Русская женщина – самый красивый цветок в мире.
А.Санжаровский
Всё, что было в судьбе,
Будет помниться вечно,
Вот и снова я дома,
В родимом краю,
Замирает сердечко,
Когда старая речка
Простирает мне руку
Худую свою.
Иван Семенихин
Как свят уют родного очага,
Привычно всё – от звёзд и до росинки…
Здесь чувствуешь, насколько дорога
Родительская каждая морщинка.
Иван Семенихин(с. Вязноватовка Нижнедевицкого района.)
Нижнедевицк…
Это уютное степное районное сельцо в шестидесяти километрах к северо-западу от Воронежа.
Сюда в шестидесятые перевели из Евдакова старшего брата Дмитрия. В Евдакове он бегал механиком на маслозаводе. И в Нижнедевицке тоже механничал. Одно время покняжил директором маслозавода. Не уякорился. И нерасторопность спихнула его снова в механики.
Вскоре после переезда Дмитрий женился и зажил отдельно своей семьёй в новом доме через три двора от наших.
А мама и брат Гриша – он работал на маслозаводе компрессорщиком – куликали в аварийном заводском бараке-сарае. Мама мучилась в нём тридцать пять лет, Гриша – тридцать семь. Мыкали горе в этом пролетарском баракко до самой смерти.
Все эти долгие годы строители «счастья на века» горячо обещали им квартиру в доме-новостройке. Только дальше жарких обещаний дело не пробегало. И получили мама и брат жильё лишь на кладбище.
Правда, уже после смерти мамы, в 1996-ом, Гриша дождался-таки уже от новой власти ордера на новую квартиру.
Счастливый, он основательно ухорашивал свой уголок.
Да переехать так и не успел.
Судьба распорядилась по-своему.
Смерть…
Двери их ветхой хилушки были так узки и малы, что в них нельзя было вынести гроб с покойником.
И гроб с телом мамы, и гроб с телом Гриши пришлось выносить в окно.
Очки, футляр положили Грише в гроб. Были у брата пухлые ноги. Их обули в тапочки. А хорошие новые туфли тоже положили. Одну туфлю под левый локоть, другую под правый. Захочет, там возьмёт и переобуется. Мама встретит его ещё на дороге.
Их могилки рядом. За одной оградкой.
И верный Гришин друг посадил в изножье печальную берёзку…
Каждый год я наезжал к своим в отпуск.
То огород поможешь вскопать или убрать картошку.
То погреб подремонтируешь.
То дровец на всю зиму нарубишь…
Всё какая-никакая подмога.
У мамушки мне всегда было добро.
Я был влюблён в её образную простую речь. Не запиши сразу – не запомнишь всё в точности. Пропадёт такая радость.
И стал я записывать за мамой.
Однажды она это заметила и очень расстроилась.
– Толька, сынок… Ты к чему мои слова кидаешь на бомагу? Потом шо, сдашь меня у милицию?
– Боже упаси! Да как Вы такое могли подумать? Я просто так… Нравится, как Вы говорите…
– А и наравится, всё одно не хватай на карандаш, шо я там ляпаю… Да мало ль шо я бегмя ляпону!?
– Успокойтесь… Не буду…
И всё же я тайком записывал.
Набежало тридцать три тетрадки.
Когда я их читаю, вижу и ясно слышу свою маму.
У неграмотной мамы я неосознанно учился писать свои книги – шестнадцать томов собрания сочинений.
В школу я пошёл в девять лет без десяти дней.
Безграмотной маме нравилось слушать, как я усердно терзал букварь.[1]
Сама она училась в школе с месяц. По чернотропу бегала. А как похолодало, как пали снега в воронежском хуторке Собацком, учёба и стань.
Не в чем было ходить в школу.
На троих у неё с братьями Петром и Егором метались в служках одни сапоги. Сапоги понадобились братьям.
Как-то мама готовила на плите вечерю.
В тот день я выучил уроки до её возвращения с чайной плантации, и мама попросила:
– Почитай мне трошки.
Я раскрыл букварь и торжественно прокричал по слогам:
– Бом-ба!
