bannerbannerbanner
полная версияПисатели и стукачи

Владимир Алексеевич Колганов
Писатели и стукачи

Полная версия

Глава 8. Донос в твёрдой обложке

В 1969 году в журнале «Октябрь» был опубликован роман Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?». Ничего подобного никто в послевоенной России не писал, поэтому эту публикацию встретили с огромным интересом. Роман рассказывал о творческой интеллигенции, но был направлен против либеральных настроений в обществе, против увлечения западным ширпотребом и массовой культурой. По сути, Кочетов предвидел события конца 80-х годов и попытался довольно примитивным способом обратить внимание общества на такую перспективу. Кое-кто из коллег Кочетова расценил это как публичный донос, причём не столько потому, что в некоторых персонажах можно было без труда узнать известных людей, но главным образом из-за того, что этот роман был расценен как призыв к «закручиванию гаек» после оттепели. Автора обвиняли даже в том, что он стал пособником КГБ в борьбе с инакомыслием. Поскольку публично высказать такое мнение было невозможно, оппоненты выбрали весьма оригинальный способ – почти одновременно появились две пародии на роман, распространявшиеся в самиздате: «Чего же ты хохочешь?» Сергея Смирнова и «Чего же он кочет» Зиновия Паперного. Впрочем, ни оригинал, ни пародии на него по своим литературным качествам не заслуживают подробного разбора.

Куда интереснее разобраться в психологии автора романа, который ещё в конце сталинской эпохи прославил своё имя романом «Журбины». На этот счёт довольно убедительно высказался Евгений Попов:

«Трагедия Всеволода Кочетова, простого человека из Новгорода, вознесенного на советский литературный Олимп, заключалось в том, что он был на редкость настоящим советским писателем, о котором даже и не мечталось партии в ее сладких идеологических дремах. Кочетов все воспринимал слишком всерьез».

Всё бы ничего, но это «слишком всерьёз» вызывает у меня недоумение. Можно подумать, что все остальные граждане Советского Союза только и делали, что подшучивали над собой и над другими, включая членов правительства и Политбюро. Вряд ли этим можно объяснить протест семерых инакомыслящих против ввода советских войск в Чехословакию. Уж они-то всё происходящее восприняли значительно серьёзнее.

Иного мнения о Кочетове придерживается Михаил Золотоносов:

«Из всех советских писателей Кочетов –  самый  главный мракобес, который боролся с интеллигенцией всех толков. Самый главный, самый мрачный. Если изучать соцреализм, то Кочетов со всеми своими произведениями это и есть самый породистый,  самый типичный соцреализм».

По мнению критика, Кочетов писал роман под диктовку КГБ, при этом воевал сразу на три фронта – против либерального «Нового мира» и его главного редактора Твардовского, против русских националистов во главе с писателем Леонидом Соболевым, и даже против ЦК КПСС, который уже в то время позволял себе заигрывания с либералами. Борьба против ЦК – это достойно всяческого уважения вне зависимости от цели противостояния! Если только все эти войны не являются плодом воображения «всеведущего» критика.

Более внятно Золотоносов высказался по поводу узнаваемости ряда персонажей романа, несмотря на вымышленные имена:

«В этом смысле он предвосхитил большое количество  подобных произведений,  которые появились в начале 90-х годов. Я уж не говорю про ''Заповедник'' овлатова  или  его  произведения про  журнал ''Костер'', где люди себя узнавали, но в начале 90-х появилась масса произведений, где описывали собственные места работы и всех людей, которые там находятся».

В принципе, это вполне логичный метод, предоставляющий авторам немалые возможности благодаря «сокрытию» реальных исторических лиц под выдуманными именами. Когда в стандартных мемуарах автор вкладывает в уста своих героев какие-то фразы, созданные его воображением, это вызывает только сожаление. Ещё более прискорбно, когда автор впихивает в их головы мысли, которых там сроду не бывало. Совсем другое в случае с переименованными персонажами – тут полное раздолье для вымысла, основанного на фактах и на логике. Увы, нередко вместо новых образов и мыслей в таких произведениях встречаем банальное изложение тех или иных событий, представляющее интерес для узкого круга посвящённых.

