bannerbannerbanner
Смерть Вазир-Мухтара

Юрий Тынянов
Смерть Вазир-Мухтара

Полная версия

5

Лунный свет падал на черные листья, а из окна влюбленного молодого в галстуке человека, который не мог быть не кем иным, как коллежским асессором, – падал другой, теплый желтый свет на улицу. Это был тот самый глупый лунный свет, который воспевали толпы поэтов и над которым он вдоволь посмеялся. Асессор влюблен и поет самые плоские романсы.

Но вступив в эту полосу света, Грибоедов вздохнул и понурился. Асессорский свет был теплый, желтый, мигал и колебался, ветер задувал свечу. Что же за власть, за враждебное пространство опять отделило его от глупого, смешного, радостного до слез асессорского света?

Навсегда ли отягчело над ним его же неуклюжее и со зла сказанное слово: горе от ума?

Откуда этот холод, пустой ветерок между ним и другими людьми?

Он вышел из полосы света.

Двое шли перед ним и тихо разговаривали.

Он не обогнал их. Медленно шел он за ними, благословляя человеческие спины, мягкого и сырого в полумраке цвета. Случайные люди на улице, случайные спины прохожих, – благословение вам!

Он услышал тихий разговор.

– Когда вы еще, милый мой, женитесь, а десять тысяч придется вам, хоть в сроки, уплатить. Я тоже ведь разоряться не могу. Да и женитесь ли еще?

Это говорила спина пошире и пониже, голосом откупщика Иванова. Невозможным голосом отвечала другая, гибкая, голосом узким, свистящим и ложным:

– Это наверное, это обещали. Мсьё Иваноф, еще два месяца. В последнее время мне очень, очень…

(И какая сила убеждения была в слове: очень)

– …везет в игре.

– Но вас, милейший мой, я слыхал, уже здесь и бивали… Гибкая спина был грек Севиньи.

Грибоедов остановился. Мертвая зеленая ветка была в уровень с его головой. Сквозь нее был виден кусок неба и звезды, странные, как нравственный закон.

6

Была уже ночь. На балконе у Прасковьи Николаевны не было более народу, не было молодости с веселым злословием, с дыханием, которое не вмещается в собственной груди и передается другим. Поэтому она и любила молодых. Она была большая, быстрая. С нею сидела княгиня Саломе, и она рассеянно ее слушала.

Она думала: сердце стало побаливать, как-то не так радостно… неприятно… от Муравьева нет писем… неприятно… платежи Иванов отложил, но все же неприятно… Наконец она наткнулась на взгляд Грибоедова, случайный взгляд, брошенный на княгиню Саломе, – и остолбенела. Вот это и было неприятно. Не нужно княгине сюда ходить. Почему – она не знала, но получалось будто бы какое-то сравнение с Ниною. Бывали такие случаи, что похожая мать становилась тошна влюбленному, а через нее и дочь. И она, побледнев от неприятности, поскорее перескочила на Нину. Нина тоже непонятна: влюблена ли или, совсем напротив, чувствует отвращенье. Николай Николаевич Муравьев, Сонечкин муж, предостерегает, потому что Грибоедов легкомысленный и ветреник, Нину любит слегка, а действует более по расчету. Нина хорошей фамилии, у Грибоедова есть какие-то намерения в Грузии. Но ведь тут, может, ничего дурного нет. Хоть расчет, так благородный. А вдруг и неблагородный? И после ее же обвинят. Ах, все мужчины ведь таковы. Еще бог знает, что сам-то Николай Николаевич творил и задумывал, пока не женился на Сонечке.

Но что-то все же такое во всем этом было, и Прасковья Николаевна сердилась на княгиню Саломе, которой и заботы мало, а посоветоваться не с кем, разве с Сипягиным. Он очень умен, но ведь ветер, ветер в голове у него. И она вдруг сказала княгине о молодой Кастеллас:

– Марту я не люблю, княгиня, и только так принимаю. Я не люблю, знаете, этих иностранок. И хороша и одета прекрасно, но как-то, княгиня… неподвижна. Как будто статуя, в Болонье или Барселоне, голая, в фонтане, а у нее на коленях лежат эти итальянские мальчишки.