– Неправильно! – стукнула мама ложкой по кастрюле на плите. – Бон – ба!!! Ны! Ны посерёдушки воеводиха! А не твоя мыкалка мы!
– Но в букварике – «бомба»!
– Ой да ну-у!.. Ой-ёй-ёюшки-и!.. Та шо ж они там у той Москви понимають!? Негодный твий букварюха! Вкрай неправильный! Выкинь ото!
– А уроки по чём делать?
– Тогда не выкидывай.
И больше мама не спорила с учебниками.
1947
У нас в девятом классе двадцать пять гавриков состояли в комсомоле и пятеро не состояли.
Я был несостоятельный.
И вот после новогодних каникул всех несостоятельных согнали в директорскую яму.[2] На эшафот.
Нас выстроили вдоль стены.
Звероватый дирюга молча прохаживался мимо нас по своей боевой цитадели и не сводил с нас жестоких глаз. Не мог налюбоваться, что ли?
Дуректор прохаживался, а наша очкаристая классная комсоргиня Женечка Логинова торжественно тараторила из-за его стола:
– Владимир Иванович! Наш класс борется за звание образцово-показательного. Если б эта пятёрка вступила в комсомол, мы б могли выскочить на первое место по школе! Но честь класса им недорога! Какие-то упёртые махновцы!
Тощий дирик примёр посреди кабинета со сложенными на груди руками и – взбежал он под потолочек ростом – с высоты хищневато уставился на нас поверх очков, будто собирался с нами брухаться:
– Ну! Чито будэм дэлат, уважяемие господа махновци? – распалённо вопросил он с родным грузинским акцентом. – На честь класса вам напиливать? А ми можэм на вас на всэх напиливать! Вот ти! – кровожадно ткнул в мою сторону мохнатым чёрным пальцем. – Как ти смээшь писат на комсомолск газэт, эсли сама не камсомолец? Тожа мнэ юни каресподэнт! Нэ будэшь ти юни, эсли нэ паидёшь на комсомол! Вступай аба бэгом! А то я позвоню на редакция «Молодой сталинец», и ни один строчк твой не побэжит болша на газэт!
Я промолчал.
И через полчаса нас табунком пригнали в райком комсомола в грузинском городке Махарадзе (сейчас Озургети). Райком куковал в десяти минутах ходьбы от нашей школы.
А вечером я вприхвалку доложил маме:
– Ма! А я сегодня в комсомол вступил.
Мама горестно покачала головой:
– Оха-а, сыне-сыноче… Везёт же тоби як куцему на перелазе… То в коровью лепёшку ступишь, то в кансомол той…
1956
Мама гостила у меня в Москве.
Сидела у окна, смотрела во двор и как-то насторожённо стала вслушиваться в голоса снизу. Из-под пола.
Лицо её смяло недоумение:
– Иль тамочки люди балакають под полом?
– Люди.
– Цэ як?.. У нас под полом бессовистни гражданки мыши живуть-панствують… А у вас люди? О столица! В метро спустишься… Дух такый, як лук перегорит! Под полом живуть…
– А чего Вы удивляетесь? Мы на четвёртом этаже. Под нами третий.
Мама покачала головой и ничего не сказала.
Рассказывала мама…
– Идуть двое. Дорога довга. Подморились. Бредуть голодняком.
«Вот бы… – замечтался один. – Найди мы паляницу, я б ку-у-усь!..»
Другой прокричал торопливо: «А я бы ку-усь! Ку-у-усь!!!»
И первый шмальнул кулаком второго:
«Ты чего два раза кусаешь?»
Года три мама собирала куриный пух мне на подушку. Собрала и понесла на почту посылку.
Не принимают.
– Может, – говорят, – у вас куры бешеные и пух весь бешеный. Справку неси, бабка, от ветврача.
– И шо в той справке докладать?
– Что куры нормальные и пух нормальный.
С такой справкой у мамы приняли посылочку.
– Бачь, – говорила она потом мне, – как на той почте маракуют. Бешеные куры! Чего им беситься? Или дурочки какие?
Летом мы с Галинкой были в Нижнедевицке.
А в конце сентября снова я приехал. Только один.
