Моей бабушке,
Погадаевой Прасковии Григорьевне,
посвящается
Прожитое, что пролитое – не воротишь.
– Венчается раб Божий Матвей рабе Божьей Параскеве! – голос священника набирает силу. В церкви жарко, меховые воротники прихожан – в капельках растаявшего снега.
– Венчается раба Божия Параскева рабу Божьему Матвею!
В толпе – тугой гул, как под крышкой улея:
– Слыхали? Жених-то невесту увозом взял. Подкараулил на улице, да в кошёвку. А посля такого только и одно, что прикрыть грех венцом…
– Знамо, от такого посрамления и до петли недалеко. А чего ж так-то? Аль родители супротив?
– Невеста не схотела. Их у родителя-то, у Григория Петухова, четыре девки да сын Иван. Старша дочь Татьяна, две средни: близняшки Анна да Прасковья, и меньшая – Анфиса. Так девки-то больно балованы.
– Да будет вам трёкаться, ушники! Всамделе Матвей-то к Анфиске сватался! А Анфиска-то в попадьи ладится, так Матвейке от ворот поворот и вышел, ну, знамо дело, в попадьях-то оно для жизни способнее. Тако что Прасковья сама согласие дала.
– Ну, ты и ботало! Анфиска-то ещё дитё совсем…
– Ой, бабоньки, да какая ж девка такому соколу по своей воле откажет?..
Действительно, был Матвей Погадаев красив какой-то нездешней, немужицкой красотой: тонко выписанное лицо с пухлым, капризно изогнутым ртом той самой формы, что скульпторы называют «лук амура», прямой нос с изящно вырезанными ноздрями. Глядел и впрямь соколом. Под стать ему была и Прасковья со строгим иконописным лицом, обрамлённым кружевом фаты.
* * *
Так или иначе, а только зажили Матвей да Прасковья в деревне Походилова под Екатеринбургом вполне справно. Своё поле обрабатывали, свою скотину держали: тройку лошадей, двух коров и прочую живность без счёту.
А в девятьсот десятом году народили сына и дали ему имя Михаил. Крестили маленького Мишу в новом Походиловском храме, освященном во имя благоверного великого князя Александра Невского.
В обращении с женой и сыном Матвей был крайне суров. Единственного сыночка Мишу, как и всех деревенских, с детства приучал к труду. Запрягать лошадь, пахать, косить, метать сено в стога, ходить за скотиной – эти нелёгкие работы Мишаня освоил вполне, а вот учёбе места отводилось немного, потому и образования отхватил всего четыре класса, впрочем, по тем временам это считалось вполне достаточным.
* * *
По осени, после завершения всех полевых работ, Матвей плёл несколько пар лаптей. Лыко драл сам. Сам готовил котомку со съестным, прощался с семьёй и пешком по грунтовым дорогам шёл в Верхотурье помолиться Симеону Верхотурскому и другим святым. Замаливал грехи. Шёл только пешком туда и обратно, изнашивая при этом все сплетённые лапти, а он точно знал, сколько их нужно запасти. Приходил просветлённый, уже по первому снежку. И вот тут начинались аттракционы.
Работы по хозяйству было уже немного, справлялись жена с сыном, а Матвей уходил в загул. Он, как только выпадало достаточно снегу, запрягал в кошёвку тройку лошадей и уезжал в Екатеринбург, где в трактире напивался до одури.
Но самое главное – не это. Когда Матвей возвращался домой и с гиком мчался на тройке по деревне, жена должна была успеть распахнуть ворота, чтоб он влетел во двор на полном ходу. Если же Прасковья задерживалась, Матвей брал плётку в одну руку, наматывал женину косу на другую и нещадно избивал супружницу. Чтобы исполнить ритуал встречи, Прасковья ночи напролёт сидела у окна и ждала, когда её благоверный с криком влетит в деревню. Так сказать, бессменное дежурство: он ведь не сообщал, в какой день и час явится. И телефонной связи тогда не было. Попробуй, угадай, как скоро твой ненаглядный нагуляется и прибудет домой.
