Концы с концами можно сводить без конца.
Л. Леонидов
Две уже недели начинал я каждое утро одинаково.
Парил ногу в высоком гулком бидоне и донимал массажем. Гладил. Тёр. Тряс. Щипал. Остукивал. Со злости поколачивал. Упрашивал гнуться и пробовал силком гнуть.
Какого же лешего ты не изволишь гнуться? Брешешь, левуха, согну в барашкин рог!
Наши вон дотопали до Берлина! С боями!
А я на мирной койке пяткой до своего попенгагена не дойду?
Я не я буду, если пяточку не сошлёпну нос к носу с пердориевым кратером! Чай, не левой ногой сморкаюсь!
Возни было полный ворох.
Рука ноге батрак.
Ты и так к этой ножке, ты и так. И всё прахом. Лежит не улыбнётся. Насупонилась коряга корягой. Пóтом подплывал, но дело с мёртвой кочки не съезжало. Хоть проси, хоть грози – не брала внимание ножёночка, будто никаких стараний моих и не было.
Раскипишься, хвать палку из-под подушки и под колено.
Стукни снизу хорошенечко! Стукни! Будет знать, как упрямиться!
Вроде и разбежишься стукнуть, но не слышно желанного хряска, не слышно боли, и руки сами прячут палку снова под ласковую прохладу подушки.
Хрястнуть сдурику никогда не поздно, шептал во мне голос. А что потом? Хрястнуть можно так, что вообще останешься без ноги. Надо постепенно. Растирать, пробовать сгибать. Может, сама согнётся. Может, сама и сломается. Зато в том месте, где нужно, и ровно насколько нужно, лишь бы гнулась при ходьбе.
Дни отлетали на вороных, но само ничего не менялось. Сколько же ждать милости от капризной моей госпожи Ногини?
Время пахало против меня. Кости молодые, срастались быстро, да неправильно. Нога ж всё крепче. То на двух костылях скакал птенчик, а уже доволе и одного.
Надо ломать. И с меньшим уроном. Да кто сломает? Кого просить? Ещё на смех подымут.
Сам я в герои больше не лез. Хоть и зол на неё, как мышь на крупу, до которой не дотянется, однако увечить самого себя трусил. Но всё равно не отступлюсь от неё, пока не выведу на лад.
У моего изголовья бочком к коечной спинке томился в безделье мой педальный мерседес. Пыль присыпала его. А ну всё лето проваляйся я колодой на койке? С тоски кукнешься!
На багажнике лежало раскрытое «Детство Тёмы». Никак не мог домусолить.
Постой…
Если я сам себе не в силах помочь, так вéлик… Вéлик! Вéлик велúк! Велик поможет!
Всё просто. Всё предельно доступно.
Держась одной рукой за спинку койки, а второй держа руль, я опасливо постоял левой ногой на педали. Больновато, но терпимо.
Хватит валяться!
Ездить!
Ездить!!
Ездить!!!
Я поднял седло предельно высоко-высоко.
При езде педаль в верхней точке не будет достигать левой подошвы. И я потихоньку начну нажимать левой ногой на педаль вниз.
Через неделю спущу седло на полсантиметрика. Через неделю ещё на полсантиметрика. Там ещё…
Или госпожа Ногиня начнёт-таки понемножку гнуться и добежит до демаркационной линии.[196]
Или сломается.
На выбор. Дело вкуса.
Лично меня больше устраивало первое.
Придёт миг, педаль неожиданно сильно бухнет снизу в стопу, и моя левоня сдастся. Лапки вверх! Сдаюсь и по совместительству гнусь!
Я взял в одну руку костыль, другой велосипед, и втроём мы тихонько сошли с крыльца.
Костыль я сунул на свою подвесную койку. Поспи. Ты и так со мной намаялся. А я пока левоню-капризулю покатаю. Желают-с!
И вообще костыль не нужен. Третий всегда лишний. Если где пройти, опирайся на седло. Чем опорка хуже костыля?
Дохромал я к углу дома и под горку сел на велик.
Дух во мне заиграл. И выполз страх.
Хочется порезвей дунуть – страх ужимает больную ногу, боится. Тянет кверху. А ну холодная колодина педаль ненароком долбанёт снизу?
Точно знаешь, не ударит, а всё равно веришь опаске.
Я обкружил дом, вдоль ёлок проскочил к воротам, и руль сам вильнул на дороге в сторону города.
Сразу за задами наших огородчиков при сараях от городской шоссейки отвязывался влево травянистый бессуетной просёлочек. Ни машин, ни людей. Летай, сколько душенька примет.