Заболела мама.
Сразу за задами нашего огородчика тоскливо, чахоточно желтела новая районная больница.
Но маму туда не положили.
Сказали:
– Нам в первую очередь надо лечить советских тружеников. А дорогушам пенсионерам – славная краснознамённая орденоносная Ольшанка!
И отвезли её за двадцать километров от дома.
Три недели, что пробыла мама в Ольшанке, я возил ей передачи, помогал брату Грише вести дом.
И вот уже под вечер маму привезли.
Гриша только-только закончил белить печку.
Я тем временем домыл пол.
Приготовились к встрече мамушки.
Прошла мама от машины к порожку. Счищает палочкой с сапог грязь. Переобувается в тапочки:
– А то щэ наведу вам в хату грязюки…
За ужином она грустно роняет:
– Шо-то, хлопцы, не хочеться йисты… Думаю, йисты ли свеклý? Вводить ли вас в растрату?
– Смело вводите! – с апломбом бухнул я. – Только сначала выпейте пять капелек мумиё. Я вам привёз…
Гриша подшкиливает:
– Маме он привёз! А ты докажи, что не туфту привёз. Выпей сперва сам.
Я выпил. За еду не берусь.
– Что интересно, Толя сегодня у нас говеет. Праздник у него религиозный, – вприсмешку кидает Гриша.
– После мумиё нельзя сразу есть.
– Мужественный товарищ… Да! Все великие свои новые препараты испытывали на себе! – подпускает он важного туману.
Я тихонько говорю маме:
– А Гриша всё ждал, когда я начну от мумиё зевать.
– Станешь ты зевать, – отбивается Григорий, – когда полсковороды курятины умял!.. Ма! Как Вы себя чувствуете?
– Голова болит и в виски постукивае. Сердце разом ничё. А разом як застукае по ребрах…
– Ма! Когда насмелитесь? – кивнул я на стаканчик с мумиё.
– А шо? Надо зараз начинать пьянку? Потом як-нэбудь.
– Я ж выпил. Цел. И от Вас ничего не отвалится.
Григорий:
– Ну к чему липнуть каждую минуту? Пристал банный лист… Будет пить!
Мама перекрестилась и опустошила рюмочку с мумиё.
– А приятнэ на вкус… И к еде навроде просится…
Впервые за три недели поела с аппетитом.
И вспомнила:
– Ещё до войны мне цыганка нагадала. Если, говорила, в сорок пять переболеешь хорошо, то будешь жить восемьдесят три года…
– А мы не согласные на цыганские восемьдесят три. Наш поезд летит до станции СтоИДалееВезде! – пальнул Григорий.
– Охоюшки, Гриша… Расхороша ж твоя станция. Да не про нас. На старых людей зараз всплошь пришло гонение. Районный главврач Комаров як мне сказанул? Напрямо вот так и фукни в глаза: «В районной больнице нам предписано свыше ударно лечить тех, кто даёт молоко, мясо, хлеб. А ты что даёшь? Пенсию тянешь… В Ольшанку тебе столбовая дорога красными коврами уже выстлана…» А Ольшанкой заздря пужали. Вернулась же жива та ходячая. Про шо ще мечтать?
Наутро я проснулся в пять.
– Чего не спишь? – щёлкнул меня указательным пальцем по руке Григорий.
– Да собираться в столицу надо…
Он подсмеивается:
– Я устрою тебе тёмную прощальную… Надо мне остальное достирать мамино. А то, что я вчера стирал, уже высохло. Ты погладишь… Если думаешь гладить, вставай гладь. Сейчас под раз нужное напряжение. Всё равно не спишь…
Я включил утюг.
– Ма! – хвалюсь я. – А я глажу с обеих сторон. Следов чтоб не было.
Григорий уточняет:
– Следы заметает-заглаживает.
И понёс он завтрак поросёнку.
Мама вздыхает:
– Толька гладит. Гриша побежал на поклон в гости к кабану. А шо ж мне делать? Не лежать же, як коровя? Так я у вас ничего и не буду делать. Разучусь…
– Полежите… Придите в себя от Ольшанки.
Возвращается Григорий и сразу швырь камешек в мой огородишко:
– Ма! Что интересно, за целый час Толька выгладил только сорочку, наволочку и плащ!
– Это он от зависти, – говорю я маме. – Я основательно всё делаю. А он так не может.
– Да, – улыбается Григорий. – Так не могу. Лучше делаю!
Ещё толком не раскидало ночь, когда припостучалась к нам бабунюшка Фрося. Мамина товарка.
– Игде туте наша ольшанска геройша? – шумит гостья и подслеповато пялится за печку, где на койке лежит мама.
– На старом боевом посту! – усмешливо откликается мама.
– Я не разулась…
– Ну и не разувайтесь.
– Хлопцив аж двое. Помоють.
Бабушка подсела на табуретке к маме.
– Ну!? Кто к кому, а я к вам уявилась… Не померли? Хвалитесь! Докладуйте мне и моей тубаретке!
– Та жива ж! Сами бачите! Ну чего его ото шо здря греметь крышкой? В одно слово, раздумала помирать…
– Тако оно способней. Ты у нас крепкая, как жила… А я туточки сама то ли полужива, то ли полумертва… Не пойму… На уколах катаюсь втору неделю! Дуже понаравилось старой дурейке…
– Ну, чего у вас уколами сшивають?
– Кроводавление штопають. Тыкають ну кажный божечкин денёшек! Оно у меня бешеное. Заниженное.
– А у меня завышенное. А обом нам кислувато…
– Да ну его в транду это давленье!.. Оё… – Она прикрыла рот кулачком. – Як же нехорошо ругаться… – Она посмотрела на печку. – Эта божья ладонь всё слышит!.. Нельзяшко при ней ругаться… И штобушки нэ було дуже кисло, вот вам сумочку яблок. Не покупные. Из свого сада.
– Да я ль не знаюшки? Спасибко за подаренье!
– Как раз подгадали вернуться домой к свому дню…
Гриша уставился на бабушку Фросю:
– А что сегодня за день?
– Трифона-Палагеи, – ответила гостья и покачала головой на вздохе: – С Трифона-Палагеи всё холоднее и холоднее. Всё чаще донимають ознобицы, зябуша, ознобуха… Трифон шубу чинит. Палагея рукавички шьёт барановые.
– Цэ так, – соглашается мама.
– Михална! – с подкриком говорит бабушка Фрося. – Чи вы забулы, шо бабака я с глушью на обе пятки? Посадила вам голосок Ольшанка. Кричить мне сильнишь.
– Цэ привсегда пожалуста!
– Слухайте, шо я, глухня, вам расскажу… Тилько воспомнила. Цэ у Россоши було. Женився один. А жинка не всхотела, шоб мать его з ними жила. Он и говорит матери: «Пошли я тебя покатаю». Посадил в машину. Поехали. Стал раз. Поковырялся в моторе. Стал ещё. «Мам, выйди. Я подыму твой бок». Она вышла, он и толкни её в ров. Три дня лежала без сознательности! Потом стала кричать: «Спасите, кто верует в Бога!» Мимо ехал один. Услыхал крик и привёз её у Россошь. Напрямко в трибуналий![3] Вызвали молодых… А у сына уже спрашували соседи, где мать. А он отвечал одно: «Уехала в своё село». И дядько, спаситель матери, сказал сыну: «Ты выбросил мать. А мы подобрали». Посадили тех молодых… А то ещё… Сунули родители пятилетишку дочку на санки и повезли. «Поедем зайчиков ловить!» Привезли в лес, раздели, привязали к дереву и пошли… Ехал один шофёр, услыхал детский плач. Тут подъехал второй шофёр. Один снял с себя фуфайку. Укутал девочку. Едут. Видят мужика и бабу. Девочка и докладае: «А вонь мои злюка мамрыгла и папычка. Они у меня часто напиваются, а потом закрываются от меня на крючок в своей комнате и мучаются.[4] Стонут и кричат». Первый шофёр стал. Сказал второму: «Я прямиком дую в крокодильню.[5] А ты подбери их и тарань туда же». Второй взял их. Везёт. Они шумлять: не туда прёшь, агрессор! А шофёр: «Я знаю, где вы живёте. Но мне надо заскочить на моментушко в одно местынько. А там я вас доправлю до вашего дупла». Их домом оказалась теперь тюряжка. Сталинска дачка… Отака спеклась история. Коли брешу, так дай Бог хоть печкой подавиться!
Бабушку Фросю мёдом не корми.
Стой у печи да не приставай к чужой речи!
Только слушай.
Ей и самой тоже хочется услышать что-нибудь необычное. Мама это знает и расписывает свой случай:
– А цэ чертевьё в Нижнедевицке скрутилось… Молодые не хотели его мать. Там пара… Она тонка, як щука. Ноги-палки рогачиком. Стоит, як на дрогалях. А шо злая… Хоть у кого вырежет и мозг, и позвоночник… У него мордяка с ведро! Губищи, як лопаты!.. Вот сын вывел мать в лес. Снимает с плеча ружьё. Свете божий… Мать перекрестилась и просит: «Не стреляй меня у спину, сынок. Стреляй у грудь». Он застрелил себя.
21 октября 1977
Приехал я в мае к своим.
Смотрю, на двери замок.
Я за сараи. В огородчик.
Гриша в одной майке. Рубаха повязана на бёдрах. Копает.
В отдальке мама копает грядку под чеснок.
Обнимаемся. Целуемся.
– Ну, как Вы тут?
– Да помало качаемось на лопатах! – вполушутку бросает мама. – Ойно! Да ну ходим у нашу заброшку. Шо мы туточки стоимо?
Я:
– Да Гришу караулим. А ну, не дай Бог, весёлые цыганки украдут нашего женишка! Как пережевать такое горе?
Гриша:
– Гришу кинь на дороге… Споткнутся, но никто не подымет… Ну что, ма, как говорил один, глубоко покурили, мелко поработали, можно и на отдых. Раз Толька приехал, какая тут копка?
Мы идём в наше палаццо.
В эту тоскливую аварийную гнилушку.
Бросается дома в глаза цветастый ковёр во всю стену.
Мама гордовато присмехается:
– Угадай, за скилько взяли?
– За двести?
– Выще! Все шесть сот! Хватит лохмоты туточки развешивать!
– Но стена-то вечно сырая!
– Это верно. На той неделе стенка отвалилась совсем до костей. Еле заделали… Мы подбили под ковёр стари одеяла.
– Ковру надо дышать. Там должен пан воздух прогуливаться.
– Толька! А вы себе ничё не покупили? Машина щэ не бибикае у вас под окном?
– У нас, мам, арктическая тишина под окном. Ну на какие тугрики брать ту машину? Так что у нас ни дачи, ни машины… Из транспорта я держу лишь велосипед. С Вашей доброй руки… Помните, Вы мне купили велосипед, когда я был в девятом классе? С тех пор не слезаю с вела. Четыре уже украли. Купил пятый. Не повезло и с пятым… У нас одни убытки. У магазина на прошлой неделе украли. Зашёл за пакетом молока. Выхожу с пакетом – веселопеда нетушки.
– А мы уже год порося не берём. Кормить нечем. А магазинным хлебом окормлять… Знаешь, куда оно выскочит!.. Гриша, ну шо нам делать?
Гриша с напускным выговором:
– Бабушка! Или ты с Луны упала?
Он достал поллитровку из-за телевизора.
Подбросил и ловко поймал одной рукой:
– Наедем на бутылочку, Михалушка?
– Случай ты не бросишь… И чего вот эти дядьки, учёны, шо ли, не придумають, як человека отохотить от водки?..
– У-у-у, ма… На что Вы замахиваетесь… Это опасно! Да если наука победит пьянство, люди перестанут уважать друг друга! Ну… Пока до этого дело не дошло, суну-ка я своё пойло в холодильник. Не, не пойло… Моя валерьянка! Холодненькая лучше идёт.
– Тебе только б стаканить, – укоряет мама Григория. – Его, Толька, нипочём от бутылочки не выгонишь… От него не открадёшься… Чекалдыкнет один целую бутыляку и болта, и болта… И ляпае, и ляпае… Цэ скилько на его газировку[6] трэба?
– А что нам деньги? Мы сами золото! И… Ма! Не наговаривать! А то подумает Толька, что я, николаевский жених, ещё и вечный аквалангист.[7] А уж если по правде… Всё у меня аллес нормалес.[8] Ведь малопьющий я…
– Ага! Скилько ни налей – всё мало! – без зла погрозила мама пальцем.
– К случаю явления столичанина ну чего не съездить в Бухару?[9] – покаянно вздыхает Григорий. – Ну просто великий грех не остограмиться!
– Трэба ж тогда и к выпивке чего подтащить? – разводит руками мама. – Самэ лучше, сбегаю-ка я на свиданку на низ. Пробегусь по магазинах.
Скоро стол был накрыт.
Гриша налил нам с мамой пива. А себе водочки.
Все встали. Чокаемся.
– Ну! – стукнул Гриша своей рюмкой мою и мамину. – Не дадим прокиснуть нашему антизнобину.[10] Сгинь, нечистая сила. Останься один спирт! Бум! Бум!! Бум!!! За здоровье всех!
– Правильни слова, сынок! Здоровьюшко – всё золото наше!
Гриша лениво потягивал водочку.
А мы с мамой баловались пивком.
Мама всё подкладывала мне грибки:
– Чемпион (она не выговаривала шампиньон и чемпионом его называла) всем грибам генерал. Ломали с Гришей в Чураковом рове. Е щэ грибы гусеником, гуськом растут. Як полотно!
– Что у Вас новенького?
– О Толька! За раз и не проскажешь! – хвалится мама. – У нас районна больница вся водою пидойшла. Канавами больницу обнесли. Обрыли. Ну властюра! Поставили больницу. А потом хватились щупать воду! А она сама нагрянула в подвал. Канавы стали обрывать.
– А толк пляшет?
– Не знаю, самэ лучше… Сёгодни шла к сараю, горобець вжик у самых глаз. Чуть крылом не резанул. Цэ, думаю, к приезду Толеньки.
– И белый голубь у нас на антенне сидел, – добавил Гриша. – И в окно воробейка тукал. Кто-то приедет.
– Зима-зимица путёвая була. Я из тарахтушки[11] на той неделе тилько выскочила. Ведро углю у день спалювалы.
– Ты Митькиных девок ещё не видел? – спросил Гриша. – Ленка… Ух ты, тухты! На Октябрьскую с трибуны от школы орала. Читала что-то. Актиивнущая… Девка-отлёт! Нашей выпечки! На баяне ох и режет – я тебе дам! Формы м-м-м!.. Выше матери. С лица видная. Мужики уже косятся… Ленка хороша. Смелая. До каждого подойдёт. А меньшая, Людка… Худая, как кочерыжка. Худорба напала. Выдула непохоже что. Уже в первом классе. Спрашиваю, женихи есть? Кричит: целая шайка! Все женихи, что были в детсаду, веются за нею и в школе. Ни одного малушу не поменяла.
– Бачишь, сынок, – грустно улыбнулась мне мама, – молодое растёт, старое отваливается… Люди свое дило знають туго, мруть, як мухи… Ну вон зимой Сашка с завода Ползик… Вечером, солнце так уже заходило, був у нас. А ночью помер… У нас на порядке жил Жора. Здоровкался как… Бывай здоров! Его и прозвали Жора Бывай Здоров. С перепою убил себя выстрелом в рот. А соседка у нас во отожгла номиерок! Утром встала, позавтрикала, каплю покопалась в огородчике и опрокинулась. Разделалась… Сёгодни под Три Тополя, – мама посмотрела в окно в сторону кладбища, – уже ухоронили… Часа два назад провезли на машине…
– А почему на руках не несли? – спросил я.
– На руках надо носить, пока жив человек! – хлопнул Гриша вилкой по бутылке. – А то живут и на кулаках друг дружку нянчат.
Мама возразила:
– Не у всех же так. Вон деда Костюху проносили мимо нас на рушниках. У него шестеро сыновцов!
4 мая 1979