Княгиня отвечала отрывисто:

– Но ведь говорят, что госпожа Кастеллас… Этот старик… Се fiellard affreux…[35] генерал Сипягин…

– Не нам судить, княгиня, – строго отвечает Прасковья Николаевна, – мы еще не так стары. И вовсе он не affreux, Сипягин-то.

Она вдруг нападает на Софью Федоровну Бурцову, полковницу, которую без ума любит.

– Но Софи я не одобряю. Муж в походе, дерется там, сражается, спит на глиняном полу, а она кого избрала? Избранник-то кто? – спрашивает она княгиню.

– Mais on dit…[36]– улыбается княгиня.

– Вот то-то и есть, – говорит Прасковья Николаевна, – все правда. Избранник Завилейский… вот кто. – И она укоризненно качает головой. – А муж спит на глиняном полу… Не люблю я, княгиня, этих тихих: усы пушистые, котенок, жмурится на солнце, но вы думаете что? – Она сама не знает что и добавляет вдруг: – А как бедные князья Баратовы?

Княгиня Саломе оживляется. Баратовы – ее друзья. Князья подделывали бумаги на дворянство и княжество. Так как в Петербурге боялись, чтобы князья опять не обратились к олигархической вольности, то стали считать князей скупо и бережно, а именно приказали каждому доказывать свое право на княжество. А стали доказывать– оказалось, что почти ни у кого из князей нет документов. Сделалась большая княжеская фабрика документов в Тифлисе, и к документам прилагались печати Ираклия, царя Теймураза и царя Бакара, очень похожие. Худо было то, что не поделились: на одни и те же владения оказалось много охотников. Полетели взаимные доносы, и князей арестовали.

– Я хотела вас попросить, та chére[37], поговорить с Грибоедовым.

Прасковья Николаевна вдруг смущается:

– Так отчего же… Я уверена, что он не откажется. Уверена, – говорит она нерешительно. – Он всегда был близок и так любезен. Он без ума от Нины, – говорит она потерянно княгине Саломе.

– Разве это решено уже? – спрашивает княгиня шепотом.

– Но ничего так вдруг, княгиня, не решается. Никогда так вдруг не бывает. Он влюблен, вот и все.

– Но он ведь едет в Персию?

– Ну и что же, едет. Поедет на месяц! Ниночка вздыхает тоже. Девочка еще совсем.

Княгиня Саломе смотрит на Прасковью Николаевну осторожно и ждет.

– Нужно подумать, – вздыхает Прасковья Николаевна, – согласится ли Александр Герсеванович?

При имени мужа княгиня значительно кивает головой.

– Положим, что Александру Герсевановичу отказывать-то не приходится, – говорит тогда Прасковья Николаевна, – в тридцать лет министр, а впереди и того лучше? А человек? А музыкант, а эти мысли, это благородство мыслей, княгиня?

Княгиня говорит равнодушно:

– Я хочу просить monsieur Griboie'-dof, – она произносит фамилию в два приема, – когда он поедет в Персию, может быть, возьмет с собой Рустам-бека и Дадаш-бека. Они милые молодые люди и могут быть полезны. Здесь им нечего делать, и меня очень просила моя кузина, княгиня Орбелиани.

– Конечно, конечно, – машет устало головой Прасковья Николаевна.

Когда княгиня уходит, Прасковья Николаевна смотрит на черный сад… неприятно… маркиз Севиньи, который сватается за Дашеньку… непонятно. Она дала ему отказ, вежливый, похожий на отсрочку. Господи, разве так в ее время влюблялись и такие женихи были?

Много людей, много забот. Какие неприятные вещи в доме: дура Софи доведет до несчастья, Александр чужими глазами на всех глядел… Марта Кастеллас неприятна… И расползается дом. Неверные люди стали. А как бы весело, как бы хорошо, боже мой, можно было жить, если бы… Бог с ними с капиталами, с княгиней, она деревянная какая-то, бог с ней совсем, но дети-то – ведь растут, и детей-то – кто направит, кто определит? Александр, Александр изменился…

7

Синие листы его проекта, где клубящиеся росчерки над и были похожи на дым несуществующих заводов, – были ли они расчетом или любовью?