Оставим взбудораженную романом «настоящего советского писателя» столицу и перенесёмся в Ленинград, где до середины 50-х годов обитал Кочетов, а в начале 60-х безуспешно пытался стать писателем Сергей Довлатов. В те времена там творилось что-то невообразимое – идеологическое давление на писателей достигло небывалого масштаба. В итоге к концу следующего десятилетия почти все «нерукопожатые» издательствами и парторганами «непризнанные гении» разъехались по заграницам – остался почему-то лишь Валерий Попов. Видимо, всё просчитал и предпочёл ждать своего часа в родных пенатах.

События, предшествовавшие «хрущёвской оттепели», описаны в книге Михаила Золотоносова «Гадюшник. Ленинградская писательская организация: Избранные стенограммы с комментариями». Вот как «Новое литературное обозрение» анонсировало этот труд:

«Восемьсот страниц отвратительных пасквилей, доносов, погромных речей, всего этого жутковато-комичного копошения в ментальной преисподней патентованных совписов – вот она советская «Война и мир», экспозиция толстовского роя, только не пчелиного, нет, армии жуков-навозников, дескрипция скучного ужаса со всеми почесываниями, привычками и персональной историей каждого попавшего под беспощадный исследовательский свет персонажа».

Тогдашнюю атмосферу в ленинградской писательской среде нетрудно представить себе, прочитав отрывок из выступления главного редактора ленинградского журнала «Нева» Сергея Воронина на партсобрании в 1957 году:

«Группочка довольно влиятельных писателей, которая, как это ни странно для нашего времени и строя, командует в издательствах, оказывает давление на газеты и журналы, шумит в секциях. Которая может организовать рецензии в печати, и если надо, то вознести угодных ей и, если надо, замолчать или разнести неугодных… Эта группочка невелика. Но это сплоченная группка, для которой свои личные интересы неизмеримо выше общественных. Которая выбросила лозунг: "Захватывать ключевые позиции". И захватывает там, где это ей удается».

Здесь речь идёт о ленинградских писателях Израиле Меттере и Юрии Германе – один из них аплодировал Зощенко на «погромном» собрании ленинградских писателей в 1946 году, ну а другой написал о Зощенко хвалебную статью. Видимо, эти и другие, оставшиеся неизвестными нам события дали повод главному редактору для подобных обвинений. Известно, что в молодёжном объединении при издательстве «Советский писатель» какое-то время под руководством Меттера набирался ума-разума и Сергей Довлатов.

Пожалуй, самое время обратится к судьбе этого ленинградского писателя, попытки которого заявить о себе пришлись на более спокойный период, когда закончились, в основном, погромы, но цензоры и ревнители идейной чистоты по-прежнему оставались на своих местах. Не мудрено, что такое положение вызывало гневную реакцию непризнанного литератора, вот что писал Довлатов в письме своей гражданской жене Татьяне Зибуновой – с ней он познакомился, когда работал в Таллине:

«Официальная литература в нашем городе катастрофически мельчает. Скоро выродится даже стойкая категория умных негодяев (Гранин, Дудин…). Останутся глупые негодяи и жулики. Молодая поросль пьет бормотуху и безумствует».

К концу 70-х годов растаяли последние надежды, за исключением нескольких «заказных» рассказов все рукописи издательствами отвергнуты, и Довлатов принимает радикальное решение. Михаил Веллер в своей книге «Ножик Сергея Довлатова» вполне резонно замечает, что «большое это дело – вовремя уехать в Америку».

На первых порах в Америке тоже не везёт, поэтому Довлатов продолжает изливать всю желчь на окружающих его людей. Вот фраза из ещё одного письма Татьяне Зибуновой: «Люди здесь страшно меняются, Парамонов стал черносотенцем и монархистом». Но более откровенно Довлатов высказывается в письма другу и земляку, также перебравшемуся в Штаты, Игорю Ефимову:

«Седых – просто негодяй. Субботин и Вайнберг – исчадья ада, хуже Козлова с Воскобойниковым. Вообще, говна здесь не меньше, чем в Ленинграде. Что приводит к философским обобщениям. Ваш друг Поповский… Ладно, не буду. Парамонов – рехнулся. Люда тоже. Юз играет амнистированного малолетку, будучи разумным, практичным, обстоятельным, немолодым евреем».

Не стану пояснять, о ком идёт тут речь, замечу лишь, что «Люда» – это Люда Штерн, которая была советчицей, а в некоторых случаях даже ангелом-хранителем Довлатова. Всем этим оскорблениям, которыми он осыпал знакомых журналистов и литераторов в письме, есть очень простое объяснение. Когда нам не везёт, гораздо проще искать причину не в себе, а в окружающей жизни, в тех же приятелях, которые не смогли или не захотели нам помочь, или в других литераторах, которые

Облыжные обвинения и ёрничество весьма характерны для писем Довлатова этого периода. Любопытное наблюдение он сделал и в письме Юлии Губаревой:

«Многие героические диссиденты превратились либо в злобных дураков, как М., либо (как это ни поразительно) в трусов и приживалов из максимовского окружения, либо в резонеров, гримирующихся под Льва Толстого и потешающих Запад своими китайско-сталинскими френчами и революционно-демократическими бородами».

Скорее всего, инициалом «М» Довлатов зашифровал Владимира Максимова – основателя и главного редактора парижского журнала «Континент» он не решался обругать даже в письме своему приятелю, во избежание огорчительных последствий.

В начале 80-х Довлатов участвует в создании газеты «Новый американец». Вроде бы появилась возможность для опубликования своих заметок, но и тут ему не нравится, о чём и сообщает в письме Ефимову:

«Я здесь веду себя хуже и терпимее ко всякой мерзости, чем в партийной газете. Но и стукачей там было пропорционально меньше, и вели они себя не так изощренно. Боря Меттер, например, оказался крупным негодяем. Орлов – ничтожество и мразь, прикрывающийся убедительной маской шизофрении. Он крайне напоминает распространенный вид хулигана, похваляющегося тем, что состоит на учете в психоневралгическом диспансере… Короче, мне все опротивело».

 

В сборнике рассказов «Наши», вышедшем в 1983 году, достаётся даже Бродскому. Довлатов, вспоминая о своей тётке, которая работала секретарём редакции в издательстве, высказал и собственное отношение к творчеству поэта:

«Тетка редактировала Юрия Германа, Корнилова, Сейфуллину. Даже Алексея Толстого. Среди других в объединение пришел Иосиф Бродский. Тетка не приняла его. О стихах высказалась так: "Бред сумасшедшего!" (Кстати, в поэзии Бродского есть и это)».

А ведь Бродский был чуть ли не главным его благодетелем в Америке, помогая сделать литературную карьеру. Вроде бы Довлатов должен быть по гроб жизни обязан будущему нобелевскому лауреату, и нечего по поводу его стихов язвить. Однако, как выясняется, одно другому не мешает.

Особые отношения связывали Довлатова с Игорем Ефимовым – именно Игорь Маркович, ещё в то время, когда оба жили в Ленинграде, внушил Сергею Донатовичу, что он талантливый писатель. В Америке дружба двух бывших ленинградцев продолжалась. Несколько книг Довлатова появились на прилавках магазинов благодаря Ефимову, который основал маленькое издательство под громким и знакомым каждому питерцу названием «Эрмитаж». В свою очередь, Довлатов размещал бесплатные объявления издательства в газете «Новый американец», основанной опять же выходцами из Ленинграда.

Дружба двух новоявленных американцев длилась семь лет, а закончилась в один момент. Судя по всему, причиной стали какие-то претензии, связанные с денежными делами, либо набиравший ход Довлатов стал относиться с некоторым пренебрежением к старому товарищу. Но год спустя «больной и старый» Довлатов сделал попытку примирения, написав Ефимову краткое письмо, в котором попросил прощения. Ефимов ответил многостраничным посланием, изложив в нём по пунктам все свои претензии, а в заключение дал довольно язвительный совет:

«Олеша прославился повестью "Зависть". У Вас есть все данные, чтобы написать на том же уровне повесть "Раздражение". Сюжет даже неважен. Это может быть просто серия портретов людей, сильно задевших вас в жизни. Но не умелые зарисовки с натуры (в этом-то Вы набили руку), а портреты – в буре тех чувств, которые эти люди в Вас вызвали. Мне кажется, можно взять любой персонаж, проходящий сквозной линией через Ваши писания».

Совет вполне разумный – мне уже не раз приходилось писать о том, что если не хватает вдохновения, его заменит злость. Впрочем, Ефимов предпочёл другое слово – «раздражение». А вот как ответил своему земляку Довлатов:

«Единственное, с чем я могу согласиться – это моя страшная раздражительность и невоздержанность, которые не полностью, но хоть процентов на 50 связаны с насильственной трезвостью, но с этим я согласен, хотя все-таки надеюсь, что между раздражительностью и ненавистью есть большая разница… Справедливо и то, что по натуре я очернитель, как бы я ни старался представить этот порок – творческим занятием, но это – правда».

