Не оборачиваясь, Алексей мягко лягнул в пах Сергуню.
– Легче, охламоны. Не то ногу с корнем выдернем.
– Что ж мы без понятия? – подхлюпнул носом Сергуня. – Не репку из сказки тянем.
– Вот именно. Не репку! А потому, Сергуха, отцепись от меня. Все отцепись!.. Все!.. Вот так… Ас, двас – в…а-али-и, – шепчет тихонько Алексей. – А-ас, два-ас – в…а-а-али-и…
Неожиданно Алексей так сильно дёрнул за ногу, что искры сыпанули у меня из глаз.
Он как-то виновато улыбнулся мне и осторожно положил ногу на землю.
– То была свихнута вбок… Теперь вроде лежит ровно… Гля, – присмотрелся он к ноге, – косточку уже не видно. Ушла голубка под кожу. На своё месточко убежала.
– А ты её не отломил? – засомневался Клык.
– За кого ты меня принимаешь? – упёрся кулаками в бока Алексей.
– За хирурга Пирогова.
– Кончай баланду травить. Подержите, гаврики, ещё. Надо чашечку надёжно… на место… на колено… Дёрну ещё разок… А ты, – подолбил мне в пятку ногтем, – терпи, казачок, новым Стрельцовым будешь.
– Потерпеть, – докладывает за меня Юрка, – ему раз плюнуть, товарищ лекарь-пекарь!
– Э нет! Тут одним антисанитарным выпадом не отыграешься.
Жизнь проста, да простота сложна.
С. Тошев
Как добираться домой? На тракторе?
– На тракторе будет слишком тряско, – поскрёб Алексей затылок.
– Хоть кнут впрягай… – припечалился Василий.
– Скажешь, когда впряжёшь! – отмахнулся Алексей от Василия. – Да пока по этим горам-оврагам докувыркаешься на моём трескуне, из человека не боль – душу вытряхнешь. Надо несть на одеяле.
Кто-то побежал за одеялом. На пятый.
Но с одеялом прибежал – Митрюшка.
Откуда он проявился? Он же должен быть в техникуме!
Может, братчик мне привиделся?
Но он сам сунул руку поздороваться. Сказал на присмешке:
– Держи пятерик, орденохват!
Рука тёплая, живая…
Я не стал его ни о чём спрашивать. И до выяснений ли тут?
Под меня подпихнули одеяло и понесли. Митрюшка был первый справа.
Ехать на одеяле было не сахар. Одичалая боль ломала меня, выбивала из терпения, из воли.
Чуть кто из шестерых качнись вразнопляс, густая боль заставляла меня кусать себе руки. Ещё хорошо, что кнутовище Василий прочно привязал, примотал кнутом к ноге. Это хоть немного усмиряло боль.
Вечерело. Последнее солнце горело медью.
Следом колыхалось козье стадо. Всё двигалось, всё молчало. Как на похоронах.
Эта дорога звалась дорогой с одним концом, последний вздох. По ней уносили покойников к Мелекедурам, на кладбище. Но ещё пока никого не принесли с той стороны, о т т у д а. Значит, я первый, кого несут обратно, о т т у-д а? Ну да ладно. Главное, лишь бы не т у д а.
Интересно, что думает покойник, когда его несут хоронить? Уже ничего не думает? Старательный Боженька за него думает? Какого ж всё-таки он, зажмуренный, мнения о тех, кто тащится за ним, как вот эти медномордые бобики? Ударнички! Победили называется. Забили! А чего тогда носы в сиськи траурно упёрли? Это и всё? Всё? Привет вам с дрейфующей станции!
Что я буровлю? Или меня несло в бред?..
Наверно, я ещё ногу не сломал, а молва уже кружилась по нашему посёлку с угла на угол, с языка на язык.
Мы на порог, ан на моей койке уже сидит незнакомый кудерчатый старчик. Он был очень заинтересованный,[145] его клонило в сон. Старец всё норовил лечь.
Дедан Семисынов не давал, прочно держал за плечо.
– Права рука, лево сердце, – подал мне руку Семисынов.
Я вяло давнул её.
– Я зарулил его сюда, – похвалился Семисынов, указывая глазами на незнакомыша. – Мы тут на углу паслись… Видим – несут. Надо в помощь бежать. Мы и приспели в хату зараньше аварийщика. А он, – Семисынов пошатал локоть у своего приятеля, – знаткой знаха. Мастер заговаривать любые болести.
Мастер трудно уступил мне место на моей койке и тут же трупно рухнул на меня, едва только я лёг, скрипя зубами от боли, как сухая арба.
Семисынов поднял его. Заоправдывался:
– Выходной… Малость пофестивалил…[146] В реанимации сюда клюнул, – щёлкнул пальцем по горлу, – и повело эту деревню на сало. Ну!.. Ванька в стельку! Давай приходи в сознательство. Тебя сюда звали не спать, а шептать…
– Сколь завгодно, – согласился старчик. – Значит, как я вижу, нога уже распухла… Хор-рошо…
Он очертил в воздухе больную ногу. Зашептал:
– Кузнец ковал, а чёрт подковы поворовал. Ходи нога, как ходила. Аминь!..
Семисынов удивлённо уставился на избавителя:
– Ну ты и хвостошлёпка… Так мало? Это и всё?
– Всё. Добавки не будет.
– А нога как пухлая была, так пухлая и лежит.
– Всё сразу не делается… Могу парубкуне другое что пошептать… Любовное там…
И, наклонясь надо мной, чтоб никто больше в комнате не слышал, стал шептать:
– Встану я, раб Божий, благословясь, пойду перекрестясь из дверей в двери, из дверей в ворота, в чистое поле; стану на запад хребтом, на восток лицом, позрю, посмотрю на ясное небо; со ясна неба летит огненна стрела; той стреле помолюсь, покорюсь и спрошу ее: «Куда полетела, огненна стрела?» – «Во темные леса, в зыбучие болота, в сыроё кореньё!» – «О ты, огненна стрела, воротись и полетай, куда я тебя пошлю: есть на святой Руси красна девица…
Тут старчик свальнулся потесней к моему лицу:
– Как зовут твою крашенку?
Я глянул на Таню в толпе и не посмелился сказать.
– Ладно. Можно и без имени… Такой моментарий… Значит… красна девица, полетай ей в ретивое сердце, в чёрную печень, в горячую кровь, в становую жилу, в сахарные уста, в ясные очи, в чёрныя брови… – Старчик глянул на зардевшуюся Танюру, увидел, что она светловолоса, и поправился на ходу: – … в золотые брови, чтобы она тосковала, горевала весь день, при солнце, на утренней заре, при младом месяце, на ветре-холоде, на прибылых днях и на убылых днях, отныне и до века.
Народу – тришкина свадьба.
А любопытики наталкивались ещё и ещё. Всех зацепило, что старчик свернул с моей ноги на тему, интересную всем. Ну, кто ж не хочет послушать любовные присушки?!
Вижу, раз за разом Надёна, горькая жена нашего папы Алексея, зыркает горящими глазищами на старца. Наконец насмелилась, заговорила при всех:
– Да шо вы, дядько, малому про любовное дело? Вы нам помогить с любовью… Шоб там муж жену твёрдо любил…
– Отказу не подам, – распрямившись у меня в ногах, икнул старик и заговорил монотонно: – Как люди смотрятся в зеркало, так бы муж смотрел на жену да не насмотрелся; а мыло сколь борзо смоется, столь бы скоро муж полюбил: а рубашка, какова на теле бела, столь бы муж был светел. – И постно добавил: – При том сжечь ворот рубашки.
Надёна разочарованно махнула рукой.
– Не. Нам такое не годится. Ну, мыслимое ль дело сжечь ворот!? Тогда и рубаху выкидывай! Муж полюбит не полюбит, а рубахи уже нету. Нам бы шо другое… попроще, без потерей шоб… Лучше пускай потеряет он! Надо под корень рубить паразита! Наведить порчу на его стоячку!
– Это просто. Дома в полу найдите сучок, обведите его тричи кругами ручкой ножа и шепните три раза: «Больше не торчит. Аминь».
Такая лёгкость расправы с неверным мужем даже огорчила Надёнку.
– Как-то несерьёзко… Сказал два слова и – больше не сторчит!
– Можно насказать и поболь. Вот это… Сгоняю и разгоняю кровь мужскую и злобу людскую. Как встал, так и упал. Слово и дело. Аминь.
– Так и послушался – упал!? – опять недовольна Надёна. – Как бы там чего покрепче… А то ну надоели ж мне прыжки моего чёрта влево!..[147] А лучше… Кто б его хорошенечко притемнил![148] Чтоб он навсегда забыл слониху свою…
Старик устало бормочет:
– Отнимаю я, раба Божья…
– Надька! – подкрикнула своё имя Надёна.
– …раба Божья Надежда, у раба Божьего…
– Алексей! – вкрикнула Надёна.
– … раба Божьего Алексея всю силу сильную, силу жильную, чтоб жила его не взыграла и не стояла ни на красивых, ни на некрасивых, ни на ласковых, ни на хитрых. Чтоб я была, его жена раба Божья Надежда, для него одна женщина, одна девица и одна земная царица. Аминь.
Надёна так и пыхнула радостью:
– Вот это по мне! И скажить чё-нить про рассорку моего мужиковина Алексея и его сполюбовницы Василины.
– Это, – тоскливо вшёпот тянет дед, – говори на брус мыла, который после закидывай в грязь… Как ты, мыло, мылишься, и все измыливаешься, и пеной уходишь навсегда, так бы смылась из сердца моего мужа Алексея моя разлучница, раба Божья Василина. На веки вечные. Аминь.
У меня с ним двое детей… им отца держи… Ничё не сказано, чтоб деток сберегти…
– У своего дома поджидайте своего благоверика с работы, – крепясь, на последнем усилии говорит старик. – В то время как ему придти, смотрите в его сторону и двенадцать раз повторите это… Ручей с ручьем сбегается, гора с горой не сходится, лес с лесом срастается, цвет с цветом слипается, трава развевается. С той травы цвет сорву, на грудь положу, пойду на долину, по мужнину тропину. Все четыре стороны в свою поверну, на все четыре стороны повелю: «Как гора с горой не сходятся, берег с берегом не сближаются, так бы раб Алексей с моей разлучницей Василиной не сходился, не сживался, не сближался. Шел бы ко мне и к моим детям. Аминь.
В довольности Надёна отлипает от старика.
Выходит из комнаты и тут же влетает. Кричит от двери:
– Не, дядько! Ещё не всё я у вас выпросила! Для надёжности ще скажить какую отсушку… Чтоб эта чёртова Васюра отсохла на веки вековущие! Отсушку б ещё какую для надёжки…
Дед скребёт за ухом, как-то смущённо улыбается:
– Отсушка… присушка… усушка… рассушка… Для трудового человека мне что угодно не жаль. Слухай хотько эту… Как у реки Омуру берег с берегом не сходится, гора с горой не сходится, у дуги конец с концом не сходится, так бы Алексей и Василина век не сходились и казалось им друг против друга лютым зверем и ядовитым змеем, а если бы и сошлись, то как кошка с собакой дрались.
Надёна сморщилась, как печёное яблоко, и сердито отмахнулась.
– Дядько! Испортили гэть всё! Я просила хоть горсточку добавки к радости, а вы иха сводите! Да если они свалёхаются, иха тракторами не раскидаешь!
– Так зато они драться будут!
Надёна кисло пожмурилась:
– Удивили! Да я со своим паразитярой уже второй десяток дерусь! А живу… Хоть и живём, как матрос Кошка с дикой собакой Динго… И Васюра будет драться да жить… Не-е!.. Сводить иха не надо. Счас же заберить у ниха вторую часть отсушки!
Старик вяло вскинул руки. Еле махнул:
– Уже забрал.
Надёна светлеет лицом.
– Ладно… Больше ничего путного у вас не ущипнёшь, – сказала вслух самой себе и пошла из комнаты.
– Михалч, – выпрашивает мама у деда уступки, – да пошепчить парубку на ножку ще хоть трошки. Для верности… Чи вам жалко?
– А хренушки, Полечка, шептать без толку?
Вся комната так и ахнула.
– Кто вам, – слышался ропот, – ни кланяйся своей бедой, помогало.
– То для духу. А тут шашечка на боку, как милицейский наган… Боль скаженная. Нога на соплях дёржится. Ано все жилочки-суставчики напрочь порватые. Дёржится нога одной кожей!..
– Ты, кудрявый дягиль, и припомоги! – напирал с крыльца кто-то не видимый за спинами. – Мне шептал – до се живой бегаю!
– На тебя, трутня, и шёпота хватило! – отстегнул старчик и невесть что дуря понёс: – Гадаю по трём линиям. Жив будешь – там будешь!.. Пустые хлопоты… червоные разговоры о поздней дороге. В горло наше за здоровье ваше, а людям никогда не угодишь!
Семисынов сконфузился, прикрыл ему рот рукой.
– Чересчур, отъехавший[149] Хренко Ваныч, угодил… Ну долбак долбаком… Сидел бы, дельной, дома. Знатоха!..
И вывел вон под ручку.
И уже с улицы добежало до уха ляпанье по бедрам.
Старчик плясал с картинками:
– У Ер-рёмы лодка с дыркой,
У Ф-Фомы-ы чулок без дна!..
– Надо, тётко, в больницу, – рассудительно посоветовала маме Груня, жена Ивана Половинкина. – Мой с минуту на минуту погонит машину на ночёвку в гараж. А гараж в том же центре. По пути и захватит вашего хлопчика. Шла сюда с Надькой и Матрёной, так Ванька ещё вечерял… Сбирайтесь…
Народ нехотя стал выходить из комнаты.
Мама растерянно закрутилась посреди комнаты, не знает, за что и хвататься.
Тут вернулся Семисынов, подсел ко мне и заговорил тихо – никто третий не слышь:
– Раб Антоний, ты особо круто не серчай на моего приятельца колдуна. Ну… высвистал баночку… храбро принял лекарство от трезвости… Не с дури да не с радости… С горя! Горе его никакими годами не задавить. У него вся жизнь перевернулась вверх торманом. В молодости его загнали на Соловки. Кулак! А что там от кулака? Лошадь да мельничка были – вот и кулацюра! Его, значит, на Соловки, а жену с детьми малыми повезли в телячьем вагоне в Сибирь. Да не довезли, куда везли. По слухам, вроде путь забило… Весь состав был с одними раскулачиками… В тайге вытолкали всех на лютый мороз. Кругом ночь да мороз и нигде никакого домка. Все и поколели…Закон – тайга… А мой помозговый Афанасий сбежал с самих Соловков! Да не один, прихватил ещё парочку страдаликов. У них были пила, топор, молоток. Спилили дерево, выдолбили в нём лодку и убежали на материк… Всю державу по закрайке избéгал, всё прятался. Про Амур в отсушке поминал… Был и сам на Амуре… Тут в соседнем горном селении прибился к одной вдовой грузинке. Взял её фамильность… Чтоб не нашли… Это не какой там тебе беспутный лохматкин прыщ…[150] Всю жизнь в прятанках… Как такому горюше в выходной не поклониться стаканчику?
– Анис! – взмолилась мама. – Да кончайте вы свою шептанку! Я уже приготовила всё для больнички. Пора выряхаться!
– Пора, пора, Поля, – соглашается Семисынов. И мне: – Я тебе под случай ещё кой да чего подрасскажу про этого Афанасия…
Я кивнул.
– Э, якорь тебя! Будете!.. – Митрофан помог мне сесть на койке, сам сел рядом. Давнул Глеба в плечо. – Присядь. Пускай обнимет нас за шеи и понесём.
Я повис на братьях. Они подставили под меня сплетённые пальцы в пальцы руки. Я уселся на их руках, как на стуле.
Они чуть не бегом на угол. А ну без нас уедет!
Если строго кланяться порядкам, на ночь Иван должен отгонять машину в центр, в гараж и возвращайся домой, как знаешь. Но в будни Иван обычно оставлял машину на ночь на углу нашего дома. Идёшь утром к сараю, всегда чудищем на косогорье торчит.
Сейчас машины не было на углу. Значит, на дороге. Там он всегда её ставил, когда забегал домой на минуту.
Мы мимо Половинкиных окон к калитке.
Уже на каменных порожках скакали мы через ровчик к шоссе, когда нас обогнал Иван. Бирюком воткнул глаза в землю, чуть не вприбежку веял к машине на обочине.
– Ва-анька! Ва-а-а-анька! – просяще закричала Груня. – Возьми-и! Возьми-и ж!!!
Иван даже не оглянулся, только подбавился в прыти.
Кажется, ещё и дверца не открылась, как машина чумно дёрнулась с места, с нервным рёвом пожгла в сумерки.
Всё оцепенело. И люди, и дорога, и ёлки при дороге, обегавшей посёлок с нижнего края.
– Ну не паразит? – вшёпот спросила обомлело мама. Выкрепла в мысли, пальнула во весь голос: – Паразит!! Чтоб тебя черти там купоросом облили! Паразитяра! Люди! Невжель такого паразита может человек родить?
– Может, Полько, может, – глухо откликнулся с высокого крыльца бородатый старик Филарет, Иванов отец.
Крыльцо было туго увито царским виноградом, старика не видать. Казалось, говорил он будто из царской ночи, с небесной выси.
Наш горький домец прилепили на бугре, и если крылечки с нашей стороны сиротливо, распято лежали вприжим к земле, то с этой стороны они были высокие, какие-то недоступные, надменные, как и люди, кто здесь жил.
Из двенадцати комнат шесть на этой стороне занимали за виноградом Половинкины. В одной жили Алексей с Надёнкой, в другой – Матрёна с Порфирием, а в остальных – Иван с Груней, Ивановы старики и Марусинка, младшая их дочка. Ни у Ивана, ни у Матрёны детей не было.
Лежливый старик Филарет был похож на отшельника. Сколько себя помню, я ни разу не видел его среди людей. Я видел этого лесовика только на его огородах, у речки, в диких чащобах.
Бывало, бежишь утром за своими законными худыми двойками в школу, а он, лесной дух, окаменело сидит, не шелохнётся. Кажется, неживой, из камня; и протянутая рука из камня, и удочка, и даже вода из камня. Заслышит сыч шаги, лупнёт полохливо под дремуче-лесистыми бровями глазками и тут же отвернётся. Странные были эти глаза. Махонькие, круглые, как у серийного магазинного медвежонка. И всегда в них дёргались, варились одновременно и ужас, и недоумение, и раскаивание, и ожидание беды. Нелюдимец не мог смотреть вам в глаза. Глянешь на него – он тут же прятал свои суетливые глазки, боялся, будто ты мог прочесть в них что-то такое, что он так тщательно скрывал именно от тебя.
– Вовцюга он у вас! – крикнула в слезах мама.
– Шо ж ты так, бабо, погано лаешься? – сдержанно, как-то без зла выпел старик Филарет.
– А не то человек? Поехал порожняче ув центру! Ми-мо ж больницы поскачет и – не взял! Да иль малый кусок машины откусил, кабы взял?
– Неразумные твои речи слухать тошно. Разе Ванька хозяин машине? Над Ванькой ещё пять этажов начальников. Ну, будет везти твоего, встрене директоряка. Большое спасибо Ваньке в карман положит?.. Большой вы-го-во-реш-ник! Премию скачнёт. Запретит и по будням на ночь ставить дома машину. Не вози без спросу!.. А ежель ты сверх меры умная, сбегай в центру, добудь у директора записку. Тогда Ванька в обратный ход пешедралом слетает в гараж, честь честью приедет и свезёт твоего удалька. Толь и делов!
Старик нёс несусветную дуристику. Даже все зеваки с лица повяли. Но никто не поднялся возразить.
В районе одна машина, один тракторок. И всё у Половинкиных. Приплавить ли кукурузу с тунги в осень, привезти ли дрова из лесу – скачи к Половинкиным на поклон с хохлом, челобитье с шишкой. Как тут вякнешь?
– Зверюги!.. Посажать вас мало!.. Как на том свете отвечать-то станете нам? – ругалась мама.
– Шибко не печалься. Мы ответчивые! Ловкие на ответ.
– Вы на всё ловкие! Скрозь вывернетесь, скрозь выплывете! А хлопец сидит на дороге, без ноги останется… Батько погиб… одна с тремя… Отстала я от счастья… Как рыба об лёд… Нашёл на ком вымещать зло. На больном хлопце! И за шо? Шо не дозволила ишачить на него, на твого Ваньку! В восьмых классах мой колоброд с Клыком намечтали стать грузчиками, подвязались грузить ему. Как нанялись! Он и радый. Руки в брюки, стоит лыбится, как те зеленцы здоровенны ящики с чаем таскають на машину. В одном ящике – все четыре пудяки! А шо низзя таскать им такие тяжести, ему безо разницы. Бесплатные грузчики! Чем погано? То и платы, шо прокатит до фабрики и с фабрики в три часы ночи. Зато тута нагрузят, там разгрузят. Кровосос! Во-о кого надо выносить на зорю! На чистый!
Дед Филя не нашёлся, что ответить.
– Всёжки Ванюня подлюка, – хмуро сцедил сквозь зубы Алексей. – И родной братеня, а подлюка знатный. Мимо поехать и не взять? В ум не впихну… Озверел Иваха… Да что ему чужой? Родного брата, где хошь в лесе зверям толкнёт и не охнет!
– Говнюк! – сорванно стеганул сверху старик. Допёк Алексей папашку, сдёрнул со смирного, со спокойного хода. – Невооружённым глазом сразу видать, ре-еденько засеяно в мякинной сообразиловке. Не погляжу, тараканий подпёрдыш, что женатый, задницу налатаю! Надень на язычок варежку да смолкни. И так вонько! Думай, свинорой, чего мелешь. Кидай кусок наперёд!
Алексей поник лицом, притих, как-то ужался.
Похоже, ляпнул он по горячей лавочке что-то такое или близкое к тому, что семья в чёрной держала тайне.
– Может, ма, – сказал Митрофан, – сбегать ещё на четвёртый? К дядь Ване Познахирину?
– А поняй… Чего выглядать? Надо шось делать. Поняй… Эхэ-хэ-хэ-э… Холодные люди друг другу помощники…
– Поля, – встрял в разговор Алексей, – я б и сам побежал с Митюхой. Ночь… А ну Познахирина нету дома? А ну машина в гараже? А гараж где? В том же центре… А не скорей ли будет… Если не побрезгуешь, давай я стартаю на своей музыке? – глянул себе под крыльцо, где меж высоких столбов дремал в вечерней прохладе упревший за бестолковый воскресный денёк синий тракторишко. – Дорога к совхозному центру терпимая, не то что на четвёртый. Но трепать будет… А мы потихохоньку. А мы полегохоньку. А?
Мама промокнула слёзы на глазах листком узелка с моим сменным бельём.
– Так-то способней оно. Уж лучше плохо ехать, чем хóороше стоять на месте.
Алексей как-то вызывающе завёл ремнём тракторок, и мы с весёлым, ералашным треском двинулись в путь.
Вечер торопливо зажигал первые звезды.
Звёзды старательно подсвечивали нам и ехать было совсем не темно.
– Покрепче, братове, держимся за воздух! – подбадривал нас Алексей перед особенно глубокими колдобинами.
Он знал их все напамять.
В прицепном кузовке я сидел на одеяле. Митя и Глеб тесно жались с боков, сронив ноги с тележки до земли и загребая подошвами всякий дорожный сор. Ни вправо, ни влево не шелохнись. И больше всего братики боялись, что на ухабах кого-нибудь из них подбросит и уронит мне на больную ногу.