в бузине лежали козы. Видны одни рога да чуть-чуть головы.
Одни равнодушно жевали, устало смежив реснички. Другие сквозь листву, как из засады, застывше слушкими взорами пялились на поле, где непонятно зачем носился с криками их Василий.
Впереди всех, клинышком, одиноко в дозоре стояла на затёкших припухлых ногах в белых носочках наша рыжая, с проседью Екатерина.
Стоит не шелохнётся.
Может, смотрела, смотрела на наш концертино да и задремала стоя, прикрыла подёрнутые поволокой усталости глаза? Со старухами это случается. Вот говорила – ан уже спит. Только большой живот мерно опускался, приподымался да слышно трудное, шумное дыхание, будто выпускала на волю злых духов.
– Года мои пионерские,[134] уклонные, – несмело бормотала она в спину Каурому. Каурый молчал. Она смелеет: раз слушает, можно рассказывать. – Боимся мы старости. Старость ломает… лезет к нам…
– А сама чего лезешь к незнакомым? Я с незнакомыми не знакомлюсь.
– Я так… Про Василия, про добрость его… Чтоб ты чего худого не подумал… На четвёртый годок мальчишечка полез, ан нагрянули загонять его родителев в колхоз. Хвалят колхоз. Хорошо, говорят, будет вам в колхозе. И тулуп, и свита, и губа сыта!.. Отец-мать ёжатся. Не жалам! И на дух не надобен ваш колхозий! Батьке говорят: ты подумай! А чтоб способней думалось, окатили на Николу-зимнего водой, воткнули в погреб. Утром спрашивают: ну, вышел на согласие? Нет. Вывернули ему за ворот ведро навозной юшки, покурили, покидали ему за ворот и свои негашёные чинарики. Думай яшшо, зрей! И опять в погреб. Жена открыла. Он мёртвый, вилами себя заколол.
Но колхозогерои не отвязались. Описали всё, свезли.
Через час прибегает уже один из мучителей и жене:
– На тебе юбка описана. Забыли забрать. Выпрягайся давай.
– И не подумаю. Совести чёрт ма, сдёргивай сам.
И он сорвал.
Упала она, полуголая, на мёртвого мужа на столе и умерла.
Было это в пору «сталинских землетрясений», в фашистскую коллективизацию.
Колхозный каток в блин плющил державу.
«В 30-е годы в руководстве страны почти не было образованных людей. Образовательный ценз руководителей государства стал очень низким. Из массы губернского начальства и руководящих работников наркоматов высшее образование имели 0,2 процента. А в сталинском политбюро после 1932 года не было ни одного человека с высшим образованием».
– Тогда, – продолжала Катерина, – был культ, но не было личности. Нету личности и сейчас. Откуда ж этой личности взяться, если сам Блаженный при «богоравном вожде» пел частушки, наплясывал, забавлял как мог… Вместе с «богоравным» изнущался над народом, а теперь подался в хорошие… Грамотёшечки слабо́!.. До высшего не доскрёбся. Сорока с хвоста сронила, и я знаю, что будет в близкие годы. Во сне видела. После тоскливых цэковских фиглей-миглей скачнут этого горюнца с трона, и в мягкое, в топкое креслище генсека шлёпнется Балерина. И станет править. И будет крутиться при Балерине референтиком один дядя. Он был тем и знаменит, что анафемски ловко затачивал карандашики для самого генсека. Вошёл в ветхость лет. И всё затачивал… И до того дозатачивался, что сам взлезет на генсексовский… Ой, что ж я, сивая, буровлю? Это я не иначе как оговорилась… У нас же сексу ну не было и нет. Не на тех запали!.. Значит… Взлезет он на генсековский тронишко, спутавши с катафалком. Умёха какой!.. Во-о!.. И держава ещё громче засмеётся сквозь горькие слёзы… Так что чем гонять мячик, шёл бы ты, Каурка, затачивать карандашулики. Глядишь, и выскочил бы в большие началюги.
– Неа. Меня, Кать, что-то не манит в эти… ген… генкексы. Лучше б сказала, чего это ваш генсек Василиск такой тугокожий?