* * *
Несмотря на то, что пряталась деревня вдалеке от дорог средь глухих лесов − про неё так и говорили: походи-походи, может, и найдёшь Походилову − эхо событий семнадцатого года докатилось и до этих мест.
Революцию Матвей принял, распорол женину то ли юбку, то ли кофту красную, соорудил флаг и с этим флагом гордо прошёл по деревне.
Да, откалывал Матюша трюки.
Мишка-то, сынок, в этом плане был послабже, но своих трёх жён, видать, по примеру отца, держал в строгости и гонял как сидоровых коз. Особенно, когда напивался.
В первый раз отец женил Мишаню в восемнадцать лет. Родили они с женой двоих сыновей, да только умерли те во младенчестве.
К тому времени Матвея, которому с приходом революции и отменой страха Божьего все пути оказались открыты, уже кружило, словно щепку в водовороте: всё хозяйство этого «революционера» пошло прахом, семья распалась. Михаил остался при матери, а Матвей растворился в сплошных загулах. В последние годы жизни он обитал где-то в Екатеринбурге, в его трущобах, и был похоронен на Михайловском кладбище. Могилу его уж и не найти.
* * *
Сестра Прасковьи Анфиса вышла замуж за священника и сделалась попадьёй. Судьба её поначалу складывалась удачно: в Походилове, большой и богатой деревне, где насчитывалось более трёхсот дворов, жизнь батюшки и его семьи была вполне сносной. Уцелели они и в непростое время Революции, и в Гражданскую Господь уберёг. А, может, у Советской власти просто руки до них не дошли. К тому же пряталась Походилова в глухом бору, про неё ведь так и говорили: «Походи, брат, походи – найдёшь Походилову»…
Но пришёл и их черёд: в двадцать девятом году в Походилове был организован колхоз, а в начале тридцатых по стране прошла очередная волна гонений на веру: повсеместно закрывали церкви и монастыри, монахов арестовывали и отправляли в лагеря и ссылки.
«Служители культа» уже с восемнадцатого года находились в новом советском сословии «лишенцев», то есть не имели права участвовать в выборах, получать медицинскую помощь и продовольственные карточки, пенсию и пособие по безработице, а начисляемые на них налоги были выше, чем для остальных граждан Республики. Дети «лишенцев» не могли получить образование выше начального.
Да, в конце концов, и это можно было бы преодолеть, но священнослужителей вновь начали ссылать и отправлять в лагеря. Забирали и высылали целыми семьями – на севера, в безлюдные места. Привозили пароходами, выгружали на берег и оставляли выживать. Голод, холод и эпидемии довершали начатое: выдерживали немногие. Особенно тяжело приходилось семейным клирикам, ведь в первую очередь умирали дети.
Поэтому, когда мужа забрали, матушка Анфиса не стала дожидаться ареста, а, собрав уцелевшее после обысков и национализации барахлишко, с двумя детьми бежала в Свердловск, так как в большом городе затеряться было легче.
Разумеется, устроиться на завод или в контору, не имея соответствующих документов, она не смогла, а посему перебивалась случайными заработками. Когда всё прихваченное из дому было продано и проедено, перед семьёй встала угроза голодной смерти. Осознавая безвыходность положения, Анфиса сама отвела детей в детский дом, строго-настрого запретив им говорить о том, кто их родители, ибо дети репрессированных и в детских домах считались низшей кастой и подвергались унижениям и издевательствам.
* * *
Между тем, Миша Погадаев удачно вписался в новую реальность и как человек, выросший при советской власти, был твёрдо уверен в том, что всё идёт так, как и должно идти: сначала комсомол, затем – ВКП(б), а потом – куда партия пошлёт. Нужно укреплять пожарную безопасность – его направляют руководить пожарной бригадой в Добрянку; нужно поднимать лесную промышленность – отправляют на Платинский лесоучасток; нужно насаждать культуру – назначают руководителем клуба на этой самой Платине. Вот такой менеджер-универсал с четырьмя классами церковно-приходской школы.
На фронт Михаил не попал, лишившись – ещё до войны – правого глаза.
Трембовецкий Никифор Яковлевич – поляк по национальности, и его супруга Бойко Евдокия – украинка – проживали в селе Писаревка, что находится в двенадцати километрах от станции Кодыма, под Одессой. Никифор Яковлевич служил директором спиртзавода, Евдокия уверенной рукой вела домашнее хозяйство и занималась воспитанием единственной дочери Оленьки, которая родилась летом двадцать четвёртого года. Их дом в Писаревке, который цел и по сей день, был, что называется, полной чашей.
Всё кончилось разом. Никифора Яковлевича взяли по сфабрикованному ГПУ делу «Союза освобождения Украины», видимо, по национальной принадлежности, но, поскольку к украинской научной интеллигенции, для дискредитации которой и был затеян данный процесс, он имел отношение более чем косвенное, ограничились высылкой за пределы Украины.
Евдокия, подхватив дочь, отправилась следом за мужем в далёкую Сибирь, про которую знала только одно, что когда-то, ещё при царском режиме, туда ссылали каторжан да революционеров. Но сказать: следом за мужем – легко, а найти этот след гораздо труднее. Неведомыми путями она узнавала, где предположительно находится супруг, а, узнав, переселялась туда и, чтобы хоть как-то выжить, занималась натуральным хозяйством. Евдокия даже научилась лазить на кедры и сбивать шишки – так они с дочерью добывали кедровые орехи. Вдвоём с маленькой Олей пахали, сеяли хлеб и даже гречиху выращивали, что по местным природным условиям было просто невероятно.
Наконец Никифор Яковлевич оказался в Кривошеинском районе Томской области на должности заведующего сельхозотделом. Но в августе тридцать седьмого года его арестовали и спустя три месяца расстреляли как участника контрреволюционной шпионско-диверсионной организации. Так семья навсегда потеряла его след: сколько бы ни писали, сколько бы ни наводили справки – всё было напрасно…
В сорок четвёртом году, потеряв всяческую надежду на возвращение Никифора, Евдокия вышла замуж во второй раз. Её новый муж, Харченко Сергей, тоже отсидел в сталинских лагерях и после смерти первой жены остался один с тремя детьми, которых они с Дусей стали растить вместе, поселившись в большой деревне Ярино Пермской области.
* * *
В сорок втором году дочь репрессированного Никифора Трембовецкого, которой тогда едва минуло восемнадцать, познакомилась с ссыльным одесситом Теплицким. Спустя некоторое время его забрали на фронт, а через два месяца, в январе сорок третьего, Ольга родила кучерявого темноглазого мальчика, которого назвала Юрием.
После войны Юрочкин отец прислал Оле вызов в Одессу, но она не поехала. Вроде как, мать не пустила, но, скорее всего, причина была совсем в другом: в конце сорок пятого Оля снова была беременна. На этот раз отцом ребёнка был идейно выдержанный и морально устойчивый коммунист Погадаев Михаил Матвеевич, тридцати пяти лет отроду, бездетный и свободный: с первой женой к тому времени он уже успел развестись.
Лето послевоенного сорок шестого года в Пермской области выдалось на удивление щедрым на всякую лесную ягоду. Во второй день августа Оля, будучи уже на сносях, прихватила лукошко и собралась было отправиться за малиной.
– Олюшка, да куда ж ты навострилась-то? – попыталась остановить её Прасковья Григорьевна. – Живот-то на нос лезет – рожать тебе скоро!
– Ой, мама, вон девчата соседские вчера по ведру притащили. Говорят, ягода крупная, сама в руки сыпется – не могу я такой случай упустить. Да и малинник – сразу за околицей, чего там со мной станется?
Прасковья Григорьевна, зная неуёмный характер невестки, только вздохнула:
– Ну, коли так – иди. За Юрочкой я пригляжу.
Малины и правда было невпроед. Выбрав нетронутый участок, Оля горстями ссыпала в лукошко душистую ягоду. Неподалёку потрескивали кусты. Видать, страдовал кто-то из своих, из поселковых. Ольга знала здесь всех, да и её многие знали. Приглядевшись получше, удивилась: кто ж ходит летом по ягоды в меховой шубе?
Додумывала Оля уже на бегу, что в её положении было крайне рискованно, но и медлить особо не стоило: счастье, что медведь – а это был именно он – лакомился ягодками с наветренной стороны и не учуял за спиной человека. Конечно, в августе зверь уже сыт, но кто ж знает наверняка? А вдруг это – медведица с пестуном?
Оля бежала, не чуя под собой ног, крепко вцепившись в ручку корзины. Вывалить малину на землю ей даже в голову не пришло.
Уже дома начались схватки и роженицу увезли в роддом села Перемское, где она благополучно разрешилась от бремени светленьким горластым мальчонкой.
– Надо бы сына Мишкой назвать, – шутил отец, – да только нам в семье одного Мишки достаточно.
– Да уж, Олька, двух Мишек благодари, – вторила зятю баба Дуся, приехавшая навестить роженицу.
Вот так это и получилось, как-то очень уж быстро: первого августа зарегистрировали брак Погадаева Михаила и Трембовецкой Ольги, а второго родился их сынок Владюшка. Да, умели старые партийцы, воспитанники товарища Сталина, делать свою работу быстро, хоть и не всегда качественно.
Вскоре Михаил получил новое назначение, и семья переехала в Полазну – большой посёлок на берегу Камы, а спустя год у молодых родился ещё один сын, названный Валерием.
− Владик, ну-ка скажи, почему у тебя сегодня мамка всю ночь ревела? – мужик лукаво поглядывает на меня, пряча в бороде усмешку. Его волосы, как снежком, припорошены опилками – бригада вятских плотников ставит у нас в посёлке барак.
Я, естественно, не знаю, что ответить, ведь всю ночь крепко спал с бабушкой на кухне и ничего такого не слышал. Да и не мамка она мне, а вовсе чужая тётка. Ну и что с того, что отец велел её мамкой называть, мою-то маму я помню: красивая, весёлая – она вместе с братьями Юркой и Валеркой осталась где-то в Полазне, а нас с бабулей отец увёз на Платину…
− Ну, чего молчишь? Чего мамка-то ревела? – присоединяется к разговору второй мужик.
Я в сплошном недоумении: чего этим дядькам надо? Тогда из противоположного угла меня подзывает третий и, когда я подхожу, тихо шепчет:
− Да что ты, Владик, теряешься?! Ты им скажи: тебя всю ночь поеби, так и ты заревёшь.
И я громко на весь барак не просто говорю, а кричу:
− А тебя всю ночь поеби, и ты заревёшь!
Ответом мне служит гомерический хохот всей бригады, а я, не осознавая значения сказанного, довольный произведённым эффектом, продолжаю играть с приятелями.
Вообще, Полазну я вспоминаю нечасто: здесь, на Платине, у меня уже появились друзья из местной малолетней шантрапы, и наша команда почти всё время проводит на стройке. Огромный барак ещё не поделён на комнаты, но уже подведён под крышу, потолок тоже сбит. Рабочие, разойдясь по разным углам, заканчивют стелить полы и делают перегородки.
Барак – самый большой в посёлке, и не с коридором, как это обычно делалось, а с отдельным входом с улицы в каждую комнату-квартиру. У каждой семьи свои сени, своя кладовка при входе. Строит барак большая бригада вятских плотников. Судя по тому, как ретиво мужики взялись за меня, моя новая мамка прибыла на Платину именно с ними.
Так продолжается изо дня в день: стоит мне появиться на стройке, вопрос повторяется в неизменном виде. Ответ тоже не заставляет себя долго ждать, затем следует оглушительный хохот, а я страшно горд собой, тем, что могу так лихо отвечать на вопросы взрослых мужиков.
* * *
Новая мамка, про которую спрашивали плотники – уже не первая в моей жизни: однажды, после очередной поездки в Свердловск папа привёз мне «маму с двумя братиками». Где он откопал это сокровище, для меня так и осталось тайной.
Бабуля очень переживала, и, как оказалось, не зря. Однажды, оставив меня на попечение «папиной жены», бабушка отправилась в Свердловск: со здоровьем у неё не всё было в порядке, намечалась операция. Думаю, поэтому она и переживала, оставляя меня на «новую маму». В городе бабушка остановилась у своей сестры Анфисы – тёти Фисы, как мы её звали.
Поскольку прожила бабушка в городе достаточно долго, она выслала домой несколько посылок. После возвращения решила выяснить, что же из тех посылок перепало мне, и когда узнала, что ничего, состоялся её разговор с отцом. Не знаю, о чём они там говорили, но новую жену батя немедленно отправил туда, откуда привёз. Вместе с «братиками». Характер у бабули был очень мягкий, но не тогда, когда обижали меня.
* * *
А где же моя родная мама?
В Полазне, откуда мы переехали на Платину, случилось происшествие, круто изменившее существование всей нашей семьи.
Проживали мы на первом этаже большого двухэтажного дома, в котором кроме нас и соседей обитали целые полчища крыс. Наша с бабушкой кровать, а спали мы с ней вместе, находилась справа от входной двери. Как-то я проснулся поздно ночью и в тусклом свете висевшей у двери лампочки увидел, как какие-то серые зверьки вылезают из-под пола и бегают по комнате. Их было так много! Слегка попискивая, зверьки шныряли туда-сюда, видимо, в поисках пропитания, а я, в то время ещё не зная, что это крысы, долго, пока не уснул, наблюдал за их манёврами.
В это время в гости к нам приехала баба Дуся с двумя приёмными сыновьями: Николаем и Петром. Места в наших апартаментах было не лишка, потому бабулю уложили на пол, расстелив матрас. Ночью раздался страшный крик. Оказалось, что крыса укусила бабушку за нос, и баб Дуся, проснувшись и увидев, сколько их, естественно, перепугалась. Утром Коля и Петро, которые были значительно старше нас с Юркой и, по всему видать, имели опыт борьбы с этой напастью, начали охоту на крыс: к перекладине нашего большого стола приладили петли из проволоки и разложили приманку. Улов составил три или четыре крысы.
Братья отволокли их подальше от дома, облили керосином и подожгли – первый опыт уничтожения врага прошёл удачно. А вот на следующий день вышла осечка: одна горящая крыса добежала до дома и юркнула в подпол. Только чудо спасло дом от пожара. Ремня от бабки получили оба предпринимателя, но, как выяснилось, напрасно: оставшиеся крысы ушли, видимо, наученные горьким уроком.
* * *
В комнату на втором этаже, где жили соседи, вела крутая лестница. Вот с этой-то лестницы я и вертанулся, а, падая, поймал гвоздь, который воткнулся прямо под левую коленку. Через несколько дней нога распухла, поднялась температура, ходить я не мог – положили меня в больницу большого города Молотов вместе с бабушкой Пашей. Мне сделали операцию и, по словам бабушки, убрали гноя с целое куриное яйцо. Как оперировали – не помню, а вот перевязки запомнил хорошо: меня клали на операционный стол и держали несколько человек, а я орал: «Тётеньки, вы нехорошие!» Толстый усатый доктор забивал рану бинтом, пропитанным лекарством, а на следующий день, присохший, из раны вытаскивал. Боль была дикая! Бабуля плакала вместе со мной, а доктор приговаривал:
– Терпи, казак – атаманом будешь!
Однажды нас навестил отец, и они о чём-то долго разговаривали с бабушкой – бабуля опять плакала.
Я быстро шёл на поправку, вскоре меня выписали, и мы вернулись домой, но вот мамы с братьями там уже не было. Из разговоров взрослых я узнал, что мама, забрав Юрку и Валерика, убежала неведомо куда. А вскоре и мы с отцом и бабулей переехали на Платину.
Поселили нас в бараке на четыре хозяина. У каждой семьи имелась комната с кухней. Кухня с большой русской печью являлась также столовой, да и одна кровать вмещалась, опять же возле входной двери – наше законное с бабушкой место.
* * *
После переезда на Платину бабуля не оставляла попыток найти мою мать: переписывалась с соседями по дому, с какими-то друзьями отца. Наконец отправилась в Полазну парламентёром.
Вернувшись, рассказала, что некоторое время после бегства из дома мать с братьями скрывалась у подруги, а потом баба Дуся забрала их к себе в Ярино, где мать устроилась работать учителем начальных классов. Проучительствовала она ровно год, разбив немало линеек о Юркину голову – в том же году брат пошёл в первый класс – а затем вернулась обратно в Палазну и определилась на прежнюю работу – в санаторий.
Нам с отцом надеяться не на что: баба Дуся категорически против воссоединения семьи, да и Оля, похоже, нашла своё счастье с другим. Всё же не напрасно, видимо, отец её ревновал: папочка прилично поддавал, а, приняв на грудь, был крайне несдержан, ревнив – отсюда и боевой задор в разборках с женой. Иногда в приступах ревности отец по целой ночи держал мать под ножом.
Это была не единственная печальная новость – умер мой брат Валера. Его не то уронили, не то толкнули в детском саду. В результате травмы у малыша лопнул желчный пузырь, и пока врачи разбирались, в чём дело, время было упущено, спасти братика не смогли. Причина смерти выяснилась только при вскрытии. Для отца это известие стало сильнейшим ударом: он очень любил Валерку. Тот рос подвижным, бойким и, несмотря на то, что был на год младше меня, старался ни в чём мне не уступать и спуску не давать.
Мне бабуля привезла подарок: брат Юра, который к тому времени уже ходил в школу, увидев у бабушки мою фотографию, забрал её себе и сказал, что будет хранить, а бабушке отдал свою в школьной форме – для меня.
* * *
Отцу после крушения надежд на возвращение жены стало, видимо, совсем невмоготу: уж пятый десяток, а прислонить плечо не к кому. И однажды он привёл в дом девицу значительно моложе себя, как потом выяснилось – на целых двадцать лет. Вскорости мне велено было называть её мамой, что я воспринял без большого энтузиазма – всё ещё ждал свою мать.
Присмотрел батя новую мамку в бригаде сезонных рабочих – вятских плотников
Как он, истинный партиец, не оформив развод с моей матерью, смог окрутиться с беспаспортной девицей – не знаю, но Чагина Анна Алексеевна стала Погадаевой, получила паспорт, а вместе с ним – возможность не вертаться в родную деревню Голодаиху. Так мой отец сделал из крепостной колхозницы полноправную гражданку Советского Союза.
Великий вождь и учитель товарищ Сталин, хоть и провёл до войны индустриализацию, но сделал это за счёт крестьянского населения: раскулачивали наиболее работящих хозяев и отправляли в никуда. Многие тогда оказались на строительстве заводов и «перековались» в рабочий класс – это соответствовало требованиям времени. Но после войны вопрос оттока населения из деревни, по моим предположениям, встал очень остро и решился очень просто: коммунистическое рабство. Колхозникам не выдавались паспорта, а без паспорта уехать из колхоза было невозможно, так как в любом городе или рабочем посёлке требовалась прописка. Тех, кто по партизански покидал насиженные места без паспорта, возвращали обратно. Но была одна лазейка: когда в колхозе заканчивались полевые работы, и высвобождалась рабочая сила, можно было получить справку и на зимнее время, до начала весенних работ, уехать на заработки в город.
Строительство и подъём Платинского лесоучастка, особенно его левой, промышленной, части осуществлялись именно такими сезонными рабочими, которые приезжали почему-то в основном из Кировской области. У нас их, правда, называли вятскими – видимо, не до конца народ принял переименование древней Вятки в город Киров. Зачастую мужики из одной деревни формировались в бригаду и подряжались на строительство: среди них встречались очень приличные столяры и плотники. Шабашники строили бараки, в которых временно жили и сами, для новых рабочих лесоучастка. Ставили частные дома – для тех, кто мог заплатить.
Были в таких бригадах и женщины, ведь стряпню и постирушки никто не отменял. Вот тут-то мой папаша и нашёл новую молодую мамку с интересным вятским говорком.
Хотя в России крепостное право было отменено царём Александром II, при Сталине оно было, пусть частично, реанимировано. Но, как оказывается, от него можно было освободиться, и, как видим, одним из способов было удачно выйти замуж за истинного партийца.
На горе – колхоз, под горой – совхоз,
А мне миленький задавал вопрос…
Задавал вопрос, сам глядел в глаза:
– Ты – колхозница, тебя любить нельзя.
– Что колхозница, не отрицаюся,
И любить тебя не собираюся.
Я пойду туда, где густая рожь,
И найду себе, кто на меня похож.
* * *
Все эти воспоминания вихрем проносились в моей голове, а глаза тем временем цепко шарили вокруг в поисках подходящей деревяшки: мне очень хотелось деревянный наган с резинкой, который стрелял гнутыми из проволоки пульками.
Не найдя ничего подходящего, я отправился домой.
Дома застал отца за интересным занятием. На расстеленной газете лежали часы-ходики. Раскрыв коричневый фибровый чемодан с облезлыми углами, папа доставал и раскладывал на столе отвёрточки, щипчики и вовсе непонятные мне инструменты.
В свободное время он ремонтировал часы всему посёлку. Дома имелся целый чемодан миниатюрных инструментов и приспособлений, а также старых часов и механизмов, которые отец использовал в качестве запчастей.
Затаив дыхание, следил я за точными и уверенными движениями его пальцев:
– Папа, а красить будешь? – отец умел растворять фосфор и наносить его на цифры и стрелки, превращая обычные ходики в светящиеся.
– Сегодня, наверно, не успею.
– А завтра будешь?
– Завтра буду.
– Ну, хорошо, только без меня не делай.
– Да уж, конечно, куда ж без тебя.
* * *
Но назавтра я заболел. Поднялась высоченная температура. Бабушка сбегала за фельдшерицей тётей Аней, матерью моего друга Юрки Лебёдкина.
– Да успокойтесь Вы, Прасковья Григорьевна, Бог даст, обойдётся…
– Да как же, Анечка! – зашептала бабуля. – Ты ж ничего не знаешь! Помнишь, в прошлом годе цыганка тут ходила? Гадала нам с Владюшкой. Нагадала мне, что доживу до восьмидесяти семи лет и помру в Христов день на Пасху. Да не обо мне речь-то! Про Владюшку сказала, что линия у него на ладошке какая-то. Как только соединится она с линией жизни, так и конец, да и вообще навряд до тридцати годков дотянет …
– Да слушайте вы этих цыган больше: соврут – не дорого возьмут! Гнали бы её со двора! А Вы, поди, ещё и денег дали? – возмущалась тётя Аня.
– Денег не дала – продукты. Да она допреж того взяла-то. Ну, а уж потом-то, конечно, выгнала, да что толку: теперь, чуть он заболеет, ручку смотрю – не сошлись ли линии-то…
И, действительно, бабуля, которая и так надышаться на меня не могла, страшно пугалась всякий раз, когда я болел. А поскольку ребёнком я был хилым – переболел всеми детскими болезнями, какие только были – боялась она практически постоянно и постоянно внимательно всматривалась в мою ладошку.