– Сынок! Сынок!
Я глянул на голос.
Ха! С пенёчка из тени ёлок махала мелекедурская фельетонная старушка.
Я остановился. Подошёл.
– А я, сынок, к тебе на благодарственный поклон. Вишь, – в поклоне приложила руку к груди, – по привету и собачка бежит… Спасибушки, сладенькой, за все твои писания… Написал – сразу закрутилось яйцо!
– А польза?
– Пользушки по-олны карманы! Иха, каку грязь сварили проть мене! И с мужиком одним союзом не жила. И на иждивении не была. И с пензии в мент свалили. Срезали христовенькую с ног, оконфузили. И всё прикрыли крючком сельского председателя. Его ж одни подпися кормят жирно! А ты не глянул на подпися, кэ-эк шарахнул! Только посыпались курьи головёнки. Всё на правду навёл! И тебе, смелуша, никто суперечь ни слова! Пензию залпом за оба-два года отдали! Я и богачка вот. Мильонщица!.. Дома на иконку помолилась за тебя, помолилась за Пашеньку. Это ж она на путь подстрекнула, к тебе пододвинула. А то б где-е я, пустёха, счас была? Два ж года с живой копейкой не видалась! С корки на корку переколачивалась. А теперько… И тебе и ей гостинчики я покупила. На могилку вечор снесла, на блюдечко положила. Приняла, мой сладенькой… Утром наведалась – ни одного моего пряничка. Я ишшо подложила.
Я недоверчиво хмыкнул.
– Как же она, мёртвая, взяла ваши пряники?
– Да обнаковенно. И какая она мёртвая? Иисус что сказал? Я есмь воскресение и жизнь. Верующий в Меня, если и умрёт, оживёт. Так что, желаник, хороший человек не умирает. Он там, – неопределенно вскинула руку кверху. – Можь, птицей летает… – С криком низко просквозила ласточка. – Ластушкой вот…
Долгими глазами она проводила ласточку.
– Ну-к, соображалистый ты? Чего будет? Шитовило-битовило по-немецки говорило, спереди шильце, сзади вильце, сверху синенько суконце, с исподу бело полотенце? А? Чего будет? А?.. Ладно, шепну подсказку. Ластовушка будет. Не мни умок моими глупостями, собереги на дело. Не побрезгуй, прими мою гостинку. За труды за твои письмённые… Тяжело, поди, составлять? Головой маракуй и маракуй. Это каку голову надо содержать на плечах?
Она пошуршала в сумке, достала магазинный кулёк пряников. Протягивает мне.
– Да вы что? Это взятка!
Она строго осмотрелась вокруг:
– Игде?
Я показал на кулёк.
– А по мне, это пряники. И никаковская не взятка. Вот ты мне отвалил взятку, так отвалил. Пензию за два годища! Теперь у меня денег стадами! Капиталишша! Я приняла… А всякое браньё красно отдачей. Так что бери, не пообидь отказом.
Я завёл руки за спину. Нет и нет!
– Чуднó… У нас все просты на чужое. Вона как поют? Чужое вино и пил бы, и лил бы, и скупаться попросил бы. А тута такой пустяшный принос. Даже выговорить неловко. Никто не видал, разве что один ластушонок, мимо пролетел. Дак он никому не скажа. А и скажа, так только Боженьке. А Боженька не осудит. Добро добром покрывается…
Старуха положила мне кулёк под багажную прищепку, легко дохнула.
– Мне ж всё едино назадки не донесть. Обида туда-сюда таскать. Силы не те. Кабы под старое тулово подставил кто молодые ноженьки… Вся сопрела… С вечера поране легла, возложила палку на лавку, говорю-велю: отдыхай, подружака, нáхороше, завтра нам предстоит долгая дорога. Без глаз, без ушей, а надёжно слепуху водишь. Поведёшь к нашему кормилику. А он, – пожаловалась своей палке, – с нами знаться как не желает. Скажи ему, что стариками грех брезговать. Может, тебя он поймёт?.. Ну чё, егоза, молчишь? Не хочешь заступиться за старую?.. Оно и пра, какая из тебя заступница?.. Она нонь каковецки ж крепко огрела меня по плечу!.. – пожаловалась мне старуха. – Побила меня…
– Она у вас такая драчливая?
– А не то… Иду я к тебе с пряниками, ног под собою не чую… Такая радостная от твоих мильонов… То я обычно ползу, подпираюсь палушкой. Она кряхтит, а терпит меня, подмогает мне движенью держать. А тут так мне легко, палочка вроде мне и без нуждоньки. Иду, а она без надобностев болтается у меня на ботиночном шнурке на запястье…
Я пригляделся к палке.
У её конца была просверлена дырочка, в которую продет ботиночный шнурок, завязанный в колечко.
– Или эта егоза пообиделась, что я к ней безо всякого вниманья?.. Она у меня любит, когда уважительно держишь её в руке. А тут… Слов не складу, как оно крутнулось у нас с нею… Шуршала она другим концом по земле, шуршала… Не пойму и как… Запутала она мне ноги, я и хлопнись на дорожный каменешник… Бол-ит моё бедное плечушко… И эта егоза со мной в ссорах, и ты отпрыгиваешь от пряников… Все проть меня… – в близких слезах прошептала она.
Я погладил её по руке, извинительно улыбнулся и взял кулёчек.
– Ну, и слава Богу! – засветилась старуха и встала с пенька. – Подай Господь здоровьица твоей ноженьке. Э-хэ-хэ-э… Много ног под столом, а по домам пойдут – все разберут… Ни одну не забудут…
Мне было как-то горьковато расставаться с нею.
Но и без дела толочься подле лежало за кругом приличия, и я поехал.
Оглянулся – стоит улыбается русская сирота сиротой. То и вся её родня, что тёплая в руке кривая палка.
Я медленно ехал наобум, не выбирал дороги поглаже. Ехал и ехал. Незаметно миновал лужок, где мы гоняли футбол, где подломили мне ногу. Миновал питомник.
Очутился я у развилки.
Прямо взять, попаду на чайную фабричку.
Влево сверну, попаду на первый район. На первом мы когда-то жили. Так с тех пор никто из наших туда и не захаживал.
Сразу за развилкой лепились по бугру фабричные огородишки.
Где-то за ними, повыше туда, обитает школьная моя амурка Инга Почему. Интересно, что она делает? Может, проведать? А нужен ли ей её верный соратник по двойкам-тройкам? Если бы нужен был, наведалась бы хоть раз ко мне в больницу.
Мне вспомнилось, как с угла на угол шелестел в слухах по округе её смелый романчик на диванчике с блудливым сынулей механика с чайной фабрики. Я покраснел, будто это обо мне усердно хлопотала людская молва, и свернул влево.
На первом я хотел зайти в свой баракко, но пришлось лишь издали на него смотреть. Весь посёлок запутали колючей проволокой. Это теперь женская колония. В нашем бараке была какая-то подсобка.
Я грустно потащился дальше.
Вот и дуб в два обхвата. Двести лет стоит. Из-под дуба била криница. Выше акациевая роща. Рядом когда-то был наш огород.
Неожиданно для самого себя оказался я под самыми Мелекедурами, на месте, где мы хоронили сестричку Маню. Было здесь маленькое задичалое кладбище. Да где оно сейчас? Ни деревянных крестов, ни холмиков. Одни вальяжные широкие чайные ряды.
Неужели кладбище засадили чаем?
Я бродил меж кустов с открытым кульком. Вот отыщу могилу сестрёнки и отдам ей гостинчик, бабкины пряники. Сестричка не знала даже вкуса этой роскоши. Перед смертью Глеб кормил её яблочками-зелепушками, омытыми мочой. Чтоб не такие кислые были. И пряников сестрёнка никогда не пробовала.
Над плантацией низко летали с криками ласточки. И плакали, и жаловались… «Человек не умирает. После смерти он обращается в ластовушку». Кто из вас Маня? Кто?
До стона в висках всматривался я в землю под ногами и увидел маленькую косточку. Может, это был сестричкин пальчик?
Люди, люди…
Что же вы творите? Неужели чай на костях покойников растёт ароматней?
Под ёлкой косо, внаклонку торчал щит.
Красные кривые буквы ералашно сбегались в слова:
ДАДИМ ГОРЯЧО ЛЮБИМОЙ РОДИНЕ БОЛЬШЕ КАЧЕСТВЕННОГО СОРТОВОГО ЧАЙНОГО ЛИСТА!!!
Другой щит, почти завалившись на спину, взахлёб рапортовал:
ПАРТИЯ СКАЗАЛА:
«НАДО!»
КОМСОМОЛ ОТВЕТИЛ: «ЕСТЬ!»
Ах, партия…
Ах, комсомол…
Небо грозно заволакивали чёрные туши туч, будто тяжёлый занавес спешил закрыть сцену, где только что отпылал страшный спектакль.
Дождь нагнал меня на порожках и успел рясно осыпать.
Я быстро разделся, лёг.
Больной должен по штату лежать.
Сердитый удар грома услужливо подсветила молния.
Под нервные всплески молний вбежала мама. Зонтом держала над головой перевернутую чайную кошёлку.
– От дождяка учесал!
Я плотней свёл веки. Молчу.
– Спыть наш больнуша… Нагуливае себе здоровьячка… Молодчага!
Она выставила на крыльцо кошёлку, положила на край стола ком какого-то желтоватого месива и луковичку. Её завтрак. Утром не успела съесть, взяла на чай. Не съела и там. Домой вот принесла.
Крушительную ветвистую молнию торжественно благословил вселенский удар грома.
В испуге мама дрогнула, торопливо, будто кто поталкивал в спину, прошила в угол.
Верной собачкой за ней пробежала капельная дорожка.
В углу вместо иконы у нас жила «Сикстинская мадонна». Митечке подсадили в нагрузку к книгам. Тогда Митечка прикупил и «Ивана Грозного и сына его Ивана».
«Мадонну» мама суеверно приняла.
Сама повесила на кнопках.
А от «Грозного» отказалась.
Трубочкой поставила тут же. В угол.
– Не. Не треба такое на стенку. Кровь… Чи они за шо подрались?..
– Ойё-ё! – выпел Митечка. – Да вы хоть знаете, кто этот?.. С посохом?.. Сам царь! И знаете, за что примочил сыночка-царёнка? За ле-бе-дя!
– Ца-арь? А ума и с прикалиток нема! За двойку убить сына?! А ну назавтра сын пятёрку принеси? Шо тогда делать?
– Ждите! Мёртвые много чего натаскают. А картинка воспитательная. Урок нашим архаровцам. Чтоб знали, как двушки хватать!
– Дельно-ой!.. Делопут!.. – скептически отмахнулась мама. – Не всем с пятёрками обжиматься. Худо-бедно, наши чужие баллы не берут, из класса в класс без задержки переезжают. Ни один нигде два года не канителился. Ехали на троечках, на четвёрочках. Антоненька и пятёрочки густо пристёгивал. Экзаменты хóроше сдавали, лишние баллы не брали…
Редко, в яростную грозу, мама молилась Мадонне. В тревоге и мы к Богу, а по тревоге забыли о Боге.
Митечка подшкиливал:
– Это разве икона? Это совсем не божественное! Просто картинка. На что молитесь?
– И ты б помолился, рука не отсохнет.
– Неспособный я к этому… Как-то раз хотел перекреститься, чуть глаз не выколол себе. И вообще… Не могу я сотворить со лба на пуп. Комсомол!
– И-и… Нашёл чем хвастаться?
Мама поклонилась Мадонне.
– Отче наш, – зашептала, крестясь, – сущий на небесах! Да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; Хлеб наш насущный дай нам днесь…
Куражливый богатырский гром тряхнул её, она заторопилась рукой, словом:
– И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим; и не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого, ибо Твое есть Царство и сила и слава вовеки. Аминь.
Мама не могла сразу свести благостных глаз с Мадонны, и от открытия, сделанного мною в этот миг, я чуть не вскрикнул. Да наша мамушка красива, как Мадонна на картине! Лицом, статью разве хуже? Про одёжку смолчу. Так зато обе босиком!
Мама опустила налитое божьим светом лицо. Пока стояла в молитве, с неё сцедилось разливанное море. Острый нос воды пиратски летел к печке.
– Э-э-э… девуша… Потоп принесла, – попрекнула себя.
Вытерла тряпкой воду, переоделась в сумерках у двери в сухое. Кинула месиво со стола на сковородку.
Скоро сковородка засипела на керогазе.
Самый раз открывать глаза.
Хватит прикидываться засонькой.
– Вставай, сынок. Обед греется.
– Да нет. То Ваш завтрак мёрзнет на огне. Пока не съедите, не притронусь я к пшёнке.
– Дела! Штрахонул!.. А знаешь, меньшь ешь, лучше бегаешь. Зимой, как кабана зарежем, бувало, мяса поем – сердце стучит палкой по рéбрах. Бух! бух!! бух!!! Выйду на двор – в глазах райдуга. Идёт человек, не вижу – маяк в цветку.
– Разве Вам мясо кто навяливает?
– Мясо… Я щэ молода була, помню. В церкви к батюшке подошла стара жинка. Каже: «Батюшка, я не постюся в посты». – «Почему?» – «Да я прибаливаю. Мне молоко надо пить». – «Знаешь, сколько я учился, сколько батюшкой ни читал – не встречал, что человек от постного умер. Если ты слыхала, объясни мне». – «И я не слыхала». – «Надо поститься. Надо молиться и ходить на источники». Бачь, як? Здоровье в постах!
– Поститесь, поститесь… Грешника я б ещё понял. Разлетелся в рай пролизнуть. А Вас не понимаю. Да Вы будете в раю и без постов!
– Наскажешь… Я в раю нэ була. А ад бачила во сне. Иду. Моя знакомка в смоле сажает картошку. Какая картошка в смоле?
Месиво на сковородке засерчало, заворчало, как сырое поленце. Пригляделся – зябкий намёк на кукурузный хлеб.
– Ма, вот по книгам, по кино везде дети говорят с родителями на ты. Нас никто не учил, но мы с Вами на Вы. Почему?
– Ну как это отцу-матери ляпануть ты? Иль отец-мать уличный товаришок? Да у нас в Собацком, если девка назовёт мать на ты, её протянут скрозь игольное ушко. Её в жёны не возьмут. Всех будет тыкать! Кому снадобна такая ига?
Без охоты мама поела свой размяклый липкий хлеб.
Макала луковичку в соль и ела. Как на чаю.
Потом мы союзом навалились на густой пшённый суп.
– Не поймёшь шо, – сказала о нём мама. – Ни кулеш ни каша. За вкус не поручусь, а горячо будэ….Ну, як кулеш?
– Горячий. Прошу ДП.
Мама налила ещё миску:
– Твоя дополнительна порция.
Я глянул в окно. Вздохнул:
– А дождь разбежался купать до вечера…
– Тогда, может, пойти в сарай, замазать стенку? Совсем же отвалилась до костей.
– Будете мазать, дождь следом смоет. Посуху к стенке надо кидаться.
От сарая я её отговорил.
Делать нечего.
Мама достала не довязанный Глебу носок.
Вязка ей не понравилась. Редкая, как бредень.
Носок она отложила на потом и с шитьём подсела ко мне.
– От житуха… Токо в дождь и побачишь сыночка… И куда мы, шкабердюги, всё бежим? Всё боремся… Всё воюем без конца-краю. С кем? Зачем? Вот задача для мозгов…
Её взгляд скатился на мою тетрадь рядом с подушкой.
– Где ж тут у тебя буквы получаются? Плохо пишешь. Глеб хорошо пишет. А у тебя ни одной буквы не найти. Как ты понимаешь? Тута букв нема, одни крючочки.
– Чище ищите… А помните, ма?.. Я в первый пошёл класс. Дали задание домашнее. Сижу делаю. А Вы заглянули ко мне в тетрадку, по слогам прочитали одно слово рассказ и сказали: неправильно. Надо разказ. Я кричу: рассказ! Вы на своём. Разказ! Я букварь показал. В букваре рассказ. А Вы: «Да то ошибка. Надо разказ! Да чего они тама понимають?!»
Мама конфузливо смеётся.
Стучит себя пальцем по виску:
– Ума недохват, то и кричала. Я ж целый месяц в школу ходила. Всё знаю! Мама с татом в один голос: хватит учиться, сиди с Петром. Этот Петро совсем не даёт прясть. Приходила учителька. Почему не пускаете? Девочка хорошо берётся. Тато и каже: надо Петьшу нянчить… Я буквы знала. В газете буквы сливаются, все на одну личность. А ты буквы все знаешь?
– Да вроде.
– Вот буквы… Вот сны снятся… Кто их создаёт?
Бело мелькала в тишине иголка, старательно гонялась за нею чёрная нитка. Лишь за окном шум. Дождь совсем распузырился. С крыши валилось рекой.
– Как там Глебуньке служится? Как уехал, в хате навроде тихо стало, скучно, даже стены кусаются. Дом пустой, углы пустые, стены пустые… Всё пусто… Что-то гонит, вымывае из хаты. То какая-то забота… А то ничего… Кто там об нашем Топтыгине подумает?
«Уж Вы не дадите ветру дунуть на золотого Глебуньку… И что это все песни об нём? Один свет во всех окошках!»
– Интересно, – тянет меня ревность за язык, – он и там пьёт воду на спор, чтоб заработать лишнюю губу?
– А к чему это ты про воду?
– А помните?.. Или забыли? Я Вам уже рассказывал… Как-то… Года три назад… В жару не манило дёргать чай. И бригадир, любезный Капитошка, скажи мне с Глебом: «Выпьете вдвоём ведро воды, запишу по полнормы чая». Мы по-геройски выкушали целое ведро. Меня сразу сорвало, оптом вылетела вся водица. А у Глебика колом стояла в горле, вырвать не мог. Неделю ненавидел воду, не пил ни водинки.
Мама грустно вздохнула:
– Ну и глупёхи были… А воду пить надо, – заметила назидательно. – Конечно, не цистернами… В воде все мита… мита… мины. Вот скажи, почему холодная вода укусней тёплой? Даже аж сладит навроде?
– В холодной воде больше свободного кислорода, потому и вкусная.
– А что такое кислород? Да ещё свободный? От чего свобода? От физкультуры в школе?
– Ну-у… Вам и за год не объяснишь. Лучше скажите, что это у Вас вид бледный стал?
– Дела! Да умылась с мылом!.. Вот ты хвораешь, я тоже прихворнула как-то в Криуше. Уже год взамуже була. Ага… Мама с татом ушли до церкви. Дома я да Никита. Пришёл слепой с отакенной толстючей книжкой. Говорит, назови какое число, месяц-год рождения. Я сказала. Тогда он и говорит: выедете вы отсюда, дети маленькие. Выедете в чужой край. Одно из вас возьмётся, одно останется. И кто останется, трудно будет жить с детьми и будет жить, если не умрёт в сорок лет, или семьдесят три или восемьдесят три. Три запомнила, а первую цифру потеряла. Головешка по путю не робэ… Если семьдесят три, мало осталось. Иногда мне сдаётся, что семьдесят три тоже уже проехали, и я думаю, довезёт ли бричка до станции Восемьдесят Три? А может, на восьми десятках перекинется?.. Что мы знаем?.. Одна смерть честная. Никто от неё не откупится, никто не отмолится. Хоть бы кто нарошно рассказал, как т а м. Хóроше ли, плохо ли?.. Одна жинка россказувала. Её сестры муж пас коров. Утром выгонял, ничего. Прибегают: иди, помер твой. Побежала… Умер у коров… Обмыли, сховали. Вечером люди мимо кладбища проходили, слыхали голос. Взяли мужиков. Раскопали. Чем укрывали – скомкано в ногах, перевёрнутый вниз лицом… Вот… Что мы знаем?.. Пока будем шкандыбать… Да, жизня… Не так просто… Ничего, меньше греха напутаешь, если меньше жить… Всё сбылось, что говорилось.
– Ма, Вы б рассказали про себя, про своих, про Родину. А то всё смешком, смешком. Слово скажете, два в уме. Расскажите! Спешить некуда. Косохлёст всё равно не выпустит сегодня на чай.
– А шо, хлопче, россказувать? Ну шо? Или не знаешь, шо мы русского воронежского корня?.. Из хутора Собацкого под Калачом? Цэ я из Собацкого. А батько ваш из Новой Криуши… Там рядом… Тато, а тебе дедушка, всегда писáлись Долгов Владимир Арсеньевич. А маму, тебе бабушка, писали до замужа Кравцова Александра Павловна. Чего щэ? По-уличному наших звали Панасковы. Панаски.
– Родители были хорошие?
– Хорошие.
– В чём это выражалось?
– А я знаю это выражение?.. Голодом не сидели… Земля своя. Хлеба багато. Хороше жили. В доме всё було. И картохи, и капуста, и огурцы…
– Да Вы не кулаки были?
– Иди ты! Не кулаки – дураки были. А и то… На дураках свет стоит.
– Плохой свет.
– А разве хороший? Я до си не расцарапаю своим умком, шо ж тогда навертелось. Я уже за мужем жила, в Криуше, як стали сгонять, табунить в колхоз. И кто сгонял? Ну, приезжали уполномоченные. Рукойводители. Ручкой водили. Уполномоченный сидит, як пешка на яйцах. Подсыпать, так, может, хоть курчат высидел бы… А загоняли свои своих! Загоняли кнутом. Загоняли свинцом. Загоняли по колхозам. Загоняли по Сибирям… Перевернулся мир! Вчера этот лодаришка, безграмотник, гулькяй, сатюк, сидяка не желал и куска хлеба поднять со с в о е й земли. Лень да дурь скрутили! Бросал лодырюка, не обихаживал с в о ю землю и как собача с голода скаучал, за одну еду разготов бечь к кулаку. Кулак добрый. Кулак его кормил. Без кулака этот талагай, гуляка подох бы с голоду… Медалька перевернулась, и неучка, лодыряка влез в честь! Кусок лодыря активистиком стал! Вскочили активистики, как дождевые пузыри. Злые, как волки на привязи. И кинулись учить кулака жить. Хозяина учить? Я и под пулей скажу, кулак – золота ком. Кормил всех без разбору. Завистливому паразиту-лодарю не понаравилась его хозяйская удаль. Объявили кулака врагом. Какой же он враг? Трудяга из трудяг! Ломил, як лошадь! Руки в кровавых музлях. Света за работой не видал. Ско-оль поту вливал в своё поле?!
– Ваши чужих внаймы брали?
– Зачем? Своих рук нема?.. Ни одного работника не держали!.. И стали лоботрухи править. Поп-лы-ыл горлопанистый навоз по вешней реке. Залез навоз во власть. Теперь он гыс-по-да-а… Гм… Господа… Из тех же господ, только самый испод… Где партбожок… где секретарёк… где председателишко… где бригадирик, где учётчик… Присосались… Этот кусок лодаря скоренько рассортировал кого куда. Кого в колхоз. Кого в Сибирь. И присмирели… Колхоз катком сплющил всех ровно. Сидят все одинаковые. Все нищие. Все голодные. Все до беспамяти злые… Воровитые… Хо-зя-ва… Да плоха вору пожива, где сам хозяин вор… Чего они добились? Видано ль, чтоб на воронежском чернозёме – лучший в мире! – возрос голод? А активистики добились. Им и это сказалось по плечу. Веками никто этого не мог добиться, а они в считанные год-два уклались. Что же так люди ненавиствовали?
– Эта песенка, ма, до-олгая. Ещё дьяк Висковатый сказал вон тому дяде Ване Грозному, царю, – ткнул я пальцем на свёрнутую в трубку картину в углу, – что «мы, русские, ни в еде, ни в питье не нуждаемся, но друг друга едим и тем сыты бываем». Сказал ого-го-го сколько веков назад. Что же было ждать от наших борзых активистиков?
– А! С дурака масла не набьёшь. И такая хорошая жизня закрутилась в колхозе, такая расхорошая, что взвыли мы от ихней хорошести и завербовались на север на лес. Кого ссылали на север, а мы своей волей…
– Постойте, постойте! Вы что же, были в колхозе? Я что-то такого от Вас раньше не слыхал.
Мама смешалась, покраснела и бросила на меня быстрый тревожный взгляд:
– Да иди ты!.. Наговоришь… Ще посадять…
– За что?!
Мама отмахнулась.
– И слухать не хочу! Были мы в том колхозе, не были – тебе-то какое горе с того? Давай этой беспутный разговор замолчим.
– Почему?
– И что ты присикався с тем колхозом? Надоело вольно ходить по земле? Давай эту пустословку бросим! Иля ты взялся загнать меня за решётку?
– Вы что? Какая решётка? Кто слышит? Дождь с улицы?
– И твой дождь, и стены…
Она что-то недоговаривала. Неясный страх толокся в её глазах, и я отлип с расспросами.
Мы долго молчали.
Наконец она не выдержала молчания, первой заговорила как бы оправдываясь:
– Не понаравилось… Сели да поехали…
– Своей волей? – не удержался я от вопроса.
– Божьей! – сердито выкрикнула она.
– Я и на божью согласен, – уступчиво усмехнулся я. – Только не гоните, ма, так быстро коней. Вы пропустили, как познакомились с отцом, как сошлись.
– Иди ты! – в смущении отмахнулась она. – Что там интересного?.. Ну… Пошла шайка дивок в Нову Криушу. На какой-то праздник. Шагали пишки – девять километрив. Царёхи невелики, коней не подали… Попервах я увидала его в церкви. Пел в хоре с клироса. Белая… – или кремовая? – рубашка, синий галстук, чёрный кустюм… Подкатил коляски на улице. «Пошли на качелях качаться». Никакого слова я ему не ответила, только кивнула и пошла следом. Девка, как верба, где посадят, там и примется… Ну… доска на два человека. Хлопцы становят девчат, кто кому наравится. И там договариваются…
– Раньше Вы вроде вмельк говорили, что катались с ним на карусели…
– Можь, и на карусели… Разь до этих годов всё допомнишь в полной точности?
В печальном укоре мама подняла глаза к портретнице на стене. Оттуда на неё смотрели смущённые молодые она сама и отец с удивлёнными весёлыми листиками ушей. Глаза у него были полны радости.
– Жанишок… сватач набежал хватик… Смола-а… Как подбитый ветром целый час угорело качал, всё жу-жуж-жу-жу-жуж-жу про сватов, пока не согласилась. «Я приду сватать». – «У меня есть мать, батько. Отдадуть – пойду, не отдадуть – на этом прощай». Проводил до околицы… Отстал… Мои подружки Манька Калиничева, Проська Горбылиха так потом про него казали: «На лицо нехороший, а характером хороший». Видали ж только на качелях! Сколько там видали? Когда и успели его характер расковырять, до сегодня не пойму.
– А Вы и тогда красивые были?
– Да себе наравилась. На личность чуть Глеб сшибает, но он худяка. Лицо у меня круглое було, полное. Темно-русая толстая коса падала за пояс… Она и посейчас ниже пояса… Розовая юбка, розовая кофта, белый шарф. Наряжаться люби-ила… Ну, отжили мы лет с восемь, поехали кататься… Север… лес… лесозавод…Батько катал крюком брёвна к пилке… Я стояла на пилке-колесе. Доски шли по полотну. Поперёд меня бракёр вычёркивал негодный край. Доска доходила до меня, я отрезала. Ногой нажмёшь на педальку и доска расхвачена. Хорошее бросаешь в хорошее, брак в брак.
– В Заполярке на какой улице Вы жили?
– На какой улице?.. Зовсим забула… Тилько помню… Там, там, там двор, а кругом вода. Земли и жменю не наберется.
– И что, лесной завод на воде стоял?
– Кто же завод на воду посадит? Стоял-то на земле, а земли не видать. Всё в досках выстлано… В Заполярке ты нашёлся…
– Долго искали?
– Не дольше других… Девять месяцев. Толстыш був. В яслях був ще один Антон, худячок. Придут кормить, няня няне: «Какого Антона пришла мать?» – «Хорошего»… На севере питались мы хорошо.
– А чего ж уехали?
– А-а… – усмехнулась мама. – То полгода темно, то полгода не видно… без света… Полгода ночь, полгода день… Беспорядица… А тут ещё финн под боком замахивается войной… Разонравилось. Снова увербовались теперь аж в Грузию… Сюда…
– И только своей волей?
– Своей! – с вызовом ответила мама.
– А что же не вернулись в Криушу?
Мама грустно покивала головой.
– Чего захотел… – И с натугой улыбнулась. – Криуша дужэ близко…
– А Вам надо через всю страну! С севера на юг! С воды на воду!.. Подальше куда…
– Надальше, надальше да потеплишь… Тут, в Насакиралях, хватали мы лиха полной ложкой. Живуха досталась… Война, голод… Часто и густо без хлеба сидели. Неплохо досталось. Всё батьково улопали. Сменяли в грузинах на кукурузу. И сапоги… и все пальта, и все кустюмы… Я чула, по хороших, богатых домах берегут вещи покойного. Стул его всегда в углу под иконой. Не стало, скажем, батька, как у нас. В праздник подвигают той батьков стул к столу, наливают полный петровский стакан водки, становят напроть батькова стула. И никто на той стул не сядет, никакой запоздалый гостюшка не схватит его стакан. А мы, нищеброды, всё батьково улопали. Будет нам грех великий!
– А может, Боженька ещё простит? Не от сладкой же жизни…
– Да уж куда слаще? Получишь в день кило триста хлеба. На пятерёх! Хочь плачь, хоть смейся. По тонюсенькой пластиночке отхвачу вам… А всё кило Митька бегом в город. За сто рублей. На ту сотнягу возьмёт кило муки. А на киле муки я ведро баланды намешаю. Кинетесь хлебать, друг за дружей военный дозор. Как кто черпнул загодя снизу – ложкой по лбу. Чего со дна скребёшь? На дне все комочки, вся гущина, вся вкуснота! И заплясала драка не драка, но крику до неба. Ты с Глебом гуртом против Митьки. Двох он сразу не сдолеет, отложит на потом. По одному потом подловит, сольёт сдачи… И нащёлкивал вас, и кормил. Большак, старшина наш… Как воскресенье, часто и густо бегала я с ним к грузинам взатемно. Тохали кукурузу. Наравне. Десять лет, а он не отставал. Понятья не знал, как это устать и отстать от матери. А давали мне за день одно кило, а ему полкила кукурузы… И без меня, один тайкома уныривал на заработки. Три раза поесть и пять кочанов домой. И весь дневной прибыток. Кру-уто досталось…
– Ма, а Вы помните Победу?