Волоокая девочка, высокая, нерусская – была ли она любовью или расчетом?

А Кавказская земля?

8

В крепости, рядом с домом военного генерал-губернатора Сипягина, в просторном каземате сидят трое пленных персидских ханов.

Каземат убран, по приказу Сипягина, хорошо, и ханы сидят на коврах. Им приносят плов, и они едят медленно, ничего не говоря во время еды. За окном в черном котле кашевар мешает ложкой звезды. Ханы не оборачиваются к окнам.

Когда дежурный унтер-офицер приходит убрать плов и приносит конфеты в меду, ханы вытирают жирные пальцы о полы халатов и тихо рыгают, из вежливости, показывая этим, что они сыты. Генерал-губернатор, действительно, кормит их превосходно.

Ханы потолстели, они не жалуются, и лишены они одного: жен. Они с удовольствием вспоминают в беседах особо вкусные блюда, не генерал-губернаторской кухни, с которой приносят им теперь, а родные.

Потом они подробно вспоминают особо удачные ласки жен, пальцы их двигаются, рты полураскрыты.

Они тихо рыгают.

И наступает время для важной беседы. Бородатый и тучный хан, бывший сардар Эриванский, говорит другому, узкобородому:

– Фетх-Али, да продлятся его дни, не будет, кажется, очень недоволен нашим пленением, ибо русский генерал разговаривал с нами о важных предметах и мы изобразили все в должном блеске. И об этом знает Абуль-Касим-хан.

 

Абуль-Касим-хан послан Аббасом-Мирзой в Тифлис для встречи посла и переговоров о пленных и имеет с ними свидания, но хан хвастает, потому что хоть Сипягин и угощает их, но говорит с ними мало.

– Нынче, – говорит узкобородый, – наш кафечи сообщил, что в скором времени прибывает русский полк, который – увы – везет сюда наше золото и свитки Ардебиля, в которых русские даже не могут прочесть ни одной строки.

– А знает ли Гассан-хан, что это за полк? – говорит третий, седой.

– Я слыхал нечто, слыхал, – говорит тучный хан, который ничего не слышал.

– Этот полк, как говорил мне Абуль-Касим, дрался за шах-заде Николая против шах-заде Константина.

Тучный хан ничему не удивляется. Русский престол, так же как персидский, занимает победивший сын. После старого шаха останется триста один сын, и они будут резаться, пока один из них не победит. Таков закон персидского – и вот – и русского престолонаследия.

– Фетх-Али-шах, да светятся его глаза, еще не стар. Это говорит сардар Эриванский.

Фетх-Али-шаху семьдесят лет. Когда он умрет, сардар по дружбе с Аббасом-Мирзой может надеяться на пост губернатора Тебризского.

9

Как бы ни был мал дворец и как бы он ни был заполнен вещами, он всегда похож на гостиницу, и стены, наскоро обитые гобеленами, голые. В лучшем случае вещи соглашаются, как старые лакеи, пожизненно служить постояльцам, потому что у дворцов не бывает владельцев, а есть постояльцы.

Доктору Аделунгу и Мальцову отвели во дворце комнаты.

Прежде всего доктор поставил на кресла свой ни на что не похожий чемодан, утвердил на резном столе походную чернильницу и в ночном шлафроке сидел теперь и писал свой походный дневник.

Мальцов же двигался по дворцу как выскочка, несмотря на свое благородное происхождение, он не задевал вещей и извинялся перед ними.

Впрочем, он нашел себе дело. Он стал chevalier servant[38]у Елизы.

Графиня Елиза недавно прибыла в Тифлис. У нее были месяца два назад fausses couches[39], и она была бледна и недовольна, скучала. Злые языки утверждали, что в первые же дни генерал Паскевич испугался Елизина тона и бросился из Тифлиса наступать на турок, чуть ли не желая доказать ей, а затем уж и всему миру свои права на звание великого полководца.