Однажды, ещё в Полазне, я заразился корью. Через Юрку – он притащил инфекцию из санатория, где работала мама и где в то время был карантин. Причём, сам-то не заболел – вот какая хитрая зараза эта корь. Болел я тяжело, а потом ослеп на оба глаза: на них оказались бельма. Лечили народным способом: сахар перетирали в пудру и засыпали в глаза. Боль страшная! Бабушка намучилась со мной: ночами я не мог уснуть и всё время плакал. Бабуля брала меня на руки и носила по комнате. Путь был только один: от двери до окна да обратно. Когда идём к окну – сплошная темнота, когда к двери – вижу тусклый свет: висевшая у двери лампочка просвечивает сквозь бельма. Не знаю, сколько сыпали мне в глаза эту сахарную пудру, но один глаз стал видеть полностью, а другой – чуть-чуть. Бельмо полностью не свелось, и напротив зрачка осталось «облачко» – так сказал доктор.
А ещё – косоглазие, сильно осложнившее мою жизнь: впоследствии мне кулаками приходилось доказывать обидчикам, что дразнить меня не стоит. В драку кидался не раздумывая.
Вот и в этот раз бабушка с тётей Аней, столкнувшись лбами, внимательно рассматривали мою руку.
А температура всё не спадала! Через несколько дней к ней присоединился сильный кашель. Послушав и простукав меня со всех сторон, тётя Аня сказала, что есть подозрение на воспаление лёгких.
Бабушка, в очередной раз проявив характер и сломив сопротивление отца, повезла меня в Свердловск. Не знаю, кто посодействовал, но меня, уже тяжелобольного, положили в институт охраны материнства и младенчества. Одного, без моей бабули! Навещала меня там Людмила, младшая дочь тёти Фисы. Не помню, сколько я пролежал в больнице, наверное, не меньше месяца! Задница распухла от уколов так, что больно было сидеть. Медсёстры йодом рисовали мне на ягодицах сетку, объясняя, что так следы от уколов заживут быстрее. Меня чрезвычайно смешило и новое слово – ягодицы, и узоры на ж… Значит – пошёл на поправку.
И вот день выписки. За мной приехала Людмила и повезла домой, на улицу Шейнкмана, девятнадцать, где они всей семьёй проживали в подвале большого красивого дома. Жильцы его, как видно, были не из простых: на скамейках во дворе почти всегда сидели видные тётеньки в нарядных пальто и шубах и прятали руки в красивые меховые муфты. Зимой во дворе заливали каток, на котором ребята играли в хоккей, да и просто катались на коньках. Дом был огромным, двор – широченным. Вот только тёте Фисе и дяде Гане, её второму мужу, досталась одна небольшая комнатка в подвале, да и то потому, что он работал дворником в этом важном доме.
Я знал, что до революции дядя Ганя, обладавший уникальным – так говорили все – голосом, пел в опере. Как случилось, что он оказался с метлой и лопатой, мне никто не рассказывал, да я и не интересовался. Да и поливать двор из огромного шланга мне казалось гораздо интереснее, чем петь песни. В этом огромном дворе дядя Ганя был, без сомнения, главным.
Людмила очень быстро доставила меня до места, так как ОММ – так называлась эта больница – находилась недалеко от их дома. Раздевшись, я оглянулся и оторопел: напротив меня сидели две бабушки, абсолютно одинаковые и лицом, и фигурой. Я мгновенно юркнул под стол и оттуда пытался определить: которая же из них – моя?
В комнате стоял хохот, а я испуганно выглядывал из-под стола и, переводя взгляд с одной бабушки на другую, пытался узнать свою, и только когда они заговорили, упрашивая меня вылезти, по голосу понял, которая из них – моя. Голос у бабы Анны был низкий, грудной, в остальном же близняшки были похожи друг на друга как две капли воды.
* * *
В одну из наших поездок в Свердловск бабушка привела меня на могилу деда, который был похоронен на Михайловском кладбище. Поплакала. Я спросил, от чего он умер. Бабуля ответила, что от дурной болезни. Я не понял: а разве бывают болезни умные?..