Невоспитанные дети растут так же, как и воспитанные, только распускаются быстрее.
Е. Тарасов
Мама тронула меня за обгорелое плечо.
Я подскочил как ошпаренный.
– Ты не ложился? – спросила она.
– Сейчас…
Я с подвывом зевнул до хруста в челюстях, захлопнул тригонометрию. Зубрил, зубрил проклятуху, так и не вызубрил. Уснул на ней за столом.
– Чо сичас?
– Вылезу из-за стола да лягу.
Она насмешливо пожмурилась.
– Уключи брехушку.
Я толкнул пластинку под чёрной тарелкой. Она вся захрипела, как баран с перехваченным горлом. Сквозь предсмертные мучительные хрипы едва пробегали слабые, придавленные голоса. Передавали последние известия. Шесть по Москве, семь по-нашему.
– Так что сбирайся в школу. Возьмэшь и четыре баночки мацони. Эгэ ж? Так гарно села… Хочь иди глянь!
Мама сняла с ведра на табуретке свой синий фартук, заворожённо смотрит в ведро, где по плечики смирно стояли в воде пол-литровые банки с кислым молоком.
– Навалило счастья… Глаза б не видели!
Мой выпад ни на мизинчик не произвёл впечатления. Радость, что мацоня сегодня на редкость плотно села, захлестнула матечку, и она мимо внимания пускает мои бзики. Предлагает ненавязчиво, как бы советуется, и в то же время уверенно, будто всё давно решено:
– Возьмэшь же? Аха?.. Гроши з базарю колесом покатяться! Возьмэшь?
– Всю жизнь мечтал! – окусываюсь я в злости на ночь без сна.
– Ну, да гляди… – Голос мягкий, мятый, укладистый, точно ей всё равно, возьму я, не возьму. – Дело хозяйско… Дома ани ж копья.[65] Шо будем кусать?
– Локти! – выкрикнул я её коронный довод в подобном переплёте.
В обиде мама опустилась на щербатую лавку у стола, взялась цыганской иголкой штопать чулок. Уколола один палец, другой. Дрогнул подбородок… Слёзы застучались в глаза.
– Ну вот… – покаянно кладу руки венком ей на плечи. Плечи так худы, что, кажется, кофтёнка надёрнута на вешалку. – Ма, помните, я Вам передачу рассказывал?
– Помню.
– Что же тогда не поступаете, как велит сама Москва?
– Да если слухать, кто что сбреше по тому радиву – лягай в гроб и закрывайся крышкой.
– Вы ж согласились с той передачей!
– А я со всема соглашаюся. А потом… Как кажуть, совет выслухай, да поступи по-своему.
Я не объясню даже самому себе, откуда у меня эта мания слушать все передачи «Взрослым о детях». Разве у меня лично целый полк босых варягов, уже мастито срезающих на ходу подмётки, и я не приложу ума, что с ними делать? Так вроде никакого полка пока нету. А может, во-рухнулась в черепушке вкрадчивая думка, всё-то я стараюсь в сторону матери? Вот она не знает, что делать с нами, с тремя архаровцами. Сама ж нам жаловалась.
Эти передачи, гляди, легли б ей в пользу. Но когда они шли, мама была уже на чаю, слышать не могла. Зато мог я. Через раз да всякий раз я опаздывал на первый урок и в ожидании второго с душевным трепетом, с благоговением внимал каждому слову премудрых взрослых, всё знающих о неразумных детях.
Происходило это в школьном парке.
Обычно прилетал я туда в мыле, выдёргивал из-за пояса общую тетрадь на все случаи – учебники я в школу не таскал, – совал под себя на камешек и отдыхивался.
Я приходил в себя, попутно внимал.
Кругом хмурились старые разлапистые ели. Под них никогда не пробегало солнце. Там всегда уныло темнели зыбкие, мяклые сумерки. Где-то поверху изредка перекликались напуганные птицы.
Всех их жизнерадостно заглушала, гнала прочь серая громколяпалка – на весь упор бубнила далеко окрест с полугнилого столба, прихваченного мхом.
Как-то я наскочил на передачу «Торговля и ваши дети». Клад золотой! Столб истово убеждал, даже пена клочьями сыпалась на меня: ни в коем разе дети не должны продавать!
– А покупать? – спросил я. – Тот же хлеб в магазине?
Гладкий столб не слышал меня. Он слышал лишь себя. И усердно гнул свою дугу. Напирал на то, что торговые сделки будят в подростках склонность к надувательству, к махинациям, и ребятьё капитально портится.
Мне очень не хотелось портиться.
Обстоятельное изложение услышанного я и пристегни к моменту, когда мама приуготовляла очередной мой молочнокислый вояж на торг. С подчёркнутой терпеливостью она отслушала меня. Усмехнулась:
– Не переживай дуже крепко. Трошки попортишься и большь не будешь. Школа всю порчу выкинет!
Проходило время.
Меня снова – по пути ж в школу! – снаряжали на рынок.
Вот и сегодня. Пожалуйста! Господи, как противно торчать с теми баночками на проклятой топтушке. Мимо одноклассцы бегут к школе. Подмигивают, ржут. Куда мне глаза совать?
– Ма, а Вы не боитесь, что я весь испорчусь? – канючил я.
– Иль ты морожена картоха? Главно, не телись. Швыденько продай и на уроки. Не развешуй лопухами губы, как зачнут матюгами кидаться. Не то базарными воротьми слушалки прищемят!
– А, ладно… Подпоясывайте Ваши банульки в дорогу. Промчу с ветерком… Иль упасть?.. Тогда и до порчи дело не дойдёт?
– Иди-и, упасть! – Мама накрыла баночки газетными листками, повязала ниткой и бережно опустила в чёрную сумку на дощечку шириной с ладонь. На ней разве что и выставишь надёжно в ряд четыре баночки. – От и гарно… А то на хлеб ни копеюшки нема. Кто меня в будень пустит на той базарь?
Рваный резкий велосипедный звон поманил её глянуть в окно.
Я и без глядений знаю, кто это.
– Юрка прибулькотел. Кончай!
Я плеснул остатки чая в рот, сунул общую тетрадку за пояс и осторожно отвожу велик от нашего изголовья. Не разбудить бы пана Глеба.
Хорошо спит дядя. Во вторую смену отхватывает свои все родные колышки.
А ты лети за ними по первому свету!
Я выхожу на крыльцо.
Вижу, подъезжает Юрка. Я поднимаю два растопыренных пальца. Привет!
Юраня на полном скаку тормозит и эффектно – высший пилотаж! – высоко встаёт на козу.[66] Привет!
– Ты тамочки не зевай, – подаёт мне мама сумку. – Шоб не обдули… Поняйте с Богом.
По глинистому косогору меж тунгами мы летим вниз и выскакиваем на пыльную обочину каменки, охраняемой по сторонам, как часовыми, двумя аккуратными рядами молодых нарядных ёлочек.
Дорога падает под уклон.
Юраня садит чёртом. Что ему! Новенький велик. Руки свободны. Как у порядочного на руле жёлтый портфелик. Фон барон!
Моему же велику сегодня в обед нахлопает сто лет. Шина на переднем колесе лопнула. Камера вон каким пузырём выдулась!
Проволокой чуть прижал её к ободу. Да разве то дело? Всё равно моя коза[67] хромает. Вдобавку проволока бьёт вилку с такой злостью – вечный лязг стоит в голове.
В громе ползу я черепашкой. Как наезжает переднее колесо на проволоку, велик всякий раз подпрыгивает и тут же приседает. Левой – я левша – правлю, в правой на отвесе сумка с мацоней.
– Вы передвижное похоронное бюро? – язвительно допытывается незнакомый дряхлый мужичонка при старости лет, одни усы торчат.
– Откуда вы взяли?
– Мне в бюро надо… Я подумал, вы телепат и поехали мне навстречу.
– А в ад не надо?
– Я там всю жизнь был… В аду такой же зубовный скрежет, как и от вашего веселопеда. Поверьте моим сединам… Нет… – он снял кепку, – сединам не верьте… я гол, как топор… Поверьте моему песку… Сыплется, сыплется с меня… Насобирал целый кисет… Отлетевшие деньки мои. – Он достал из кармана тугой кисет, сронил в лунку ладони несколько песчинок. – Какие крупные… Вот такими кусками отваливается жизнь от меня…
Мне стало жалко стареника, пускай он и примерещился.
Узкая, вертлявая наша совхозная каменка, усеянная пустыми блюдцами выбоин, круто изогнулась и выехала на асфальт.
Юрка воткнул руки в брюки, пожёг вихрем. Пижон! Чего хвастаться? Не будь у меня сумки, разве б я не поехал без рук?
«Не поехал бы», – говорю себе, вспомнив про хроменькое перебинтованное проволокой переднее колесо.
На подступах к рынку Юрка на лету выхватил у меня проклятуху сумку.
Фу, гора с плеч!
Я остановился.
Не слезая с велосипеда, опустил ноги и сплыл на багажник, лёг щекой на сиденье. Задеревенелые руки вальнулись в роздыхе к земле.
– Гдэ, f,f,[68] твоя билэт? – набычился в воротах на Юрку небритый кругломордый хачапур с двумя повязками на рукаве. Видимо, это должно было означать, что он очень строгий контролёр.
Однако наш проверяльщик с утреца впаял основательный градус. Нанёс сокрушительный удар по бессмысленному существованию. Теперь изо всех сил старался удержаться на ногах.
– Э!.. Какая билэт! – гортанно рыкнул Юраня и не забыл при этом оскорблённо вскинуть руку. Работать под сынов Кавказа он великий дока. – Эта, – взгляд на сумку, – ужэ купи. Эщо надо купи! И на это надо твоя билэта? Чито предложишь, дорогой?
– Чёрт… бабушку! – Хачапур моргнул разом обоими глазами. – Иды, – ватно качнулся в сторону базарного ералаша. – Покупай эщо чито хочэшь, rfwj![69]
– Так бы и давно, – тихо, только мне говорит Юрец, проходя в ворота. – Мы обштопывали тут клизмоида и с тремя повязочками! Где это видано? Своё продать и за это плати?!
К молочницам подтираться рискованно. А ну нарвёшься там на контролёра позлей, чем в воротах?
– Жди! – Юрец с пристуком водрузил сумку на недостроенную, по пояс, стену, у ног которой толокся суматошливый приток речонишки Бжужи. – Смирно жди. В темпе торганём!
Он напару с великом побрёл наискосок к молочному ряду под дощатым навесом в дырках, стал простодушно-нагловато заглядывать покупателям в лица.
– Дэвýшка! Ай как Ви хороши! Эсли я эщо один минут буду посмотрет, я потерай свой единствени голов. Энти красиви, – тычет в меня, – ужэ потерал!
Эту его дичь красивка вежливо снесла. Даже улыбнулась:
– Бедненький…
– Да нэт, богатенький, – подпустил пару болтушок. – Свой машина! Четыре банка мацони!
– Состояние Ротшильда!
– Не теряйтесь. Спешите приобрести!.. Идёмте… Рекомен-дую… Пожалста… Это, – кивнул на мой велик, – машина. Это, – приоткрыл сумку, – его ненаглядная мацонька. А это, – тронул меня за локоть, – пардон, они сами будут. Не смотрите на шишку на лбу. Голова на глазах от ума растёт.
Я стоял как истукан.
Боялся дохнуть при городской девушке.
– Изобрази цыпе детали! – шепнул мне Юрка.
Я снял с одной баночки подвязку, шатнул.
Молоко не плеснулось, держалось молодцом.
– Круто сидит мацонька! – сыпнул радости Юрка. – У нас без обманок! Мы не шильники какие…
У меня прорезалась потребность удивить чем-нибудь ещё и я невесть к чему перевернул банку над речкой. Держится мацоня крепко, будто замороженная! Царский пилотаж!
– Не мацонька – цирк! – шумнул Юрка девушке. – Видите?! Видите?!!
– Вижу, – бархатно прощебетала она.
То ли голосок мне показался её неуверенным, то ли форс дёрнул меня за руку – я резко встряхнул банку.
Ликование на девичьем лице потонуло в досаде: всё из банки пало в речку.
– Вот это ци-ирк! – обомлело присвистнул Юраха. – Целых две буханки шваркнуть?.. Затонула мацонька при исполнении служебных обязанностей…
– Плакали денежки! – горько всплеснула руками проходившая мимо старушка в чёрном.
Я растерялся. Не знал, что и подумать. Что я теперь скажу матери? Как объясню, куда делась пятёрка? Затонула? Са-ам утопил…
Насильно улыбнулась розочка:
– Не горюйте, мальчики. Я плачý за все четыре.
Пятёрки веером раздвинулись у неё в руке.
Я взял три штуки.
– Берите и эту.
– А за что?
– За рекламу. Вы же мне рекламировали? Виновата я. Прошу… Неужели не знаете правил приличия? Ни в чём не перечь женщине!
– А разве есть правила без исключений?
Сердитые бледные пальцы разбежались в стороны, и синяя бумажка обречённо спикировала в воду.
Смуглянка крутнулась, гневно застучала от нас каблуч- ками.
– Ярмарка форменных тупарей! – заключил Юрок. До угла проводил её взглядом, накинулся на меня: – Слушай ты, дубок тьму… тьфутараканский! Ты и в сам деле вдолбил себе, что ты Ротшильд? Чего выламывался? Панночка давала от большого сердца…
– … кашалота…
– При чём тут кашалот? Что ты хочешь сказать?
– Это ты хочешь сказать, что у этой панночки сердце, как у кашалота. Сердце у кашалота весит тонну. А у твоей панночки?
– Ну-у… Грамм триста с походом.
– А без походов?
– Триста пятьдесят. Устроит?
– И это называется большое сердце?
– Дело не в весе сердца. У твоего кашалота и трёхметровый лоб, зато мозгов полкило. Никакой роскоши не жди. А тут… Лишняя… Да нет, законная пятёрка карман не оторвала б. Как дома будешь отчитываться?
– Словесно. Или, точней, молча.
– И ей придётся выкручиваться…
– Будь так, швыряла б деньги глупой рукой куда зря? Наверно, из отцовой жирной кожи[70] без счёту гребёт. Что в руке, то и её…
– Чего развязывать чужие узелки? Айдаюшки лучше за своими ненаглядными двоюшками. А то давно не видались из-за праздника. Наверняка они соскучились по нас…
Улица Хачапуридзе.
В сарае у знакомых мы оставили своих коз.
Я не забыл выдернуть из стрехи свой самоловчик и дневник.
Дневник мне очень пригодился.
Когда мы кривыми проулками, что лились с бугра, вприбежку летели вверх, к своему парку, я в поту обмахивался раскрытым дневником.
Наконец мы заслышали жизнерадостное бормотание репродуктора, срезали немного бег. Уже близко, не опоздаем на второй урок.
Гроздья птиц галдели с деревьев, с плетней, с проводов. Угрюмый, холодноватый мрак жался под сплошным шатром елей.
Голос у радио стал внятней, разберёшь уже слова. Идут «Взрослым – о детях». Чем сегодня радуют? А, ерунда на кислом масле. «Семья и воспитание у детей навыков к труду». И без радиоподсказок мы всё это давно освоили. Сколько я себя помню, столько и вламываю, столько и отрабатываю свой хлеб.
Каждую весну нас экзаменует огород. Семь потов сгонит да выдаст вот эти кровавые во всю ладонь мозоли, кровавое свидетельство. Годен в трудяги! Потом лето за нас берётся. Три месяца, с зари до зари, рвёшь в жару, в ливень чай. Если не ты сам, то кто же будет тебя кормить, одевать? Мать? Одна на копеечных заработках она вывезет четверых? Осенью пока в мешках перетаскаешь на горбу всё с огорода – с кровью снимешь с плеч не одну кожу. Одна зима-зимушка нам мамушка родная. Только зимой и оглянешься на свет, вздохнёшь вольней.
Ушам противно слушать потешно-тоскливый радиолепет.
С нашего огорка помилуй как хорошо виден весь городишко. Махарадзе, Махарадзе… Беда и радость ты моя… Сверкают крыши, роятся внизу розоватые дымы. Всё под нами!
Даже на Сталина, на начальника лагеря социализма, мы смотрим свысока. Во-он на площади слепящий бронзовый столб. Тридцать метров!
«Спасибо вам, дорогой товарищ Сталин, за наше счастливое детство!»
Я дую на нестерпимо ноющие кровавые мозоли на руках, воровато озираюсь.
Кто кричал?
Ни я, ни Юреня рты не открывали. Тогда кто же орал нашими голосами? Примерещилось?
Хорошо, что Иосиф Грозный стоял к театру лицом, а к нам спиной. А то б наверняка услышал. Что б тогда было?
Говорят, этот памятник Сталину самый большой в мире. Есть в городе и памятник Ленину. На окраине. Нам его не видать. И ленинский памятник втрое ниже сталинского.
В глупом положении находиться неудобно, в неудобном – глупо.
С. Белоусов
Зазвенел звонок.
Мурашки на дикой тройке пролетели по спине, похолодело в животе. От сумасшедшего трезвона такое чувство – не урок кончился, а начался всемирный потоп. Вода давным-давно у порога, дежурный её не замечал. Теперь вот увидел, из кожи лезет поскорей замазать вину.
Наконец звон обломился, подавился своим громом, и подал шалый голос наш брат фалалей. Шатнулись стены. Дрогнули окна, заохали, прогибаясь, коридоры. Гам и гик покатились во двор.
Мы с Юрчиком стыдливые глазки в пол, по стеночке, по стеночке дерёмся сквозь встречный вал к родному девятому А. Мне легче. Все мои школьные опознавательные знаки – тетрадь и дневник – за поясом. Юрец прячет портфелишко под пиджак. А ну наскочим на дуректора? Прилипнет смола. Втолкуешь ему, беспонятливому, чего опоздали?
Без происшествий мы ныряем в свою дверь.
Песец! Мы дома!
– Заче-ем тебя я, клёвенький, узна-а-а-ала-ла?.. – непотребно вульгарно раскинула руки Инга Почему в безысходном пенье, преградила мне меж партами путь к знаниям.
Я нагнулся, проследовал далее по курсу. К камчатке.
Почему повернулась ко мне. Вся сияет.
– Должок! А тебя сам высочайше испрашивал. Бегал тут хвастался железом.[71]
– Петушистый Кошкоед? Какая честь… Что ты, Ин, ответила этому диктатору?
– Сказала, делаешь пролетарский бизнес на рынке. Я не ошиблась?
– Разве ты когда-нибудь попадала пальцем мимо неба? Но зачем было меня продавать? Это невыно́ссимо! За праздник ты или, извини, поглупела?
– Что поделаешь… У нас на чайной фабрике воздух такой. Но если честно, я сказала, что ты слегка задерживаешься.
– Не ново, а всё же стерпимо. Спасибо, утешила.
Она сделала книксен:
– Чем могла, тем и помогла.
Куколка Ануся Свердлова взобралась коленочками на учительский стул. Ануся круглая отличница, кругла, пышна и собой. Полная гармония. Любит держаться на виду. Чтобы лишний разок кукарекнуть, может взобраться на что угодно, хоть на электрический столб, где уже висит табличка с куриными косточками крест-накрест.
– Ребята-ёжики! Уважаемый народ! Прошу тишины! Ти-ши-ны!
Класс примёр. Ждёт.
– У Леры на литературе мухи с тоски дохли. Я поспорила со своим небезызвестным соседом по парте. – Она облила восторгом глаз Яшу Тоганяна – цвёл георгином рядом. – Он твердит, что ничуть не хуже Рахметова. Может самому себе причинять сильную боль и переносить её. Посмотрим на нашего Рахметова!
Идея смотрин всех захлестнула.
Живой Рахметов! У нас! В классе! Наверняка интересней книжного! Смотрим! Смотрим!
Эх, Яша, Яша… Был обстоятельный, умный мужик. Летом, в каникулы, ему доверяли гнуть позвонок на равных со всеми грузчиками на железнодорожной станции. Занимался боксом, занимался штангой. И на! Какая-то клякса[72] Ануся срезала. Занялся глупостью. Свалёхался![73] Что-то в нём пропало.
Больше он меня не впечатлял.
Зато сам он с каждым днем становился всё впечатлительней. Если кто из ребят подходил к его ундине и болтал, из Яши «выходил человек и больше в него не возвращался». Первая перчатка школы не находил места своим кулакам. Кряжеватый Ромео с яркими задатками Отелло бледнел, синел, чернел, краснел и считал до двадцати. Если в этот счёт приставака не укладывал свой трёп, в Яше прорезались хватательные инстинкты и неповалимая страсть к прогулкам.
Он мёртво хватал растеряшика под локоть и со словами «Пойдем выйдем!» тащил за дверь.
Что уж там было никто не знал, только нечаянный разлучник как-то сразу выпадал в осадок. Становился смирней травы и десятой дорогой понуро обегал Анусю.
Тоганян пал на корточки, жертвенно, с пристуком возложил голову на угол стола. На серёжку уха водрузил блёсткий гвоздок.
– Гвоздь ровно стоит? – спросил он.
– В пор-ряде! – гаркнул класс и с открытыми ртами оцепил стол. – На старт!
Девчонки пялились на чудилу как на героя.
Парни похмыкивали себе на уме. Ну-ну! Всё-таки завидки кой-кого подпекали.
Яша высоко поднял камень, со всего замаха стукнул. Не попал в шляпку, огрел себя по затылку.
– Яшик, тебе ж не видно… – затревожилась Ануся.
– Тог! Давай помогу! – глупо гоготнул Сергеев. – От души трахну!
Тоганян отмахнулся. Отзынь!
Он обстоятельно примерился, с силой ударил. Коротенький, тонкий гвоздь по бровки вбежал в мочку.
Девчонки в испуге отвернулись.
– Всё? – сбито шепнул Яша.
– Всё, Яшенька! Всё! Всё-ё!.. – оторопело захныкала Ануся.
Она совсем отнялась от языка, онемела со страху, когда увидела, что орёлишко её основательно прикован к столу.
Он пробовал и никак не мог прихватить ногтями крохотную гвоздикову шляпку с узкими, тупыми полями.
– Кусачки! – пискнула Ануся.
Все смешались.
Откуда взяться кусачкам в школе?
Раздумался народ, не знает, как и подмочь бедному Тогу. Он уже устал сидеть на корточках, обречённо стоит перед классом на коленях, сломив голову вбок.
Постой, постой. Кажется…
Раз в дождь ждал я под генерал-ёлкой второго урока и видел, как дядя Федя – это наш сторож, звонарь, электрик, слесарь и по совместительству большой друг старшеклашек – красил дверь у своей хлипкой хибарки. Руки у него были заляпаны. Цигарку он держал кусачками!
Я не мешал народу думу думати, на пальчиках вышел из класса и бегом во двор.
– Дядь Федь, кусачки! Человек пропадает!
– Все пропадают, – тягостно прохрипел с койки дядя Федя. Он был одетый. Лежал поверх ветхого цветастого одеялишка, ноги сливались к полу. – Я вон тоже пропадаю… И всем хрен по деревне! А я тем временем про-па-даю по полной программе!.. Хоть подавай заявлению на два метра…[74] И не бежу к директорию – спасай! Вчера я… анчутка чумородный… Заутюжил… гвоздодёру…[75] Всё го́ром горит… Печень рассыпается на атомы… Отерезвиться ба… Дожил!.. На реанимацию[76] копейки худой нету! Не с чем даже пойти на гейзер…[77] Ну дай на стопку дурочки, профессор кислых щей!
– Н-нету…
– Тогда, заусенец, и кобры[78] нету. Нечего тут бал подымать![79]
– Ка-ак нету? – Кусачки сине выглядывали из-под его ног.
– Так и нету… Кусачки мы уже проехали, базарило. Об чём ишшо твои хлопоты?
– Ка-ак нету?.. Ка-ак нету?.. Да во-он лежат отдыхают!
– Все посля праздника лежат отдыхают. Я, навпример, тоже лежу отдыхаю… Культурно…
Я присел пустой, а встал уже с кусачками. Ну что делать? Что посмеешь, то и пожнёшь!
– Дядь Федь, через три минутки верну.
– Положь, грабитель, где взял!
Сторож дёрнулся было встать.
Хмель лениво толкнул его в грудь, он чуркой вальнулся снова на койку.
Я осторожно ухватил гвоздь и так сильно сжал ост-рогубцы, что откусил шляпку.
– Эх, мазуля! – хором ругнули меня одноклассцы.
– Не спеши, – подала совет Почему. – С достоинством снимай ухо с гвоздя, как шляпу с вешалки.
– Вовсе и не остроумно, – с укором заметила бледная Ануся.
Вызволенный Яков зажал мочку, стриганул из класса.
На белую рубашку капнула с пальца кровь и алой звёздочкой вспыхнула на груди.