Признание это немного запоздало. Видимо, к 1989 году Довлатов почувствовал, что наступил творческий тупик – даже то, что написал, ещё бедствуя в Таллине и Ленинграде, всё-всё уже опубликовано. Есть кое-какая популярность, а настоящей славы почему-то нет. Тут самое время покаяться в грехах – авось, Господь наш сжалится и обеспечит требуемую конъюнктуру. Потому и писал Довлатов эти письма старому приятелю.

Иную причину эпистолярных откровений Довлатова сформулировал критик Марк Амусин в 2003 году:

«Довлатов самообнажается, он мазохистски упивается своим позором, непонятно, что ему больше требуется: объясниться и оправдаться, получить прощение и возвращение "человеческих отношений", или еще сильнее расчесать зудящие болячки своей совести, полностью совпасть с литературным амплуа кающегося, сокрушающегося грешника».

Критику виднее – возможно, Довлатов и хотел «совпасть». Хотя, честно говоря, не вижу в этом решающего смысла. Не стал бы объяснять эти покаяния и последствиями жуткого похмелья – к этому времени Довлатов вроде бы уже бросил пагубное увлечение. Но вот что, несомненно, является следствием жуткого подпития, так это фраза, обнаруженная в книге Валерия Попова, приятеля Довлатова по Ленинграду: «Ситуация Довлатова в точности напоминает ситуацию Пушкина в том же Михайловском – долги, конфликт с государством, мечты о побеге». Только, упаси боже, не подумайте, что речь идёт о том времени, когда Довлатов оказался в Штатах. Вовсе нет, просто в 1976 году непризнанный писатель каким-то неведомым мне образом оказался в Пушкинских горах под Псковом. Ещё более непонятно, как в голову мемуаристу пришла абсурдная мысль поставить Довлатова рядом с Пушкиным. Впрочем, такая мизансцена была бы столь же неуместна, будь на месте классика любой другой писатель – в сущности, Сергей Донатович к этому времени был «нулём без палочки», известным разве что немногим ленинградцам.

По поводу неудач Довлатова «сокрушается» и Михаил Веллер, попутно сожалея о собственных невзгодах:

«Он родился на семь лет раньше, мог пройти еще в шестидесятые, было можно и легко – что он делал? Груши и баклуши бил? А мне того просвета не было! Он Довлатов, а я Веллер, он не проходил пятым пунктом как еврей, ему не был уже этим закрыт ход в ленинградские газеты, и никто ему в редакциях не говорил: знаете, в этом номере у нас уже есть Айсберг, Вайсберг и Эйнштейн».

Тут Веллер не совсем прав – по отцу Довлатов был евреем, однако ход ему закрыли по другим причинам. Об этом весьма образно написал Валерий Попов в своей книге о Довлатове: «Если бы жизнь всегда и всюду была такой, как в довлатовских сочинениях, она давно бы захлебнулась алкогольной отрыжкой». О причинах этой своеобразной творческой манеры предельно откровенно сообщил читателям Евгений Рубин, один из сотрудников «Нового американца»:

«Довлатов имел один страшный недостаток, поэтому подозреваю, что он был не жилец. Сережа – запойный. Жуткий алкоголик! Пил не регулярно, но если уж запивал, то исчезал на две недели».

С эти утверждением соглашается и Веллер:

«Он пил как лошадь и нарывался на истории – я тихо сидел дома и занимался своим. Он портил перо херней в газетах, а я писал только своё».

Ну, что касается этого самого «своего», то и оно вполне может оказаться второй, если не третьей свежести, по аналогии с залежалой осетриной. Раскрыл наугад книгу Веллера «Всё о жизни» и вот что обнаружил:

«Что такое смысл жизни? Это вечное несоответствие между тем, что ты есть – и тем, чем ты в идеале хочешь быть».

Логично возникает вопрос: стоит ли вообще жить, если смысл жизни состоит в несоответствии? Ну мог бы Веллер написать хотя бы, что смысл – в преодолении этого несоответствия. Тогда ещё куда ни шло, а так, надо признать, возникает подозрение, что автор был немного не в себе. Возможно, потому, что так и не разобрался в том, как преодолеть несоответствие между желанием журналиста стать писателем и тем, что осуществление такой мечты далеко не всякому писаке окажется по силам.

Этот вывод в какой-то мере применим и к творчеству Довлатова, который в качестве трамплина для осуществления своего желания стать писателем выбрал способ, как правило определяемый словом «диссидентство». Однако не все с этим согласны, о чём и пишет Веллер в книге о Довлатове:

«Сергуня Довлатов, он-то, понимаешь, никаким диссидентом, никаким антисоветчиком не был, – объяснял наш опять же общий приятель Ося Малкиэль, еще не съехавший на социал в Германию, еще макетчик и замответсекра "Молодежки", еще терроризировавший коллег любовной готовностью при малейшем несогласии провести хук правой в печень и прямой левой в челюсть… – И вот теперь он в Штатах, все его книги опубликованы, издает газету "Новый американец", известный американский русский писатель. Но там это… В общем, пишет, никому он там не нужен. Жалко его».

А Веллер чуть позже добавляет и свою толику жалости: «Такую прозу можно писать погонными километрами». Тут чувствуется ещё и сожаление о том, что собственная погонная верста не нашла желанного читателя, заставив автора взяться за вразумление заблудших – тогда и появилась его книга «Всё о жизни».

Всё по тому же поводу грустит Евгений Рубин:

«Сережа – одаренный юморист, неплохой писатель. Однако это не уровень Ильфа и Петрова. Тем более Чехова. Славу-то Довлатову соорудили друзья по Ленинграду, довольно известные писатели – Анатолий Найман, Евгений Рейн, Людмила Штерн… Те же Вайль с Генисом».

Вместо неизвестных мне «известных» писателей, я бы отметил роль Бродского и Карла Проффера, который рискнул опубликовать произведения начинающего автора в «Ардисе». И всё же остаётся не решённым вот какой вопрос: почему всё же у него это получилось? Зачем стали печатать его книги, если даже диссидентом Довлатова не считали, если верить Малкиэлю? Придётся прибегнуть к помощи человека, знающего не понаслышке о тайнах достижения успеха у читателей. Слово писателю Валерию Попову, который по-своему определил вклад Наймана, Рейна и других в успех Довлатова:

«Мнением снобов, представляющих на самом деле лишь тончайшую пленку над глубинами жизни, при этом не намеренных считаться ни с кем и не желающих знать реалии ни жизни, ни литературы, – чаше всего только их мнением и создается литературный авторитет и успех».

Эти слова писателя, потратившего полтора десятка лет на то, чтобы убедить в своём таланте снобов – это дорогого стоит! Впрочем, не исключено, что себя он относит к редким исключениям – то ли успех ещё не полный, то ли как-то получилось обойтись без снобов. Ещё более парадоксально следующее его суждение, о свободе творчества – он словно бы завидует Довлатову, который с переездом за океан избавился от надзора хранителей идейной чистоты литературы. Но прежде приведу отрывок из письма Довлатова своей таллинской любви, Тамаре Зибуновой – письмо написано за несколько лет до отъезда в Штаты:

«Мне стыдно, что я расстался с тобой как уголовник… Конечно, я чудовище. А кто отчитается передо мной? Кто виноват в том, что моя единственная, глубокая, чистая страсть уничтожается всеми лицами, институтами и органами большого государства?»

Действительно, кто? Тут надо бы сначала пояснить, что речь в письме идёт всего лишь о страсти Долматова к литературе, к писательскому творчеству. Честно признаюсь, что эта «глубина» и «чистота» мне непонятны. В те годы была масса возможностей для выбора профессии, однако на пристрастиях Довлатова, видимо, сказались гуманитарные профессии его родителей. Тогда вполне логичной была бы, например, страсть к журналистике или к филологии, но для того, чтобы стать писателем, одного желания оказывается мало – тут нужно почувствовать в себе особый дар художника. Ну и конечно, должен быть немалый жизненный опыт, иначе будет просто не о чём писать. Довлатов вынужден сочинять рассказы о своей службе в армии, в конвойных войсках, да о конфликтах в писательской среде – причина в недостатке более интересных впечатлений. И слава богу, что эти откровения никто из описанных там лиц не воспринимал как донос или клевету – возможно, что-то Довлатов и приврал, однако возможен ли коммерческий успех без вымысла? Во всяком случае, не было ни судебных тяжб, ни публичных обвинений в некорректности – никто не решался упрекать Довлатова при жизни, оставив эту возможность для своих воспоминаний.

Не исключено, что Довлатова литература увлекала как средство достижения быстрого успеха, ну и всего того, что следует из этого – слава, достаток, внимание прекрасных дам. Казалось бы, надо написать один роман – и всё! Но не тут-то было. Если же на родине не получилось, это ничего не значит – получится в Америке. Такой же вывод пытался обосновать в своей книге и Валерий Попов, описывая настроение невозвращенца:

«И лишь покинув Россию, почувствовал: все! Больше не надо приспосабливаться к советскому строю – можно выкинуть это из головы! Пиши что хочешь – и так, как считаешь нужным. Теперь – он почувствовал – можно впервые писать без оглядок, без задней мысли, без глупых надежд кому-то угодить».

«Пиши что хочешь»… А кто это напечатает? Кто будет это покупать? В мире, где властвует коммерция, писать без оглядки на рыночную конъюнктуру – это глупее самых глупых надежд, это просто-напросто самоубийство для писателя. Здесь одно из непременных условий достижения успеха – угадать желание публики и угождать её вкусам, причём не самым возвышенным из них. Набоков написал «Лолиту», Лимонов на всю Европу прокричал про Эдичку, ну а Виктор Ерофеев с Владимиром Сорокиным, по образному определению читателя, прославились как певцы российской порнографии. Даже Дмитрий Быков изрядно поскандалил на потеху публике прежде, чем сумел привлечь к себе её внимание.

Но для Довлатова подобный метод был совершенно неприемлем – способностью устраивать скандалы он обладал в избытке, если верить воспоминаниям его друзей, однако для изложения всего этого на бумаге требовался ещё недюжинный талант художника. Довлатов попытался найти свой жанр, который был бы ему по плечу. Читаем признание в одной из последних бесед всё с тем же Ерофеевым:

 

«Не думайте, что я кокетничаю, но я не уверен, что считаю себя писателем. Я хотел бы считать себя рассказчиком. Это не одно и то же. Писатель занят серьезными проблемами – он пишет о том, во имя чего живут люди, как должны жить люди. А рассказчик пишет о том, как (!) живут люди».

Вот и на «Радио Свободы» в программе «Взгляд и нечто» Довлатов разглагольствовал «о чем придется» – в полном соответствии с особенностями изобретённого им стиля для общения с публикой.

Иное определение дал этому жанру Владимир Бондаренко – плебейская проза как результат плебейства самого автора:

«Он победил неожиданно для себя, уже после своей смерти, именно поэтому стал популярен. Ни нравоучений, ни поучений, ни умных слов, ни усложненной стилистики. Он бросил свое плебейство в массы, и массы сегодня его уже почти полюбили, а интеллигенты как всегда всему нашли свое умное объяснение».

Стал популярен, потому что умер? Такое случается с одарёнными людьми – достаточно вспомнить о судьбе Ван Гога или Модильяни. Причина этого достаточно банальна: гораздо приятнее расхваливать покойника, чем завидовать живому человеку. Прижизненная слава достаётся только тем, кто обладает деловой хваткой – примером может стать карьера Бродского или успешное многописательство того же Быкова. Кстати, у него есть собственное объяснение обсуждаемого здесь феномена:

«Довлатов в какой-то момент получил славу, явно превышавшую его литературные, да и человеческие заслуги… стал выглядеть борцом, летописцем русской Америки, чуть ли не олицетворением интеллигентности и тонкости, Чеховым нашего времени – хотя там, где многие видели интеллигентность и тонкость, налицо была одна лишь нормальная мелочность, отказ от больших страстей, неспособность прыгнуть выше головы… Литература Довлатова оказалась идеальной литературой среднего вкуса для среднего класса. Так возникла его недолгая, но бурная слава: читатель проголосовал за него карманом».

Как ни странно, слова Дмитрия Быкова не противоречат тому, что написал Владимир Бондаренко. А вот как сам Довлатов описал причины своей популярности всё в том же интервью:

«Это была какая-то невероятная смесь везения и невезения. С одной стороны, казалось бы, полное невезение – меня не печатали. Я не мог зарабатывать литературным трудом. Я стал психом, стал очень пьющим. Меня окружали такие же спившиеся непризнанные гении. С другой стороны, куда бы я ни приносил свои рассказы, я всю свою жизнь слышал только комплименты. Никогда никто не выразил сомнения в моем праве заниматься литературным трудом».

Ничуть не сомневаюсь, что даже в социалистическом отечестве права называть себя писателем никто ни у кого не отнимал, по крайней мере, в послевоенные годы. Тем более не было никаких запретов в обществе равных возможностей, в котором Довлатов оказался, покинув неблагодарную Россию. И всё же если хвалят, но не публикуют, это чревато скверными последствиями. Вот и в окружении Довлатова бытовало мнение, будто его намеренно вытолкнули за границу. А если бы в издательстве сказали, что не получится из него писатель? Впрочем, и сам Довлатов признавал: «ни Льва Толстого, ни Фолкнера из меня не вышло, хотя все, что я пишу, публикуется».

Не вышло Льва Толстого и из ещё одного ленинградца, но это же не причина для обвинений его бог знает в чём! Читаем статью Михаила Золотоносова «Другой Гранин, или случай с либералом», напечатанную в 2010 году:

«Гранин активно участвовал в литпроцессе с конца 1940-х гг., в частности, в бурных событиях в ленинградской писательской организации в первой половине 1960-х гг. (последствия "дела Бродского"), и прошёл путь, который в советский период был путём конформиста, маскировавшегося под автора проблемной прозы, характерными примерами которой является схематичный и глубоко советский роман "Иду на грозу" (1962), а позже – "Картина" (1980)».

Признаюсь, я тоже не в восторге от прозы Даниила Гранина, но справедливости ради замечу, что подобные эпитеты ничего не разъясняют – во всяком случае, термин «глубоко советский» мне ни о чём не говорит. Вот, например, Дмитрий Быков в лекции о Булгакове с точно таким же пренебрежением сообщил, что роман «Мастер и Маргарита» – это «хороший советский роман», что «сущность этого романа идеально соответствует советской власти». Так что писатель Гранин, по-видимому, может гордиться этим комплиментом критика. А впрочем, всё это пустяки – советский или несоветский – поскольку непредвзятый критик руководствуется критериями художественной ценности произведения, если конечно в нём не проповедуются какие-то антигуманные, безнравственные взгляды.

Куда более интересны обвинения Золотоносова, связанные с делом Бродского. Известно, что в 1964 году суд обязал Ленинградское отделение Союза писателей обсудить поведение свидетелей Адмони, Грудининой и Эткинда, выступивших на судебном процессе в защиту опального поэта. Золотоносов приводит в своей книге две цитаты из выступлений Гранина на собрании писательской организации, вот первая из них:

«Политическое лицо Бродского было нам известно. Я знаю, что он представлял собою два года тому назад. Сейчас тоже не убеждён в том, что он стал думать по-другому. Я бы лично сказал, что его с более чистой совестью надо было судить по политической статье, чем за тунеядство. Но это дело не моей компетенции».

А вот отрывок из второй цитаты:

«Стихи Бродского способные, одарённые; есть, конечно, и плохие, негодные стихи, но рядом стоят хорошие, он популярен среди молодёжи; из-за этого всего и сыр-бор-то разгорелся, если бы это был бездарный человек, политическое ничтожество, не ввязывалось бы в это дело столько людей».

Сравнив эти два высказывания, Золотоносов ставит Гранину в вину, что тот лицемерно «поддержал две взаимоисключающие точки зрения». Да нет же никакого противоречия между первым выступлением и вторым! Гранин говорит о том, что с таких талантливых людей, как Бродский, и спрос большой, то есть на антисоветчину «политического ничтожества» партийные и литературные начальники не обратили бы столь пристального внимания. Возможно, всё могло бы обойтись разговором в райотделе милиции, только и всего. В пользу этого предположения свидетельствует и письмо, отправленное в ЦК несколькими членами литературной секции при обкоме ВЛКСМ, в котором есть такая фраза: «Чем художественнее талант идейного противника, тем он опаснее».

Но критику обвинений против Даниила Гранина показалось мало. Попутно обвинив литературоведа Ефима Эткинда, автора книги «Записки незаговорщика», в ложном описании событий полувековой давности, Золотоносов сделал вывод, что в ленинградской писательской организации был «заговор с целью охраны репутации Гранина». Заговор с целью охраны – это потрясает! Впрочем, критик уточняет, что был «заговор молчания». На мой взгляд, всё гораздо проще: писатели понимали, что спорить с властью совершенно бесполезно, и не лезли на рожон, как та отчаянная троица. Конечно, никому и в голову не пришло бы назвать таких писателей героями, однако гораздо отвратительнее их молчания – ничем не аргументированный донос на Даниила Гранина.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru