Тут бормотанье, тут клекот, тут доктор, курносый, как сама смерть, тут страж в балахоне, курящий серной курильней, тут шлепанье туфель. Тут ни война, ни мир, ни болезнь, ни здоровье. Тут карантин.
Тут Александр Сергеевич разбил на три дня палатку.
Александр Сергеевич приказывает Сашке разгрузить все, что осталось, – вино и припасы.
Начинается карантинный пир.
Александр Сергеевич все похаживает по палатке, все усаживает людей за голый стол. Люди пьют и едят, пьют здоровье Александра Сергеевича.
Только чумной ветер мог свести их, только Александр Сергеевич мог усадить их рядом.
Полковника Эспехо, дравшегося за испанского Фердинанда, он усадил рядом с унтер-офицером Квартано, который, будучи полковником русской службы, дрался против Фердинанда и был за то, по возвращении в Россию, разжалован.
Семидесятилетнего рядового, графа Карвицкого он усадил рядом с корнетом Абрамовичем.
«Фазана» Бутурлина, штаб-ротмистра, – рядом с доктором Мартиненго. Мальцова – с доктором Аделунгом.
И Сашка прислуживал. Почему они уселись в ряд?
А потому, что Александр Сергеевич Грибоедов, полномочный министр и шурин шефа, их усадил так. И он подливает всем вина. И он вежливо разговаривает со всеми. Знает ли он власть вина?
Вина, которое губкою смывает беззаконный рисунок, намалеванный на лица? Вероятно, знает.
Потому что, когда граф Карвицкий, откинувшись, начинает петь старую песню, он приходит в восторг.
Так Гекла сива
Снегем покрыва
Свое огнистэ печары…
Это очень нежная и очень громкая песня, которую певал назад лет тридцать рядовой Карвицкий в своем родовом поместье.
Вешх ма под лёдэм,
Зелена сподэм.
И вечнэкарми пожары…
И с тою беззаботностью, которою всегда отличаются польские мятежники, пьяный семидесятилетний рядовой уже тыкает корнету Абрамовичу, он уже сказал ему, грозя пальцем:
– Ты бендзешь висял на джеве, як тен Юда.
И корнет Абрамович, пошатываясь, встал, чтоб уйти из-за стола, но Александр Сергеевич жмет ему руку, смеется и говорит:
– О, куда вы? Пейте, корнет, бургонское. Мне нужно поговорить с вами.
А у испанцев идет тихий разговор, и Эспехо, отодвигаясь от стола, пьяный, как Альмавива в опере «Севильский цирюльник», – вдруг кричит Квартано:
– Изменник! Что ты выиграл под флагом Мина? Фердинанд его расстрелял как собаку. Ты не смеешь говорить мне эти глупости!
И Квартано смеется, каркая, и Эспехо ползет под стол.
Мальцов целует доктора Аделунга взасос, а тот, достав платок, долго утирается.
И только старик Мартиненго, с крашеными усиками, с горбом пирата, пьет, как губка. Он молчит.
Потом он предлагает Бутурлину:
– Здоровье госпожи Кастеллас.
Бутурлин не слышит. Он смотрит в ужасе на солдат: Карвицкого и Квартано. Он еще не решил, уйти ли ему или наблюдать далее. Дело в том, что Паскевич отослал его с пустяшным приказанием, и неизвестно, получит ли он крест. Крест же можно получить разными способами. Например, путем благородного донесения.
Старый Мартиненго хватает его за руку и клекочет:
– Hein, hein, я предлагал пить за дама, ты молчал. Э, как зовется, фанданго, фазан.
И Бутурлин, тонкий, как тросточка, встает и, дрожа, бледный, подходит к Грибоедову:
– Александр Сергеевич, я требую объяснения.
Но Грибоедов занят тем, что ставит полковнику Эспехо под стол вино, рюмку и хлеб.
– Еким Михайлович, дон Лыско ди Плешивос, вы не погибли там?
Он делает это, как естествоиспытатель, производящий опыт. Услышав Бутурлина, он встает наконец, слушает его и вежливо кланяется:
– Если вам здесь не показалось – можете уходить.
О, дзенкув збёры,
Пенкносци взоры,
Пане, крулёве, богине!
– A bas Ferdinand Septie`me![70]
– Здоровье госпожи Кастеллас! Фанданго! Фазан!
– Ты предал польское дело, собака!
– Пейте, голубчики! Пейте, дорогие испанцы! Доны, гранды и сеньоры, луженые рты, пейте!
– Вас просят какой-то немец.
Звезды были старые, как женщины после дурной ночи. Прямо стоял Александр Сергеевич перед незнакомым немцем с рыжими пышными усами.
– Excellenz[71], – сказал немец, – я бедный сектатор виртембергский. Мы высланы сюда. Сегодня кончаю я свой карантин. Я знаю, что вы едете в Персию.
– Что вам нужно? – тихо спросил Грибоедов.
– Мы веруем в пришествие Христа из Персии. И если вы, Excellenz, услышите о нем там, напишите мне об этом. Я прошу вас как бедный человек. Меня зовут Мейер.
Прямо стоял Александр Сергеевич перед бедным немцем с пышными рыжими усами.
Он сказал по-немецки очень серьезно:
– Дайте мне ваш адрес, господин Мейер, и если я встречу в Персии den lieben Gott[72], я скажу Ему, чтоб Он сам написал вам письмецо. Но знаете ли вы по-еврейски?
– Нет, – сказал немец, и усы его раздулись, как паруса.
– В таком случае я сильно сомневаюсь, что der liebe Gott знает по-немецки. Вы, верно, не поймете друг друга.
И немец пошел прочь мерным шагом. Грибоедов вернулся в палатку.
Hex за честь ваше,
Пэлнёнць, те чаше…
– E viva Florenzia la bella![73]
– Ты не поляк, ты татарин, ты предал знамена народовы!
– За здоровье госпожи Кастеллас!
Болезнь бродила по телу, она еще не выбрала места и названия.
Он стоял в полупустой комнате, которая, как женщина, ждала его возвращения. Стоял, расставив ноги, и чувствовал слабость в ногах и теле, которая клонила к полу. Сашка возился в коридоре, потом вошел, что-то сделал, повернулся и ушел.
Было очень рано, и никаких звуков, кроме этих, не слышно было.
– Я влез в неоплатные долги, – сказал Грибоедов, советуясь мутными глазами с мебелью, – фельдфебель Левашов меня допрашивал и теперь говорит со мной снисходительно, Ермолов дал мне время на сожжение бумаг и презирает меня, Паскевич освободил меня и стал мой благодетель. А Бурцов попрекает меня моим «Горем».
Он спустился по лестнице и пошел довольно ровно к улице, где жила Нина. На перекрестке он вдруг остановился и, не раздумывая, повернул к дому генерал-губернатора.
Он ничего не сказал испуганному лакею, оттолкнул его и вошел в кабинет. Там никого не было. Тогда он прошел в столовую залу, налил себе из хрустального карафина воды и выпил.
– Теплая, какая гадость, – сказал он с отвращением. Он двинулся в спальную.
Громадная госпожа Кастеллас натягивала на ногу чистой бронзы чулок и возилась с громадной подвязкой. Он посмотрел на нее задумчиво.
Потом она закричала низким голосом, и откуда-то скатился, выпрыгнул в халате генерал.
Он потащил Грибоедова за рукав, дотащил его до кабинета и бросил в кресла.
Он был испуган, и нос у него был сизый.
– Вы… больны?
Он вскочил, принес стаканчик с желтой жидкостью.
– Выпейте.
Отмахнувшись от генеральских рук, которые все хлопотали, Грибоедов сказал ему:
– Предупреждаю вас, что готовится ревизия, по безымянному доносу.
Генерал откинулся назад корпусом, и халат разлетелся в обе стороны.
– Хотите верьте, хотите нет, – сказал он дрожащим голосом, – но не боюсь. Пусть приходят, черт возьми, а я всегда скажу: пожалуйста. Вам же, Александр Сергеевич, как человеку, как поэту, как душе русской, объявляю, если хотите, свою солдатскую благодарность. Выпейте, голубчик. Это не вино, это состав… состав…
Он хлопнул в ладоши и звякнул в колокольчик. Вошел вестовой.
Генерал оглядел его подозрительно:
– Ты… употребил?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство.
– А я говорю, что употребил.
– Слушаю, ваше высокопревосходительство.
– Карету для его превосходительства.
– Слушаю, ваше высокопревосходительство.
– Хотите верьте, хотите нет, но они все пьяницы, – сказал генерал. Руки его дрожали.
– Вы… приготовьтесь, генерал, – сказал серьезно Грибоедов и лязгнул зубами.
Генерал прошелся по кабинету так, словно на туфлях его были шпоры.
– Александр Сергеевич, человек души прямой, как я и вы, – никогда не приуготовляется. Хотите не верьте, но перед вами я нараспашку. Могут придраться. Могут. Нынче век такой, придирчивость в крови. Но вы думаете, я испугался? Нет, я не испугался. Просто, если хотите знать, по летнему времени ошибусь бокалом, а если зимою, пожалуйста: выеду без белья, в одном мундире под вьюгу. «Лучше убиту быть, нежли полонену». Вот как в наше время разумели. И последнее мое помышление будет-с: Россия. А предпоследнее: человек души высокой, поэт и… друг – Александр Сергеевич.
Генерал был в восторге.
Он подбежал к Грибоедову и чмокнул его в лоб.
Потом убежал и вернулся в сюртуке.
Он взял под руку Грибоедова, бережно, как драгоценность, вынул его из кресла, свел вниз и сам распахнул двери.
Карета… карета… Тифлис просыпался. Небо слишком синее, а улицы – жаркие.
Он опять стоял посредине комнаты и ежился. Сесть он боялся.
Сашка вошел и объявил:
– Господин губернатор. Завилейский весело протянул обе руки.
– Зачем вы это сделали, – спросил Грибоедов Завилейского, не замечая открытых объятий, покачиваясь и морща лицо от боли, – это гадко.
Он был похож на пьяного. Завилейский внимательно на него смотрел.
– Он всем мешает, – сказал он негромко, – вы многого о нем не знаете, Александр Сергеевич.
Грибоедов забыл о нем. Он покачивался. Завилейский пожал плечами и ушел, недоумевая. Грибоедов опустился на пол.
Так он сидел, смотрел вызывающим взглядом на стулья и дрожал.
Вошел Сашка и увидел его на полу.
– Вот, Александр Сергеевич, – сказал он и заплакал, – вот вы не мазались деревянным маслом, что ж теперь будет, – утер он нос кулаком, – когда вы совсем больной.
– Ага, Сашенька, – сказал ему с полу Грибоедов и тоже заплакал, – ага, ты не чистил мне платья, ты не ваксил мне сапог…
Тут – постель, холодная и белая, как легкий снег. И болезнь укрыла его с головой.
Ему причудилось:
Отец его, Сергей Иванович, бродит широкой, сгорбленной спиной по детской комнате. Он в халате, халат висит, он его подбирает одной рукой. Короткие ножки отца чуть видны из-под длинного халата. Грибоедов внимательно смотрел на эту широкую спину, которая была его отцом. Отец сейчас слонялся по детской комнате и искал чего-то.
– Папенька глупые, – это сказала вечером горничная девушка.
Он почувствовал вдруг, что любит эту широкую спину и небольшого человека, что ему все время его недоставало, и очень приятно, что он неторопливо бродит по его комнате.
Отец, спиною к нему, подходил к горке с игрушками, поднимал их и заглядывал за них. Упало коричневое пасхальное яичко и не разбилось. Он выдвинул ящичек красного дерева и, отклонившись, заглянул.
Тут ввернулась маменька, Настасья Федоровна.
Настасья Федоровна вертелась вокруг папеньки, увивалась, маленькими хитростями она хотела его отвлечь, чтобы он не делал того, что делает. Но отец, не обращая на нее никакого внимания, как будто ее и не было, все ходил по углам, притыкался к столам, выдвигал ящики, медленно смотрел в них. Он наклонился под стол и заглянул туда.
– Странно, – сказал он серьезно, – где же Александр?
– Но Алексаша, но Алексаша, – вилась Настасья Федоровна, – здесь нет Алексаши.
На отцовском халате висела кисточка на длинном шнурке, и она волочилась по полу, как игрушка.
Тогда отец, поддерживая халат, все так же медленно повернулся в ту сторону, где лежал Грибоедов.
У него были круглые морщины на лбу и маленькие удивленные глаза. Он стал подходить к постели, на которой лежал и смотрел Грибоедов, и стала видна небольшая, белая, прекрасная ручка отца. Отец отогнул одеяло и посмотрел на простыни.
– Странно, где же Александр? – сказал он и отошел от постели.
И Грибоедов заплакал, закричал тонким голосом, он понял, что не существует.
– Лихорадка в высшей степени, но может быть, может быть… и чума, – сказал тихо доктор Аделунг и покрыл его одеялом.
Елиза попятилась к двери.
Фаддей ехал на извозчике и поглядывал по обеим сторонам Невского проспекта.
Наконец он увидел знакомого. По Невскому шел Петя Каратыгин. Он остановил извозчика и помахал ему. Петя, однако, не подходил. С некоторых пор он чувствовал свое значение. Водевиль его ставился на Большом театре.
– Подумаешь, – сказал Фаддей, – фанаберия и фордыбачество такое, что боже оборони.
Он слез с извозчика и велел подождать.
– Петр Андреевич, знаешь новость: Александр Сергеевич женится. Как же, как же, на княжне, на Чавчавадзевой. Красавица писаная, получил известие.
Он сел на извозчика и поехал дальше.
Петя Каратыгин посмотрел с удивлением ему вслед, и Фаддей, заверяя, опять помахал ему ручкой. Петя шел по Невскому проспекту и не знал, что ему делать с новостью.
Наконец у Мойки он встретил своего старого товарища, Григорьева 2-го, выжигу и пьяницу, который раньше ему покровительствовал.
– Знаешь новость? – сказал он. – Грибоедов-то женится на княжне Цицадзовой. Губа не дура. Ей-богу, только что получил письмо.
Григорьев 2-й зашел в кофейню Лоредо и съел два пирожка. Увидев знакомого кавалергарда, он спросил:
– Что тебя, братец, не видно? Маршируешь все?
– Да нет, так, – сказал что-то такое кавалергард.
– То-то, что так. А ты слыхал, Грибоедов женится? Только что из первых рук. На княжне Цициановой.
Кавалергард пошел, бряцая шпорами, и окликнул молодого офицера:
– Ты куда?
– В Летний.
– Я с тобой. Ты, кажется, родственник Цициановым? Тетка офицера была свойственницей старой княгине Цициановой, жившей в Москве.
– Ну?
– Грибоедов женится на Цициановой.
– А!
Молодой Родофиникин остановился с офицерами и тоже узнал о Цициановой. Вечером Фаддей в театре подошел к Катеньке Телешовой, поцеловал ручку и сообщил.
– Знаю уже, – сказала Катя сурово, – слыхала. Пусть женится. Я ему счастья желаю.
Надулась и повернула Фаддею такие плечи, что ему захотелось их поцеловать.
Вечером же старый Родофиникин сообщил Нессельроду, что следует немедля послать высочайшее повеление Грибоедову ехать в Персию. Нессельрод согласился. Сели играть в бостон.
Ночью, когда Фаддей вернулся домой и хотел рассказать Леночке, она лежала носом к стене и, казалось бы, спала. Он покашлял, повздыхал и, когда она обернулась, рассказал ей.
Но она не спала и сказала даже с некоторым негодованием:
– Ты ничего не понимаешь. Александр Сергеевич не создан для семейной жизни. Das ist doch unmöglich. Это завяжет его, и он больше не будет писать комедию.
– Ну да, завяжет, – сказал Фаддей, немного смутясь, – не на того наскочила. Он такую еще штуку напишет, что…
Фаддей посмотрел испуганными глазами.
– Вот что он напишет. А не комедию.
Потом, стаскивая сапоги, он сказал примирительно:
– Говорят, Пушкин на Кавказ просился. За вдохновением. Или в картишки поиграть. В долгах по горло сидит. Только нашего не перешибет, шалишь. Про фонтаны во второй раз не напишешь. Баста.
Но когда он влез под одеяло и простер свои руки к Леночке, оказалось, что она уже спит мертвым сном и холодна, как статуя в Летнем саду.
Голову ломит с похмелья так, что ноги не держат.
«Заболею», – думает Грибоедов.
Стоят они на снегу, на поле, вдвоем с чужим офицером.
«Якубович, нелегкая принесла. Ведь он на каторге».
А двое стоят поодаль, в снегу, в одних сюртуках, и им холодно. Белобрысый – это Вася, смешная персона.
«И зачем я их вытащил сюда, когда я болен».
И все они целятся без конца, тоска такая.
«Стреляйте же!»
Ни выстрела, ни дыма, но Вася упал. «Хорошо».
Хорошо, потому что можно будет сейчас домой, напиться горячего чаю – и лечь– и спать.
Тут его Якубович толкнул в локоть.
И как пуля выскочил Александр Сергеевич.
Белобрысый лежит смирно, а он пляшет над ним, поет ему песню. Песня старая, как Москва, песня старорусских блудников на кружале. Он приплясывает:
– Эх ты, репка, ты матушка моя.
– Вот тебе, Вася, и репка.
Он поет, он безобразничает и зорко в то же время смотрит на студень глаз: куда его припрятать?
– В прорубь, – говорит он тихо и деловито.
– В лес? – говорит он белобрысому мертвецу. – А, Вася?
Он волочит его за рукава, в которых болтаются руки. И белобрысый смотрит на него.
– Ай, – говорит вдруг бесстыдно белобрысый (не ай, а: ать), – мне щекотно. Куда ты меня, дурак, тащишь?
Он жеманничает.
Грибоедов прячет его неумело, и все видят.
– Вот так так! Вот так так!
– Проюрдонил! Проюлил!
– Недосмотр какой!
– Слово и дело! Вяжите меня! Пардону прошу! Только в постель уложите, только чаем напойте, только его схороните, белобрысого Васю, треклятого.
– А я увернусь, – сказал вдруг громко Грибоедов. Он хотел перекреститься – рука не шла.
В ноябре 1817 года состоялась дуэль Васи Шереметева с графом Завадовским и должна была состояться дуэль Якубовича с Грибоедовым. Шереметев был убит. Дуэль была из-за танцовщицы Истоминой. В Петербурге говорили, что стравил всех Грибоедов, который сосводничал Завадовскому Истомину. После этого он уехал в Грузию.
Дуэль Якубовича с Грибоедовым состоялась уже позже, на Кавказе, и Якубович прострелил ему руку.
Совмещение нескольких профессий никогда не обходится даром. Доктор Аделунг заподозрил чуму.
Поэтому Елиза, забаррикадировав свою дверь, отдала приказание искать доктора Макниля, который еще был в Тифлисе. Макниль велел поставить пиявки и на атаки Аделунга отвечал равнодушно, мычанием. Назавтра он выехал в Тебриз, к посланнику Макдональду.
Нине ничего не сказали, но на третий день она прибежала, небрежно одетая, простоволосая и поэтому более молодая и прекрасная, чем всегда. Она осталась у постели Грибоедова.
И он очнулся.
Стояла ночь. На всем протяжении России и Кавказа стояла бесприютная, одичалая, перепончатая ночь.
Нессельрод спал в своей постели, завернув, как голошеий петух, оголтелый клюв в одеяло.
Ровно дышал в тонком английском белье сухопарый Макдональд, обнимая упругую, как струна, супругу.
Усталая от прыжков, без мыслей, спала в Петербурге, раскинувшись, Катя.
Пушкин бодрыми маленькими шажками прыгал по кабинету, как обезьяна в пустыне, и присматривался к книгам на полке.
Храпел в Тифлисе, неподалеку, генерал Сипягин, свистя по-детски носом.
Чумные, выкатив глаза, задыхались в отравленных хижинах под Гумри.
И все были бездомны. Не было власти на земле.
Герцог Веллингтон и Сент-Джемский кабинет в полном составе задыхались в подушках.
Дышал белой плоской грудью Николай. Они притворялись властью.
И спал за звездами, в тяжелых окладах, далекий, необычайно хитрый император императоров, митрополит митрополитов – Бог. Он посылал болезни, поражения и победы, и в этом не было ни справедливости, ни разума, как в действиях генерала Паскевича.
Не было старших на земле, не было третьих, никто не бодрствовал над ними.
Некому было сказать:
– Спите. Я не сплю за вас.
Чумные дети тонко стонали под Гумри, и пил в карантине десятую рюмку водки безродный итальянец Мартиненго.
Преступление, которое он совершил десять лет назад и искупал его десять лет трудами и бедствиями, – совершилось вчера. Он не увернулся.
Потому что не было власти на земле и время сдвигалось.
Тогда-то Грибоедов завыл жалобно, как собака. Тогда-то полномочный министр, облеченный властью, вцепился в белую, поросшую пушком, девичью руку, как будто в ней одной было спасение, как будто она одна, рука в пушке, могла все восстановить, спрятать, указать.
Как будто она была властью.
С этой ночи выздоровление пошло быстрым ходом. С этой ночи Грибоедов успокоился.
Через три дня пришло высочайшее повеление покинуть Тифлис. Он встал еще нездоровый. Он был не весел, не темен, он был спокоен. На окружающих он производил впечатление человека вдруг постаревшего и задумчивого.
Пятнадцатого августа был взят Ахалцых.
Двадцать второго августа вечером их с Ниной венчали в Сионском соборе. И только во время венчания стало ему грустно, тошно, и он обронил свое венчальное кольцо.
Но кольцо быстро подняли и не дали ходу бабьим толкам. Очевидцы утверждали, что это обстоятельство, однако же, произвело впечатление на Грибоедова.
Назавтра Грибоедов сидел уже за бумагами и писал отношения.
В воскресенье 22 августа генерал Сипягин дал бал в честь Грибоедова.
Генерал с откинутой назад головой открыл этот бал польским, в паре с Ниной.
И Грибоедов улыбнулся ему.
Девятого сентября Грибоедов вышел, прямой, в раззолоченном мундире и треуголке, на крыльцо. Нина ждала его. Суетилась княгиня Саломе.
Стояли повозки, кареты.
Его окружил почетный конвой.
Абуль-Касим-хан подошел к нему в шитом золотом халате и низко склонился:
– Bon voyage, votre Excellence, notre cher et estime Vazir-Mouchtar[74].
Грибоедов сел в карету.
Так стал он – Вазир-Мухтаром.
Говорят про Персию -
Что богатая.
Она не богатая,
Распроклятая.
Солдатская песня
Она не богатая, она не проклятая. Бледные дороги, голубые поля с утомленным жнитвом, красные горы, реки хрюкают по ночам: хр-хр-хр.
Азиатская сторона, голая ладонь старого человека, волнообразные горы, как мозоли, как следы долгой работы – работы зель-зелэ, землетрясения.
В Мугане – змеи, в Миане – клопы, кусающие только иноземцев. Ядовитость клопов сильно преувеличена путешественниками двадцатых годов и развенчана путешественником сороковых.
Азиатская лень, удобство: тут же преклониться к земле и смотреть в разноцветные стеклышки окон, частью выбитых, – да еще персидская важность – ташаххюс, – да любовь к игрушечным калейдоскопам – такова персиянская роскошь. Дома окнами во двор, глухою стеною к улицам, как человек, ставший спиною к пыльному ветру.
Выстраданные на станках ковры – персиянская мебель, но так же выстрадали рубанки наши кресла и стулья.
Старая страна ничего не знает о своей старости, потому что в ней живут люди.
В 1829 году она похожа на Россию времени Ивана III или, может быть, Алексея Михайловича; вероятно, Петра не было или его не заметили. Соперничество двух городов, старшего и младшего: Тебриза и Тегерана, как Москвы и Петербурга. Но Тебриз существовал уже в восьмом веке, а Тегеран – во время Тамерлана.
Тегеран сделал столицею первый Каджар, родоначальник династии Каджаров, евнух Ага-Мохамед.
Каджары – не персияне. Они жили в Мазандеране среди лиственных лесов мазандеранских. Они – тюрки. Их очень немного, и слово «каджар» было ругательством у персиян, но в восемнадцатом веке они сменили усталую династию Сефиев, любителей изящного.
Каджары стали персидской династией, как немцы были русской, как французы – шведской, шведы – польской, как ганноверцы – английской династией. Евнух Ага-Мохамед-шах провел жизнь в войне, как Наполеон.
При взятии одного города евнух велел поставить у городских ворот весы.
На весах этих взвешивались выколотые глаза: глаза были выколоты у всех мужчин города. В Астрабаде он взял к себе маленького племянника Фетх-Али.
Когда Фетх-Али возрос, шах сделал его правителем Фарса и объявил Тегеран столицей. В 1796 году, когда евнух вступил в Шушу, для того чтобы окончательно завоевать Грузию, поссорились двое его слуг. Ага-Мохамед велел обоих казнить. А они не хотели умирать. Они пробрались ночью в его спальную и зарезали его кинжалами.
Тогда же, потратив некоторое время на убийство своего брата, сел на престол персидский Фетх-Али-шах, которого дядя-евнух прозвал с нежностью: Баба-хан.
Старший сын шаха, Мамед-Вали-Мирза, был не чистой крови, матерью его была христианка. Ермолов во время посольства обещал ему поддержку; Мамед-Вали-Мирза в 1820 году умер.
Третий сын шаха, Аббас-Мирза, овладевший Адербиджаном и сидевший в стольном городе Тебризе, был объявлен наследником, шах-заде, велиагдом. Хотя был жив второй сын, Гуссейн-Али-Мирза, губернатор Шираза, лентяй и сластолюбец.
Так произошла война с Россией.