Грибоедов знал ее отлично, понимал значение ее густых бровей, тонких усиков на верхней губе, она была своя, грибоедовская.

Он прочно утвердил с ней свои отношения.

Во-первых, племянница маменьки, Настасьи Федоровны, московская кузина, и, значит, разговор о маменьке и дядюшке, Алексее Федоровиче, том самом, который с палкою входил к нему в спальню тащить на визиты. Благонравные разговоры со смешком над старшими, вовсе безобидные, как у взрослых детей. И воспоминание о шалостях, тоже невинных. А о других шалостях не вспоминали.

Затем – жена Ивана Федоровича: почтительный и краткий разговор, со значительными недомолвками.

Наконец еще: благодетельница, и прочая дрянь, но уж очень редко, и только в намеках, слегка.

А что она раза два задержала его руку в своей, с холодным выражением и с открытым пухлым ртом, так на это был Мальцов.

Мальцов занимал ее анекдотами о Наполеоне (по поводу «жизни Наполеоновой» Мальцов тиснул в прошлом году статейку в «Московском вестнике» и гордился ею), фарсами Соболевского и – преуспел.

У Грибоедова было легкое отвращение к родственникам. Елиза же напоминала теперь маменьку. В молодости, давно, московская кузина была хороша, но возобновлять старую комедию он не собирался ни теперь, ни позже.

Итак, Мальцов и Аделунг были благополучны.

Но Сашка начал обнаруживать тревожные черты.

Он говорил мало, отрывисто. Он изменил свое обращение с женским полом, не смотрел на горничных, и они затихали при его появлении. На другой день по приезде он предстал перед Грибоедовым в странном наряде: в его же грузинском чекмене. Именно в этом наряде он медленно прошелся по улице, и рядом, вздыхая, трепеща и вздернув на него голову, шла горничная Елизы. Оба с покупками. Грибоедов притворился, что ничего не видел. Но не забыл.

Он всегда деловито относился к пустякам.

И ночью, прокравшись на службы к Сашке, он унес его сапоги.

Утром он с наслаждением дернул колокольчик. Сашка долго не появлялся.

Наконец он явился, в сапогах.

Грибоедов вздел очки и долго смотрел на его ноги.

Сашка ничего, стоял.

– Александр, – сказал Грибоедов строго, – ты вечно проспишь. Убирайся вон.

Он с отвращением выбросил Сашкины сапоги. У Сашки были две пары.

10

Теперь, возвратившись, Грибоедов тихонько прошел проверить Сашку.

Больше всего во дворце Грибоедов любил низенький коридор, галерею, соединявшую апартаменты со службами. Коридор был стар, как Ермолов. Изредка по нему шлепали туфли сонных слуг и шуршали белые облачка горничных. В этом неподобающем месте стоял теперь вечером Грибоедов, рискуя напугать прохожего лакея. Он засматривал в дверное окошко, низенькое и до половины занавешенное, в комнату Сашки.

Как притягивала его тайное внимание жизнь людей со стороны!

Сашка сидел на стуле, а кругом уселись повара, лакеи и дымили трубками какие-то черные усатые люди. Поваренок стоял тут же, разинув рот.

Сашка читал.

– «Я был известен под именем сиротки… Никто не приласкал меня из всех живших в доме, кроме старой заслуженной собаки, которая, подобно мне, оставлена была на собственное пропитание…»

Грибоедов жадно слушал.

Сашка читал «Сиротку», новое сочинение Фаддея, первую главу из его будущего обширного романа «Выжигин». Вот исполнение пророчества…

– «Для меня не было назначено угла в доме, для меня не отпускалось ни пищи…»

..пророчества Фаддея перед расставаньем:

– Я теперь, братец, пишу настоящий роман с приключениями, и герой страдает прямо как собака, пока доходит до благополучия. Человек богатый всегда прочтет, потому что приятно, братец ты мой, читать о холоде и там о страданиях перед роскошным камином. А в хижине читать, братец, об этом лестно, потому что кончается-то благополучием.