– По штату положено. Вер-хов-ный! Вон, слышала, «великий вождь всех времён и народов» почище был. Сам хвалился своему политбюро, как в Курейке, в ссылке, «они вели одно время общее хозяйство со Свердловым. Чтобы не дежурить по очереди на кухне, Сталин специально делал обед несъедобным. А когда Сталину хотелось съесть двойную порцию супа, он, отведав из своей тарелки, плевал в тарелку Свердлова. Тот, естественно, отодвигал её, а довольный «товарищ по ссылке» съедал всё».
– У-у!.. Нам, смертным, такой тонкой аристократизмий не в доступности…
– Об том и песня моя. Василей натерпелся бед выше ноздрей, нет-нет да и взбрыкнёт когда по мелочи. Вон как сейчас… А ну с трёха годов по детдомам?! Вошёл во взрослость, заслали к нам в район. Безотказный такой. Чёрные всё ломил работки. Сидел на хлебе да на соли. На его довольстве были Пинка и все транзитные, беглые кошки-собаки.
Умники над ним потешались. Что, мол, возьмёшь? Со звоном же в голове! А может, больше звону было у тех, кто так считал?
Ну, звон звоном, а заворачивала осень. Годится ли парню спать на ящиках на сарайной крыше? Делегация баб к коменданту, к дневальному Кремля пятого района. Давай, Иван Лупыч, парню угол. Чтоб крыша над парнем была, а не парень над крышей!
Комиссар Чук в пузырь. Да где я вам возьму?
– Не выламывайся. А то чо-нить стоявое и выдернем из тебя. Ухо там или чего пониже…
Бабы не война, не пощадят.
Нашёлся Василию куточек.
Кто дал старую койку, кто одеяло, кто ведро.
Паша, Комиссарова половинка, стакан со щербатинкой поднесла. Наверно, после выпивки Ванята пытался закусывать гранёным стаканом. И тут попал стакан под всеобщую мобилизацию. Паша, похоже, раскинула умком: не будет стакана, бросит принимать на грудь и её запивошка Чук.
Наказал бабий сход во всякую субботу по очереди всем семьям мыть у Василия пол. Горячие молодки входили во вкус и только на утренней зорьке тайно выскакивали…
Была мята, да помята…
Даже было несколько сеансов тасканий за волосы. Это когда нетерпячка поджигала какую повертуху по-за очереди скользнуть внагляк потемну к Василиеву полу.
Ему говорили: женись. Приведи барышню, подведи под свою фамильность и живи. А он смеялся. Чего ж приводить? Сами косяками! Надо нахальства набраться – утром не выгонишь. Хоть участкового зови.
И вот что-то запасмурнел Василий и однажды в получку пропал с деньгами. Вернулся над вечер. С песней:
– Так во время воздушной тревоги
Родилась раскрасавица дочь.
Он пел и счастливо наглаживал на себе оттопыренную рубаху.
– Что там у тебя?
– А в нашем семействе прибавка! – Осторожно он откинул ворот рубахи, и в расстёгнутый простор изумленно глянула золотистая козья головка. – Раскрасавица дочь!
– Где ты взял?
– Не украл, не украл!.. Надоело терпужить, я и пойди просто так по Мелекедурам посмотреть на сады в первом цвету. Иду, иду и наткнулся в канаве на козу. И так бедная мучится. Лижет козленочка. Только, значит, народила. А другой торчит… и никак… Потерпи, коза, мамкой будешь! Я помог… принял… Припал к уху козлёночка щекой, а матечка прямо из рук рвёт плёночную рубашку… Такая малюшка, такая слабенькая… Сердчишко в ладонь тук-тук, тук-тук… Сквозь ребрышки слышу. И дрожит. Холодно. Жалко было оставлять. Да потом, обе-две девочки… Думаю, раз я принял, я должен и воспитать. Не-е, думаю в дополнению, две брать негожко. Надо оставить одну. Я и возьми только ту, что сам принял… А чтоб хозяева не пообиделись, я всю получку ботиночным шнурком подвязал в тряпице козе к рогу. От и будем мы теперь с Катеринкой…
Имя своё Катька засовестилась назвать вслух и смолкла.
Каурый не обратил внимания, что она утихла. Знай лупился на шум в поле. Может, он и совсем её не слышал?
Катька переменила ногу и тоже тупо уставилась на поле, но ничего не видела.
Прошлая жизнь звонко лилась перед глазами.
Василий дал ей имя родной его матери, которую смутно помнил. Вроде была она и не была.
Василию казалось, что козочке всё холодно.
Он лёг на койку, красавицу на грудь, прикрыл одеялом. Одна головка торчит.
Скоро согрелась она. Повеселели глазки, забегали в любопытстве по стенам.
– Мамзелино, еду на стенках ищем? – спросил Василий и р-раз её носом в банку с молоком.
Катенька испугалась, чуть не задохнулась. Отфыркалась, вытерла губы об ласковую шёрстку ноги.
Лежит Василий не налюбуется.
Смотрела, смотрела Катечка прямо в глаза, открыла розовый роток и:
– Бе-е-е!..
– Ме-е-е! – передразнил Василий. – Давал молоко, не берёшь? Ничеготушки. Голод научит сопатого любить.
– Бе-е? – переспросила она.
Василий сморщил нос, высунул язык. Полюбуйся, как ты кричишь!
Катечка ткнулась мордочкой в язык, поймала, стала торопливо сосать. Язык не вмещался в её маленьком рту, нежно пахнущем молозивом; она давилась, пускала уголками губ пузырьки.
Василий смекнул, стал сгребать изо всех закоулков слюну. Догадался и насчёт того, что слюна всё-таки не коровье масло, не вкусней мочалки.
– Передохнú-ка, мадамиус…
Василий отстранил её, набрал в рот молока, показал свёрнутый желобком кончик языка.
Катечка тут же ухватилась, заворчала.
Скоро она напилась, живот стал твёрденький, как грецкий орешек.
Ей было хорошо.
Она легла к нему на грудь, вытянула тоненькую золотистую шейку, прижалась ею к шее Василия.
Василий обнял её, и они уснули.
Часа через два Василий почувствовал, как что-то тёплое полилось с груди к спине.
Он открыл глаза.
Катеринка не мигая смотрела на него повинно и не поднимала голову.
– Хорошие девочки так у нас не делают, – попрекнул Василий. – Проспала? Или у тебя будильник не работает?.. Ну да ладно. На первый раз спишем. Детство… Баловство одно…
Но Катенька не остановилась на достигнутом.
Василий громово хохотал, когда она величаво ходила по комнате и безо всякого угрызения совести рассыпала орешки.
– Сею, вею, посеваю! С Новым годом проздравляю! – в смехе поощрял он.
Катя взрослела, хорошела.
Василий стал учить её светским манерам. Если она приседала на койке, он тут же её ссаживал, не брал на ночь к себе под одеяло. Вертел перед носом пустую консервную банку, тыкал в банку пальцем. Требовал:
– Надушко сюда-а!.. А не на койку да не на меня. До-хо-дит?
В конце концов, кажется, дошло.
Перед тем как присесть, она подходила к банке. Правда, частенько промахивалась, но были замечены и точные попадания.
В утро он брёл с тохой на плантацию, она бежала следом, как собачка.
Он полол чай.
Она помогала ему. Обрывала и ела пхалю, бузину… Боже, да сколько сорных трав душат чай!
Дома по вечерам он часами лежал любовался ею.
Она хвастливо показывала все номера, что уже разучила. То гарцует по кругу, как лошадка в цирке. То прыгнет так, то так, то так. Надоест скакать по полу, вспорхнёт на койку, и ну у него на груди выделывать кренделя.
Василий грохочет, закрывает лицо руками. А ну нечаем попадёт мягкими копытцами в глаза.
– Умеешь! Умеешь танцевать! Хватит!
Потом одолела и лавку, и табуретку, и стол, и подоконник. Куда хочешь взмахнёт! Где хочешь спляшет!
Раз она как-то заплясалась, что сорвалась со стола в стоявшее на полу ведро с водой. Подломила ногу.
Обложил Василий ножку со всех сторон палочками, туго завязал проглаженными тряпочками.
– Вот мы и одели твою ноженьку в гипсик… Ах ты горе… Кабы козка не скакала, то б и лапку не сломала…
Катенька смотрела на него растерянно и из глаза выпала слезинка.
Две недели Василий не выходил на работу, всё сидел при страдалице.
Стала она сносно ходить.
Явились они на плантацию, и посыпались на Василия шишки. Заходились уволить по статье. За прогул.
– Какой прогул? Я за козлёнком ходил.
– Вот если б за ребёнком…
– А чем козлёнок хуже ребёнка?
Бабы загородили Василия от зла.
Но бригадир Капитолий уже капитально въехал в оскорбление, не мог остановиться в мести, забежал с нового бока:
– Пачаму коза на чаи с тобой? Развэ от нэё огородишь чайни куст страхом?
– Да не колышет её ваш драгоценный чай! Не трогает она вовсе чай. Совсем наоборот. Обирает сорную траву. Повилику там, перепелиную лапку, вьюнок. Помощница мне!
Но Капитолий стоял мёртво, как крючок на генеральском мундире:
– Ми тебе покажэм, где козам рога правят. На чаи коза бит не положэно!
– В таком разе и мне не положено.
Ушёл Василий в пастухи.
У всех в районе были козы, пасли по очереди. Василий и упроси, отдали ему стадо.
Шелестелки он не брал. Лишь все по порядку утром-вечером кормили его да на обед совали что в сумку. Вот и вся плата.
Зато Катенька будет всегда под глазом! Будет всегда сыта, не обижена!
В честь такой радости заказал Василий красную рубаху.
Домка в одну ночку слепила.
Надел – запели, заулыбались в нём все суставчики. Очень уж нарядна, ловко сидит.
Никаких рубляшей не приняла старуха.
– Цену такую кладу, – сказала. – Покатай в дождь, в грозу. Вот сейчас, прям в новой рубахе. Ой, и давнуще каталась я на молодом бирюке. Ишшо в прошлом веке! Или в позапрошлом… Точно не упомню…
Подвернул Василий штаны, присел.
Домка скок на загривок. Ведьма не ведьма, но и бабой не назовёшь.
Вылетел Василий босиком под проливень и шлёп, шлёп, шлёп по грязи. Жирные брызги во все стороны веером.
– Ты, волосатый лешак, аль не ел? С ветерком!
– А не рассыплешься?
– А ты спробуй рассыпь. Дунь-ка с ветерком-ураганом!
– С ураганом, так с ураганом!.. Мне всё равно!
Подхватил её под сухой поддувальничек и понесся. Урчит американским студебеккером. Здоровущий коняра!
– Н-но! Н-но!! – машет она рукой, как казак саблей в бою.
А льёт.
Молния раз за разом как полоснёт по небу, точно белым ножом по маслу. Небушко надвое расхватывает.
Разохотился Василий. Ржёт жеребцом, для скорости подхлёстывает вроде себя, а попадает всё Домке по тоскливой заднюшке. Весь посёлок из конца в конец прожёг.
Народ прилип к занавескам, пугливики закрылись на крючки. А ну с дурости ворвутся эти чумородные?
Обмякла модисточка. Вцепилась в волосы обеими руками. Молит:
– Ти-ише, лешак, скачи-и… Зу-уб!
– Что зуб?
– Споткнулся об твой казанок и вылетел.
Это был её последний зуб. До этого он жутковато торчал одинцом над нижней дряблой губой. Теперь рот был бескровен, пуст, как сумка козы.
Влетели они в Васькино обиталище, хохочут. Ни на ком сухой нитоньки.
– Ну ты, Васятка, и бегаешь!.. Как машина! Со страху чудок не померла. – И залилась смехом. – Померла не померла, тольке времю провела!
Тут из-под стола вышла Катя. С лёту воткнулась рожками Домке в ногу, вытянулась струной. И со злости, что нету сил сбить ведьму, закричала.
– Ка-ать, – укоряет Василий, – кто ж так гостей встречает? Ну ты чего, моя чýдная ледя?
Катеринка натужно заблеяла, упёрлась ещё сильней и хлопнулась на звонкие коленца.
– Ты глянь, а! – подивилась Домка. – Иленьки ревнует?
– Эт ты сама её спытай, – буркнул Василий. – Иди… Не к сердцу ты ей…
Поскучнела Домка, ушла без последнего зуба.
Покаталась…
Вышла и Катя на крыльцо. Дождь засекал её.
– Ну да ладно тебе, – глухо бормотал под себя Василий в прогале двери. – Нашла к кому ревновать. Иди в дом. Простынешь…
Дождь холодно приклеивал шерсть к коже.
Катя стряхивала с себя воду, не двигалась с места.
– Будет дуться. Айдаюшки к столу. Чего стоять тощаком?
Василий развалил буханку на три плитки, круто посолил.
– Ка-ать! – протянул ей кусман.
В оскорблённую гордость долго не поиграешь, особенно когда сверху льёт, и в животе кишки играют марш.
При виде хлеба Катя улыбнулась. Сдалась.
За ней было право первого откуса. Она первая и откуси, потом от этого же куска отхватил Василий. Она – Василий. Она – Василий. И пошли молотить.
Сухой хлеб завяз в горле.
Катя повела шею из стороны в сторону.
– На сухач всегда так… – Василий поднёс мятую алюминиевую кружку. – Смочи… Спей… Вода не куплена.
На другой день, как умирилась разладица, было погодное, ясное утро.
Заступил Василий в пастуший чин, повёл рогатый караванишко в Ерёмин лес.
Жара сморила всё живое. Стадо улеглось в тенёчке.
Придавила дрёма и Василия.
Слышит он сквозь сон смертный хрип, но никак не проснётся. Наконец очнулся и видит. Козы наосторожку стоят полукругом, дёргают носами, фыркают, а в отдальке шакал давит Катеринку. Открыл кровь, вся шея изодрана.
Мама родная! Бросился Василий на стервеца, за ногу чуть не словил.
На ленты исполосовал рубаху, запеленал Катеринке шею.
И день не поносил свою красную обновку.
Стала Катя страшиться леса. Ни на шаг не отходила от Василия. И в отдых падала рядом, никогда не спала.
Бывало, разоспится Василий, пот выбежит из жары на лоб. Катя тихонько слизывала, и Василию спалось ещё слаще.
И когда стадо подымалось и уходило пастись, Катя брала его губами за ухо, слабенько трепала. Будила.
Случалось, слышала, как подползала любопытная змея.
Фыркнет Катя раз, другой, та и заворачивала оглобельки.
Может, Катя тоже сберегла Василию жизнь?
Сберегла не сберегла…
А что кормила, так это без гаданий. Пить ли захотел, съесть ли кусок хлеба с солью в лесу – вальнулся под неё и сдаивай прямо в рот.
Козлёнок хлопочет по одну сторону, Василий по другую. Дойки у Катерины крупные. Как возьмёшь, так сразу полон кулак.
Василий пас коз вместе с козлятами.
Что было делать, чтоб козы доносили молоко с пастьбы до дома? Одни надевали козам на вымя сумки. Другие мазали дойки жидким кизяком. Подлетит демонёнок пососать, схватит дойку и тут же скривится, выплюнет. Ещё надевали некоторым лаврикам на мордочки кольца с гвоздями. Ткнётся пострел к матери, та подпрыгнет от боли и не подпускает.
Василий ничего этого не делал.
Знал, что его пай всегда будет цел. Ведь всё, что было в одной дойке, Катя отдавала своему сыну или дочке. И ногой отталкивала, как хватался он или она за вторую. Эта дойка береглась для Василия.
В последние годы старенькая Катерина ночевала с нашими козами у нас в сарае. По утрам-вечерам Василию лень её доить. А доить обязательно надо и нам это нетрудно.
Катерине горько думалось, что Бог не по правде дал козе и человеку разные прожить сроки. Человек в десять лет ещё нежный пеструнец, а коза уже древняя старуха. Подпихивает пора на вечный покой. Но козы даже не доживают до своей смерти. Коз режут…
И ещё ей думалось, что скоро она сгибнет, и кто тогда накормит бесприютного Василия молоком? Кто тогда станет водить стадо?
«Звезда пала моя… Отгорела…»
Она смотрела на поле и трудно вылавливала больными мутными глазами в шальном калгане своего Василька. Скачет ванька-встанька! Охо-хо-о-о… Все мы до поры геройчики. А придавит судьбина, встанька из нас духом вон. Не такие столпы валились.
Она жалела, что не может держать ножницы. А то б стригла Василька под горшок. И был бы её патлатик ещё краше. А то куда это годится? Тёмные космы застят лицо. Ножницы и гребёнка едва ль когда гуливали по этой тяжёлой бедовой головушке, что так крепко сидела на дородной шее.
Памятнее те удовольствия, за которые приходится расплачиваться.
Г. Ковальчук
– Ну ты, пердорий, остыл? – крикнул Василий Французику.
– Давно! Замерзаю!..
– Тогда давай в игру. Грейся!
Грустно-светло Катерина подпихнула рогом Каурого в плечишко. Разве неправду я говорила?
Каурый зверовато чмокнул её в губы, что пахли бузиной, погладил ей бороду и ветром сдуло его в поле.
Уж лучше б ветер сменил направление и уконопатил бы этого визжуна куда-нибудь в тартарары. Спокойней бы нам игралось.
А то не успел выйти, такого звону с Костиком нам задал. Тошно! Сели в нашей штрафной. Не продохнуть! Раз за разом молотят по нашим бедным воротам. Будто и ворота на поле одни наши, и игрочишек всего-то пара, Костюня да Французик.
И тошней того – чересчур лупастый этот Французик. До глядел шныря, что ворота наши, вишь, усохли. Одна стойка (вместо неё ворошок одежды) под левым локтем у Скобликова, другая под правым.
Ради правды надо сказать, бывает, наши вороха одёжек сами собой в скуке неудержимо перескакивают друг к дружке.
Частенько помогает им в этом благородном дельце вратарёк. Незаметно для чужого глаза, вроде нечаянно зацепился ногой за ворох, толкнул сейчас, толкнул через минуту. И вот горки уже почти рядом сияют.
Досмотрел этот скобликовский номерок Французик.
Завопил:
– Рéбя! Да у них ворота шулерские!
Скобликов смертельно оскорбился. Было не свернул ему салазки, но сдержался, чем удивил всех нас и самого себя.
– Чего, безбашенный, подымаешь каламбур?![135] Всё тебе мало!? А нам вот не жалко! На! Подавись! – Охапку штанов-рубах Скобликов со злым великодушием перенёс вправо. – Хватит? Или ещё?
– Не надо нам твоей подачки! – прогугнил Французик. – Промеряем!
Скобликов ещё дальше теперь пнул ногой горку.
На третьем шагу Французик брезгливо переступил её.
Шаги у него предельные. Восьмимильные.
– Не слишком усердствуй, труженичек, – серьёзно советует Алексей. – Девственность порушишь – не найдёшь чем сшить.
– Не боись. Он её заране в два этажа смоляной дратвой соштопал! – гогочет кто-то из наших болельщиков.
Ворота – шесть шагов.
Обычно ширину устанавливали они у нас, мы у них.
Ну Французик-тузик!
Воткнул хариусом в дерьмо. Ничего-о… Сходим померяем у них. Не святее нас. Главное, красивый придумай шаг!
Французик семенит впереди. Дохляк, ножульки рогачиком. Так бы и повыдёргивал из пукала. Чтоб не выёгивался!
Мерить берётся Глеб.
– Р-р-ра-а… – упружисто присел он, мало не выструнился в шпагат.
Боженька мой!
Как же встать на вытянутые в нитку ноги? Помогать руками нельзя. Даже ушами нельзя. Можно только мысленно.
Но он в дрожи – встал!
Опупей!
Все чумно таращатся на него.
Я б не поверил чужим словам, что можно вот так встать.
Но я был здесь. Видел!
Сам я могу по полста раз сесть-встать на одной любой ножке. А чтоб вот так, почти со шпагата… Ни-ни-ни!
– … а-а-аз-з-з… – загибает Глебуня мизинец. Снова приседает. – Поехали за вторым…
После шестого шпагата ихние воротища стали вдвое шире против прежнего.
Французик загоревал.
– Намеряли!.. Ё-твоё!.. Да в таких в широченных и сам Яшин никогда не стоял!
– Мы у Яшина,[136] ударничек, чай не пили и ворота у него не мерили. Мы у вас, паря, мерили, – наседает Алексей. – Так кто, сикильдявка, шулерует? Мы или вы?
Французик дёргает носом вбок. Молчит пришибленно.
– Под умненького мамонта шаешь? Так кто?
– У ваших ворот и бузина по пупок! Мяч не пробьёшь толком!
– Утю-тю-тю-тю… Да иди всё хинью! Хозяева хреновы! У вас здесь даже завалящего губкома[137] нету! Побрызгать – скачи иль в бузину, иль в чайные кустики! Маракана,[138] – Алексей обвёл рукой поле, – Маракана ваша, а мы отвечай? Может, худая ты спица, вам покосить?
– Не возражали б. Уж скосите как-нибудь.
– Зачем же как-нибудь? Мы можем основательно.
Алексей кивнул Скобликову и Комиссару Чуку-младшему, показал на Французика. Те схватили Французика за руки, за ноги, стали им косить.
Хоть Французик и был тощей щепки, но бузина на поле под ним не падала. Приклоняла лишь слегка голову, а как проносило его, снова весело поднимала.
Василий кисло махнул рукой.
– Бросай эту спектаклю!
Скобликов с Комиссаром Чуком поняли буквально.
На замахе усердней подкинули Французика и выронили в зелёный бархат бузины.
– Сторонись, сторонись! – поднял Василий кнут.
Все отхлынули, и под разбойничий свист кнута легла полоска бузиновых дебрей, как под косой.
Работал Василий остервенело, наотмашку.
Живо дохлопал последние стебельки, промокнул пот дном шапки и отбросил её за линию поля.
– Фу! Отдохнул и погреб вырыл. Всё, сударики, перерыв кончился.
И снова угорело заметался резиновый мяч, не знал, куда деваться от ударов. Мыслимое ли дело? Целая орда «неразумных хазар» на одного безответного! И каждому зуделось стукнуть побольней.
Мяч глухо охал под пинками кирзовых сапог, кривых ботинок, босых ног, ловил случай увеяться куда подальше за линию, за бузину, в кусты чая. Пока найдут, хоть дух переведёшь на мягкой чайной подушке.
Оно б проще было, не мешайся в кашу болельщики. А то расселись двумя командами сразу за линией, в бузине, как козы. Одни носы на усталом солнце преют. Не успеешь в теньке прилечь, вот они вот, незваные доброжелатели. Хвать и в поле.
Между зелёными островками, где затаились эти тиффозники, чистая полоска, пролив.
Граница.
Лежит на границе Васильева шапка, в блаженстве раскинула мохнатые ушки. От-ды-ха-ет! За-го-ра-ет!
Ни один холерик шапку не трогает, не беспокоит.
Завидует ей мяч всякий раз, как не по своей воле пролетает в кусты или уже назад, из кустов.
Мало-помалу наш энтузиазм вянет.
Правда, весь, может, и не увянет, хоть и скачи мы день. Но всё же… Не всяк уже срывается и бежит только потому, что другие бегут, как было в первые минуты…
И вот уже наш дурной порох не то что весь подмок, – мы даже не заметили, как все пороховницы свои порастеряли.
Вон тот же Серёня, золотые ноги, вконец уже силёнки растряс. Потерял мяч, бухнулся на пышную кротову хатку передохнуть! Он силком проглатывает слюну, будто проглатывает сухой мяч. Еле переводит дыхание. Пыхтит паровозно, того и жди, выскочат изо рта сами лёгкие. Разбито счёсывает со скул соль.
– Огня не вижу! – подстёгивает нас в ладонный рупор Алексей. – Давай спокойно! Просчётливо! Позитивным пасом![139]
На поле бледнеет суетня, бестолковщина.
Раз велено играть по-королевски, будем по-королевски. Нам не жалко.
Мы как переродились. Пасуем не спеша, интеллигентно, точно. Такая игра приятна глазу. Так могут играть только у нас на пятом да иногда на Уэмбли.[140]
И вот уже наши хлопочут во вражьих водах.
Четвёртый паникует. На мяч бросаются тигриным стадом, но остаются лишь с собственными носами.
С языками на плечах кидаются тебе в ноги, а ты симпатичный финт пяточкой, и мяч уже подан своему ближе к воротам.
– Пар-ртизаны! – вскочил из бузины наш тиффозник с бутылкой, как со знаменем. – За кого прикажете принять?
– За дружбу, – подсказал недовольный чужой голос по ту сторону Васильевой шапки.
– Счас будя дружбища! Гляди!
Сергуня разлетелся подать в угол Клыку.
Мой опекун Французик дёрг наперерез, а мяч через него верхом пошёл ко мне.
Я к воротам спиной.
До них метров десять. Там никого, один веснушчатый клоп в кепке козырьком на затылок. Пока мой Французик подлетит, я должен… Пробить через себя? Кроме смеха ничего не будет. Я не Стрельцов. Да ещё левша.
Я машинально сел на правую ногу, описал по земле дугу левой с мячом, толкнул мимо сунувшегося навстречу разини.
Ворона кепкой об земь, в отчаянии кинулся топтать кепку для надёжности.
Кепка виновата! Кто же ещё?!
Тут Французик полетел к нему выяснить, как это он посмел зевнуть.
Вратарёк к Французику, заскулил загодя:
– Я не виноват! Я не виноват! Где грёбаная защита?
У ворот четвёртого короткий, как молния, митинг и под гром воплей их вратарёк был изгнан в толчки с поля по статье «профнепригодность – недержание мяча».
А я не спешил вставать, всё не верил удаче. Какой гол положил!
Откуда ни возьмись, оттопырился на горизонте ликующий Комиссар Чук. Ненаглядка Юрочка, Юра, толстая фигура, летит ко мне. Зацепился за красный кротов теремок и со всего маху хлопнулся своим бампером[141] на мою ещё вытянутую в сторону ногу.
Матёрый треск.
Разорвались трусы?
На Комиссара Чука верхом сиганул Сергуня, на Сергуню – Попов, Скобликов, Глеб… Принимай, братуля, горячие поздравления!
Благим матом заорал я со дна мала кучи:
– С-суки! Н-нога!..
Бугор мигом разметало.
– Молоток! – сунул мне руку Сергуня. – Дай пожму твою лапоньку! Вставай.
Он потянул.
Я дёрнулся подняться, но резучая боль вальнула меня на спину.
Серёня глянул на ногу и в ужасе отвернулся.
Я забеспокоился и себе глянул на ногу.
С перепугу всё похолодело у меня в животе. Мой Боженька, да моя ли это нога? Свёрнута в сторону… Как кочерёжка… С колена чашечка съехала набок… Из кожи торчит не толще иголки косточка?..
Первое затмение горячки улеглось, и боль стала забирать всё круче. Жарко… Что же так жарко?.. Завтра кто за меня на базар с молоком?.. А потом в школу?.. На огород?.. На мельницу?.. Проклятая мельница! Жуёт… В порошок перетирает… развевает жизни по ветру, как муку…
Свет продирался откуда-то сверху, из-за голов.
Ребята плотно стояли вокруг, и мне казалось, что я лежу на дне колодца. Комиссар Чук сидел на пятках и всё робче размахивал над моим лицом своими латаными брезентовыми штанами.
– Иля ты пальцем делатый? – громыхнул на него Василий. – Чего было лететь? Гол забитый, дело спето…
– Такую банку заколотил!.. Я хотел первый поздравить, – промямлил Комиссар Чук. – Я хотел поцеловать победную ножку…
– И скурочил победную ножоньку!
– Я не нарочно… Спотыкнулся… Делайте, ребя, что хотите…
– Иша, рассиропился. И сделаем, раз сам недоделатый! Очки тебе мало вставить,[142] чтоб видел!
Я заметил, как к нам шёл Французик.
Близко почему-то раздумал подходить. С драной улыбчонкой крикнул из отдальки:
– Игру продолжам, пятиалтынники?
– Доигралися! Ша! – в гневе топнул уже обутый в свою кирзу Василий. – Пшёл по хатам, стручки поганые! Ани души ани сердца…
– Ну… Тогда физкульт-привет.
– Да нет! – снова топнул Василий и сильно щёлкнул кнутом. – Это вам физкульт-притух![143] А то и весь припух! Дырявая команда…[144]
Французик хмыкнул, бесцветно побрёл к своим, будто ноги ему что вязало.
– И чего орать? – рассуждал сам с собой. – Чего топать? Себе прямой убыток. Голос порвёшь, сапоги развалишь…
Хозяева пошептались и вялой вереницей потащились к себе под взгорок, где за узкими, как гробы, грядками помидоров, лука, чеснока наползали друг на друга, жались сараи, ещё чуть дальше хороводом кружились бараки вокруг старого колодца со всхлипывающим на ветру журавлём.
– Не допустим заражению! – Василий бесстыже вывалил на улицу свои козлиные потроха, полил божью росу. Медные брызги суетливо заметались шапкой над коленом.
Я слышу их соль на губах. Отворачиваюсь.
– Хватя, стахановец, – шумнул Василию Алексей. – Человека затопишь. Лучше опустись, подержи… Наваливайся все колхозом!
Меня распяли по бузине, как Христа. Куда ни ткнись – руки, руки, руки. На руках, на правой ноге, на груди, на голове.
Потихоньку Алексей взял мою пострадалицу ногу, отклонился назад.
На цыпочках сзади подлетел Сергуня, вдел пальцы в пальцы на животе у Алексея. Таким же макаром взвенились в цепочку Клыков, Авакян, Гавриленко…