Но Сашка стащил книжку из ящика, негодяй, а он сам и не успел прочесть.

– «Зимою меня употребляли, – читал Сашка, – вместо машины для оборачивания вертела на кухне…»

Повар крякнул и сказал вдруг с неудовольствием:

– Как же это можно машиной вертел поворачивать? Вертел и всегда человек оборачивает.

«А вот и первый критик», – подумал Грибоедов.

– Я так полагаю, – сказал Сашка, не отрываясь от книжки и сдержанным голосом, – что здесь более говорится об аглиц-ких машинах…

Браво, Сашка!

– «Смотря, как другие дети ласкаются к своим матерям и нянькам, я ласкался к моей кудлашке и называл ее маменькою и нянюшкою, обнимал ее, целовал, прижимал к груди и валялся с нею на песке».

Брр. Собачьи нежности. Фаддей как на ладони, фламандская, свинская душа. Душа Фаддей!

Человек в черном чекмене вдруг вытащил трубку изо рта, зашевелился и плюнул. Лицо его покраснело.

– Собака не мама, – сказал он и напружился. – Нельзя говорить: собака – мама.

Сашка поднял наконец свои ясные очи.

– Что собака не может быть, как говорится, маменькой, – сказал он, напирая на «маменьку», – это еще малое дело.

Очень просто, что в раннем возрасте можно и собаку поцеловать. А что если одному про вертел не нравится…

Нет, Сашкину антикритику надобно послать Фаддею и напечатать в «Сыне отечества».

– … а другому там про собаку или даже маменьку, так можно и вовсе даже эту поему не читать.

Ага, обиделся все же. И наступила тишина.

– «Мне хотелось любить людей, – читал Сашка, – особенно женщин, но я не мог питать к ним другого чувства, кроме боязни».

– И это очень даже часто случается, – холодно сказал вдруг Сашка, – не только что ребенок, а иногда и пожилой мужчина не довольно умеют разговаривать с барышнями.

Но ведь он талантлив, черт возьми, ведь он критик прирожденный! Он Сеньковского читал. Сашка – модный критик.

Грибоедов, осторожно ступая длинными туфлями, прокрался в свою большую белую комнату, напоминавшую присутственные места, и позвонил.

Сашка явился недовольный.

– Александр, – сказал томно Грибоедов, – Александр Дмитриевич, не угодно ли вам начистить к завтрему мой мундир?

И так как Сашка молчал, Грибоедов продолжал:

– Я бы вас и не подумал, Александр Дмитриевич, тревожить, но, к прискорбию, будет большой парад, и, согласитесь, неудобно щеголять в мундире, по которому вы ни разу еще не изволили пройтиться щеткой. Вы согласны?

Он качался в креслах.

– Согласен, – сказал Сашка равнодушно.

– Спасибо. Скажите, пожалуйста, Александр Дмитриевич, – покачивался Грибоедов, – сегодня были у вас гости?

– Сидят, – сказал Сашка.

– Кто же, Александр Дмитриевич, у вас в гостях?

– Цари.

Кресла остановились. Грибоедов серьезно смотрел на Сашку.

– Как цари? – произнес он медленно.

– Да-с, – спокойно ответил Сашка, – царевнины сыновья, царевичи.

– Какие царевичи? – спросил, оторопев наконец, Грибоедов. – Что ты врешь!

– Царевичи нам приходятся соседи, – ответил отрывисто Сашка, – царевны Софьи кумовья или, может, крестные. Кучер Иван, или, как здесь говорится, бичо, вроде как конюх…

– Ну и что же конюх?

– Ихний знакомый.

– Как кучер Иван? Тот, который нас по городу вез?

– Нет, он наши чемоданы привез, то другой, Амлих, нас по городу вез.

– Но откуда ж он?

– Амлих?

– Да почем я знаю, как его зовут? Ты ж сказал Иван.

– Нас по городу Амлих вез, а не Иван. Иван состоит при лошадях, он называется багажный.

– Ну багажный, багажный… Кто же этот багажный?

– Кучер Иван является майорский сын, а Амлих является…

– Что ты, смеешься, каналья?

– Смеху моего здесь нет. Вчера Иван принимали даже депутацию.

– Де-пу-та-цию?

– От ихних крепостных мужиков. Конечно, грузинских. Пришли довольно бедно одетые, если можно сказать, рваные, и говорят, что им есть нечего. Обедняли здесь очень.

Грибоедов сидел как потерянный.

– Убирайся, – вдруг замахал он руками на Сашку и только вдогонку крикнул: – Ты ж книжку из чемодана моего стащил, так что ж, эти цари твои по-русски понимают? Черт!

Сашка усмехнулся не без самодовольства.

– Один понимает, но понятие у него, конечно, другое. Грибоедов уже не поминал про мундир. Он зашагал по комнате.

Сашка был враль непостижимый, роскошный и фантастический. Он врал даже тогда, когда, казалось, и соврать было трудно. У него было воображение. Однажды он сказал как-то сквозь зубы Грибоедову, что время придет и тогда он докажет еще, кто он такой.

– А ты как полагаешь, кто ты такой? – спросил его тогда Грибоедов.

– Да уж такой, – уклонился Сашка. И вдруг сказал:– Из графов. Графов мне фамилия. Потом уж только Грибовым звать стали.

И Грибоедов долго тогда смеялся, а потом как-то раз задумался. Самая Сашкина фамилия: Грибов, до странности похожая на его собственную, и то, что его тоже звали Александром, поразило его. Ведь и Трубецкой своего сына от какой-то шведки назвал когда-то: Бецкий, и Румянцев назвал приблудного сына: Мянцев. Это было в обычае. Может, и папенька ему последовал.

Так и теперь. Сашка, разумеется, врал, и врал безбожно. И про депутацию от каких-то мужиков, и, вероятно, про кучера Ивана, да уж заодно и про «царей». «Кумовья». И все-таки Грибоедов оторопелый зашагал по комнате. «Обедняли здесь очень». Поди разберись. Роман Фаддея, Сашка, кучер Иван, депутация, цари. Шахразада, «Тысяча и одна ночь». Каков, однако же, Кавказ! И как быстро идет это нисхождение аристокрации туземной!

11

В самом деле, что же такое Кавказ? Елисавет Петровна сидела таким образом:

 
Сидит и ноги простирает
На степь, где хинов отделяет
Пространная стена от нас.
Веселый взор свой обращает
И вкруг довольства исчисляет,
Возлегши локтем на Кавказ.
 

Так описал ее Ломоносов.

 

В такой неудобной позе сидела Елисавет Петровна. Трудно было ей, простирая ноги на степь и возлегши локтем на Кавказ, еще обращать свой веселый взор и при этом вести исчисления довольства. В особенности трудно было вести исчисления потому, что хотя Дербент, врата Каспия, и был взят Петром в 1722 году, но потом его отняла Персия, а улиц женского пола и младенцев, сменивших Петра, были другие заботы.

Персия была в музыкальном смысле клавиша, а Кавказ – струна. Как ударяла клавиша, так и отдавалась струна. И Дербент отпал, и локти Елисавет Петровна убрала с Кавказа. Исчислять довольства на Кавказе она просто не могла.

При Екатерине испытал это довольство адмирал Марко Войнович. Ага-Мохамед, шах персидский, вежливо пригласил его на праздник и посадил в оковы за исчисление довольства на южном берегу Каспия. В 1769 году Екатерина просила Коллегию иностранных дел прислать ей карту Кавказа поисправнее, потому что непонятно, где стоит город Тифлис: на одних картах – на Черном море, на других – на Каспийском, а на третьих – и вовсе среди земли. Она играла в лапки с евнухом, то он ее бил по рукам, то она пыталась, увернувшись, ударить его. А между их локтями лежал Кавказ.

Потом военною рукою безногого графа Зубова был покорен Дербент в 1796 году. И Зубова прозвали на Кавказе: Кизил-Аяг, Золотая Нога.

Тотчас же Державин дал в описании Кавказа довольно верное изображение альпийской страны:

 
Как серны, вниз склонив рога,
Зрят в мгле спокойно под собою
Рожденье молний и громов.
 

И особенно удалась льдяному старцу картина альпийских льдов:

 
Там солнечны лучи, средь льдов,
Средь вод играя, отражаясь,
Великолепный кажут вид.
 

Павел двинул два полка на Тифлис и в 1801 году объявил Грузию – Карталинию с Кахетией – присоединенной.

Хоть Дербент был взят, но Глазенапу пришлось его опять брать в 1806 году.

К Имеретии, Мингрелии и Гурии – с запада была расположена Блистательная Порта.

Пашалыки Ахалцыхский и Карский были собственность оттоманов.

Ханства Эриванское, Нахичеванское и Хойское лежали с юга рядом с Персией. А потом шли подозрительные султаниаты и ханства, не то персидские, не то турецкие, не то ничьи.

У Александра Павловича было трудное занятие: он соблюдал европейское равновесие. Жонглировать Францией, стоя на плечах Австрии, да еще ходить одновременно с ними по канату было ремеслом трудным и неблагодарным. Ни о каком Кавказе, ни о каких персидских происках Александр и слушать не хотел, он был директор и главный жонглер Европы и непременно на азиатских делах уронил бы Францию, а его уронила бы Австрия. От Ермолова он отмахивался, как от наездника, не вовремя выехавшего на арену.

Кто там жил на Кавказе? Кто обитал?

Жуковский попробовал было набросать краткий список и утверждал, что там

 
Гнездятся и балкар, и бах,
И абазех, и камукинец,
И карбулак, и абазинец,
И чечереец, и шапсуг,
 

что они, как серны, скачут по скалам, а дома курят трубки.

Иноземная, барабанная музыка имен была превосходна и слишком щедра, потому что камукинцев и чечерейцев – таких племен на Кавказе не было. Были еще кумикинцы, а чечерейцев и вовсе не бывало. Гнездиться они, стало быть, не могли. Персидские повести входили в моду.

Платон Ободовский в 1825 году в повести «Орсан и Лейла» дал трогательную картину из жизни Арарата и шаха персидского:

 
Как дуб, дряхлеющий в корнях,
На теме сохнет Арарата,
Сох одинокий падишах
На троне, вылитом из злата.
 

Что падишах сох на троне, вылитом из злата, в этом, может быть, даже была доля правды, но что на высоте семнадцати тысяч футов сох дуб, это было сомнительно. Не мог туда попасть дуб. Впрочем, ханство Эриванское еще не было завоевано.

Теперь настало время для ханства Эриванского. Ханы стали русскими генералами и генерал-майорами, но в официальных донесениях их называли: «Эриванское ханье». Каждый из них ждал, когда уж новое отечество споткнется не на Персии, так на Турции.

Дело было за пашалыками Ахалцыхским и Карским. Чем оно решится, было неизвестно. Паскевич, убоявшийся злого глаза Елизы, действовал теперь там.

Война же на Кавказе шла все время, не то с камукинцами, не то с чечерейцами. И если не Котляревский, так кто-нибудь другой «губил, ничтожил племена», по восторженному выражению Пушкина.

Никто, собственно, и не задавался вопросом, как это так и чего ради идет она, эта постоянная война? Каждый раз по донесениям явствовало: имеем успех и приводим к покорности такие-то племена, не то камукинцев, не то опять же чечерейцев.

А война тянулась, и опять воевали – может быть, даже те же чечерейцы. Нессельрод же все вообще племена на Кавказе называл: les cachetiens[40], так как помнил кисловатый вкус кахетинского.

Что делать, если весь Кавказ вдруг будет завоеван, плохо себе представляли и Николай, и Чернышев, и Волконский. Они знали:

Персия победила бы, Кавказ восстал бы. Турция победит, Кавказ непременно восстанет. Но что такое Кавказ?

35Этот ужасный старик… (фр.)
36Но говорят… (фр.).
37Дорогая (фр.).
38Пажом, рыцарем (фр.).
39Неудачные роды (фр.).
40Кахетинцы (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru