Попытка Солженицына обвинить Михаила Шолохова в плагиате не удалась. Удастся ли уличить самого Александра Солженицына в том, что он наушничал?
Уже через несколько дней после смерти русского писателя в американской газете «Еврейский мир» появилась статья Нехамы Шварц «Стоит ли евреям плакать по Солженицыну?» – что-то вроде некролога в довольно странном обрамлении:
«Не успел умереть Солженицын, как СМИ захлестнул ураган славословия: пророк, гений, герой, в одиночку боровшийся с КГБ, диссидент, литературный гигант, зэк, прошедший самые страшные лагеря, герой войны и т.д. Запад всегда был глуп, не понимал СССР и липовых пророчеств "пророка". Но противно видеть, как перед Солженицыным, даже зная о его антисемитизме, преклоняются евреи из России… Первую жену, Решетовскую, школьного товарища Н. Виткевича, севшего из-за переписки с ним на 10 лет, и третьего, Симоняна, – всех записал в чекисты. Оболгал живых и мертвых. Зная о подозрениях, что о восстании в лагере Экибастузе сообщил чекистам стукач Ветров (кличка, данная Солженицыну "кумом" в лагере)… Всю жизнь, начиная с детства, Солженицына мучило только одно – существование еврейского народа. Ненависть к евреям бурлила адским пламенем во всех его писаниях – с "Одного дня Ивана Денисовича" и до "Двести лет вместе"».
Дальше можно не продолжать. Обида Солженицына на Шолохова вынудила его заняться малоприличными раскопками, то же и в случае с Нехамой Шварц. Но здесь автор защищает не только самою себя, но и весь народ, что должно выглядеть как оправдание наветам. В этом своём подвижничестве заокеанская мадам не останавливается перед обвинением в адрес целых народов. Вот что она писала в 2010 году всё в том же замечательном «Еврейском мире»:
«В ХХ веке общими усилиями немцев, англичан, поляков, украинцев, белорусов, литовцев, эстонцев, латышей и прочих народов давняя мечта мира обернулась уничтожением трети еврейского народа. Одни уничтожали евреев, другие закрывали перед убегающими двери, но все нажились на грабеже и гибели евреев».
Бессмысленно опровергать автора, который за недостатком мыслей использует эмоции. Но вот в 2002 году другой автор, куда более вменяемый, тоже выдвинул обвинения против Солженицына. Речь о книге Владимира Войновича «Портрет на фоне мира»:
«Меня не столько то смутило, что он под псевдонимом Ветров подписал в лагере обязательство сотрудничать с "органами", сколько возникшее при чтении этого эпизода в "Архипелаге" чувство, что признание выдается за чистосердечное, но сделано как хитроумный опережающий шаг. Воспоминатель поспешил обнародовать этот случай, не дожидаясь, пока за него это сделают его гэбэшные оппоненты».
Я бы не решился столь категорично утверждать, какие мысли беспокоили создателя «Архипелага». Тем более, что вместо «гэбэшных оппонентов» против Солженицына выступил его давний друг Лев Копелев. В «Открытом письме Соженицыну», написанном в 1985 году, есть и такие слова:
«Особую, личную боль причинило мне признание о "Ветрове". В лагерях и на шарашке я привык, что друзья, которых вербовал кум, немедленно рассказывали мне об этом… А ты скрывал от Мити и от меня, скрывал еще годы спустя. Разумеется, я возражал тем, кто вслед за Якубовичем утверждал, что значит ты и впрямь выполнял "ветровские" функции, иначе не попал бы из лагеря на шарашку. Но я с болью осознал, что наша дружба всегда была односторонней, что ты вообще никому не был другом, ни Мите, ни мне… И во все последующие годы в Москве, каждый раз, когда я замечал, что ты хитришь, что говоришь неправду, что лицемеришь или, напротив, хамишь, я не мог порвать с тобой и потому что слишком прочно укоренены были во мне давние дружеские связи, но прежде всего потому, что ты всегда был под угрозой».
Обвинения Солженицына в стукачестве возникли после обнародования фотокопии «доноса», который Ветров написал в Экибастузском лагере. Некоторые исследователи считают, что компромат был сфабрикован КГБ для того, что снизить влияние Солженицына на умы после лишения его советского гражданства и высылки в Европу. Другие, как можно было убедиться, до сих пор настаивают на том, что Солженицын был доносчиком. Тут многое определяют не мнение бывшего сокамерника и даже не вполне убедительное признание Солженицына, сделанное в «Архипелаге». Начать нужно с основного аргумента обвинителей, поскольку сам факт своего согласия сотрудничать с «органами» Солженицын не отрицал, уточняя, что согласие дал, но не работал.
Впервые экспертизу «экибастузского доноса» выполнил немецкий криминолог Франц Арнау, в 1978 году якобы установивший по результатам анализа этого документа идентичность Ветрова и Солженицына – речь о статье в немецком журнале "Neue Politik". Согласно другой версии, от почерковедческой экспертизы, предложенной Солженицыным, Арнау отказался. Как бы то ни было, сторонники Солженицына пришли к выводу, что Арнау действовал по заданию «Штази» и КГБ.
Однако у противников Солженицына остался другой аргумент, призванный доказать наличие доноса. Тут уже речь идёт о самодоносе. Будто бы в 1944 году, незадолго до конца войны, Солженицын оговорил самого себя, чтобы не попасть на фронт. Решающей уликой против Солженицына и его друзей стало слишком уж откровенное письмо студенческому приятелю Николаю Виткевичу, где Солженицын критиковал сталинский курс и пренебрежительно называл вождя народов Паханом. Довольно шаткая конструкция, поскольку несколько лет в сталинских лагерях вряд ли можно считать приемлемой альтернативой пребыванию на фронте.
Сторонники версии о работе Солженицына в качестве стукача искали новые доказательства. В одной из своих книг Владимир Бушин намекал на то, что фотокопию «экибастузского доноса» Арнау получил во время своего визита в Москву, и не от кого-нибудь, а от самого Льва Копелева – в книге он зашифрован литерой «К», но всё сходится именно на Копелеве:
«Этот человек и рассказал о подлинном характере интересующих нас лагерных событий 22 января 1952 года, поскольку был их очевидцем, он-то и презентовал Арнау донос Ветрова. При этом сообщил, что в свое время сей документ был предъявлен в ходе одного из процессов по реабилитации некоего третьего лица и, к счастью, сохранился у адвоката. Он получил документ от адвоката, которого удалось убедить в том, что документ может быть полезен "К" для его собственной реабилитации».
По мнению Бушина, передача фотокопии произошла в 1974 году, то есть когда Копелев всеми силами поддерживал гонимого властями Солженицына, и было это задолго до того, как они рассорились. Вот так попытка доказать факт одного доноса приводит к появлению новой клеветы, причём против человека, который уже не может постоять за самого себя.
Так был ли Солженицын стукачом? В некоторых случаях, когда есть не вполне убедительные факты, на помощь может прийти только логика. Способен ли зэк отказаться от обязательства сотрудничать? Могу предположить, что сексот «отлынивал» от работы с помощью хитрости – об одном из таких случаев рассказ будет впереди. Но то было на воле! Здесь же он в полной зависимости от «кума», своего негласного начальника, а потому возможности обмана крайне ограничены, не говоря уже о том, что чреваты самым огорчительным итогом. Судя по тому, что Солженицын благополучно устроился в «шарашке», «кум» был вполне доволен. Хотя и так могло случиться, что просто повезло.
Тут уместно будет привести авторитетное суждение на этот счёт Фёдора Достоевского, сформулированное им в «Записках из мёртвого дома»:
«Что же касается вообще доносов, то они обыкновенно процветают. В остроге доносчик не подвергается ни малейшему унижению; негодование к нему даже немыслимо. Его не чуждаются, с ним водят дружбу, так что если б вы стали в остроге доказывать всю гадость доноса, то вас бы совершенно не поняли. Тот арестант из дворян, развратный и подлый, с которым я прервал все сношения, водил дружбу с майорским денщиком Федькой и служил у него шпионом, а тот передавал все услышанное им об арестантах майору. У нас все это знали, и никто никогда даже и не вздумал наказать или хотя бы укорить негодяя.
В заключение этой главы расскажу ещё об одном «доносе на мертвеца». Речь пойдёт о статье Александра Солженицына, написанной через сорок лет после смерти писателя Василия Гроссмана. Вот в чём Солженицын счёл возможным упрекнуть своего покойного коллегу:
«Он согласился на эту постыдную подпись под письмом о врачах – а тут и Сталин сгинул, и развеялись "отравители". И остался роман "За правое дело", уже невыносимый самому автору натяжками и казённой ложью, – а ведь его из литературы и памяти людей не убрать?!.. Теперь он берётся упрекнуть Твардовского: "чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства?"… Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге… Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по "делу врачей".
Казалось бы, есть логика в этом пассаже Солженицына, хотя я бы не решился настаивать на том, что нападки на Твардовского каким-либо образом связаны с поступком Гроссмана в 1953 году. Куда более важен для нашего повествования вопрос: казнил ли себя Солженицын за то, что писал о своём «крёстном отце» Твардовском? Увы, это мне неведомо. Однако вот что он поведал о перипетиях с публикациями своих произведений в «Новом мире»:
«Ушло на это время. Ещё ушло на ожидание, пока Твардовский вернётся из очередного приступа своего запоя (несчастных запоев, а может быть и спасительных, как я понял постепенно)… в пятьдесят один год, известный поэт, редактор лучшего журнала, важная фигура в союзе писателей, немелкий и среди коммунистов, Твардовский мало имел друзей, почти их не имел: своего первого заместителя (недоброго духа) Дементьева; да собутыльника, мутного И.А. Саца; да М.А. Лифшица, ископаемого марксиста-догматика. (Говорят, много было в его жизни попыток найти друга, были периоды нежной дружбы с Виктором Некрасовым, с Казакевичем, ещё с кем-то, но потом шла дружба по колдобинам, утыкалась, перепрокидывалась, не выходило доброго. Значит, и такое что-то в Твардовском было: обречённость на одинокое стоянье. И от крупности. И от характера. И оттого, что из мужичества он пришел. И от неестественной жизни советского вельможи: расположением Фадеева когда-то гордился, а на кого-то посматривал сверху вниз.)».
Вот так Александр Исаевич писал о благодетеле и не задумывался о том, что некий недоброжелатель мог сделать следующий вывод. А что если бы Твардовский обходился без запоев? Тогда на трезвую голову вполне мог Солженицыну отказать, и всё могло повернуться бы по-другому. Однако безвестному автору жутко повезло – напал на пьющего редактора.
Увы, даже Василий Гроссман, которому досталось от Солженицына по первое число, тоже был не безгрешен в молодые годы. Во время дискуссии о формализме в искусстве, которая проходила в марте 1936 года, он не жалел обидных слов. Здесь повторю то, что писал в одной из предыдущих глав, но приведу более полную цитату:
«Идиотские выступления Серебряковой и Корабельникова показали, что вся партийная часть Союза очень слаба. Как они не поинтересовались, что будут говорить эти, с позволения сказать, ораторы? Теперь ведь всем ясно, что Серебрякова и Корабельников не только плохие писатели, но и большие дураки. Пастернак каялся, как мальчишка… Я чувствую, что Пастернак, Олеша, Бабель – несмотря на то, что они всюду кричат о том, что они счастливы, – я им не верю, я думаю, что они несчастливы. Олеша сегодня читал по бумажке свою речь – чтобы не сбиться. Он ее прочел и пошел со Стеничем пить водку, и совсем он не так уж рад, что живет сейчас, как он об этом кричит».
Конечно, это выступление, отражённое в архивах НКВД, ни при каких условиях нельзя назвать доносом. Подумаешь, «дураки»! За глупость в те времена старались не сажать, поскольку боялись только «дюже умных». Но кто знает, возможно, все беды, навалившиеся на Гроссмана в начале 60-х годов, стали наказанием за его старые грехи.
Всё тайное рано или поздно станет явным. Ну может быть, не всё, однако хотелось бы надеяться, что автор этой знаменитой фразы прав. В следующих главах вы убедитесь, что иногда это предсказание сбывается.
В 1977 году Ефим Эткинд, в прошлом известный диссидент, написал книгу воспоминаний «Записки незаговорщика. Барселонская проза». Издана была она уже в Париже, но речь в книге идёт о событиях того времени, когда автор жил в России. Там есть такие слова:
«До недавних пор в Институте мировой культуры имени Горького работал Яков Ефимович Эльсберг… солидный ученый, автор многих трудов по теории сатиры и по истории русской литературы, например о Герцене. Этот импозантный профессор – подлец патологический; точного числа его жертв я не знаю».
С какой стати один литературовед ополчился на другого? Для этого должны быть серьёзные основания. Возможно, речь снова идёт о критических отзывах, как и в несостоявшемся «деле Лесючевского». Тем более, что литературовед Дмитрий Урнов, рассказывая о работе в Институте мировой литературы, отзывался об Эльсберге весьма благожелательно:
«Яков Ефимыч был заботливый и надежный наставник, знающий специалист, сверх меры работящий, организованный, готовый везти за других воз нагрузки и всегда вымытый, выбритый, ухоженный, безупречный. Эльсберг светился, сиял, сверкал. Рубашкой всегда белоснежной и отглаженным костюмом в светлых тонах Яков Ефимович выделялся среди… сотрудников».
Начну, пожалуй, с биографии. Яков Ефимович Шапирштейн, такова его настоящая фамилия, родился в 1901 году в семье зубных врачей. Дело это весьма прибыльное, поэтому маленький Яша в детские годы ни в чём особо не нуждался. Жили они в самом центре Москвы, в доме № 8 по Варсонофьевскому переулку. Но вот какая странность – с приходом новой власти именно этот район, поблизости от хорошо известной всем Лубянки, присмотрела для себя вновь образованная ЧК. Пришлось Шапирштейнам перебраться в бывший дом меховщика Михайлова на Большой Дмитровке – здесь когда-то обитал миллионер Тарасов до того, как застрелился. Цецилия Яковлевна по-прежнему лечила людям зубы, а вот Ефим Миронович стал служащим Госстраха.
О Цецилии Яковлевне, урождённой Цыпкиной, с нежностью вспоминал писатель Юрий Нагибин в книге «О любви»:
«Писателей растлевали, гноили в лагерях, доканывали в ссылках, иных и морально растлевали. Честные люди: литературовед Я. Эльсберг, сын знаменитой Цыпкиной, лечившей зубы Маяковскому, и поэт-прозаик Н. Асанов, тоже из хорошего дома, – вышли на волю стукачами».
О стукачах речь пойдёт чуть позже. А вот что в 1952 году Яков Ефимович писал в своей автобиографии:
«Учился в Реформатской гимназии, затем на 1 и 2 курсах исторического факультета Московского университета в 1917–1919 годах, который не кончил. В 1918–22 служил в художественном отделении Моссовета. В 1922 году совершил растрату в издательстве "Круг", был в административном порядке выслан на Ленские прииски, где работал зам. редактора местной газеты. В 1926 году вернулся в Москву и с этого времени становлюсь профессиональным литератором».
Писатель Всеволод Иванов был членом правления того самого издательства, а потому с полным знанием дела утверждал: «Эльсберг украл около 30 тыс. рублей золотом. Его предали суду, и он был осужден». Поговаривали, что причиной растраты стало увлечение Якова Ефимовича игрой в карты – для любителей азартных игр в те годы имелось множество возможностей. Об этой истории рассказал Николай Любимов в книге «Неувядаемый цвет»:
«Однaжды Яшa проигрaл в кaзино деньги aртели писaтелей "Круг", финaнсовыми делaми коей он ведaл, остaвил членов aртели нa бобaх и зaрaботaл увесистую оплеуху, которую ему дaл сгорячa Всеволод Ивaнов. Зa кaкие-то aферы Яшу посaдили и послaли подышaть воздухом Северa. И вот вместо ресторaнов и кaзино – извольте рaдовaться: рубкa лесa, бaлaндa, спaнье нa нaрaх и прочие прелести лaгерной жизни. Тут-то, должно полaгaть, и нaчaлaсь его aзефовa кaрьерa».
Чем приглянулась Шапирштейну фамилия Эльсберг, это историкам осталось не известно. Возможно, занятия литературой как-то не сочетались с профессией его родителей. В конце концов, нам это не так уж интересно, на какую фамилию он отзывался. Куда интереснее, что после возвращения из ссылки Яков Эльсберг успешно начал делать карьеру литературоведа и критика, сотрудничая с журналом «На литературном посту», органом Российской ассоциации пролетарских писателей. Со временем он стал одним из ближайших помощников главы РАПП Леонида Авербаха. В немалой степени помогло и то, что некоторое время Эльсберг был личным секретарём Льва Каменева. Видимо, благодаря ему и удалось Якову Ефимовичу устроиться на работу в издательство «Academia».
Однако после осуждения Каменева по делу «Троцкистско-зиновьевского объединённого центра» земля под Яковом Ефимовичем заходила ходуном. После обвинения в растрате это был второй момент в его судьбе, грозивший неприятностями. Но если в 1922 году пришлось ненадолго отправиться в ссылку, то на этот раз и вовсе обошлось, если не считать общественного порицания, вынесенного Эльсбергу за порочащую его связь с троцкистом.
В начале 50-х годов автор книг о Салтыкове-Щедрине и Герцене обосновался в Институте мировой литературы, со временем возглавив сектор теории литературы. Но вот беда, вскоре из ссылки и лагерей стали возвращаться недавние «враги народа». В книге Олега Дормана «Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной», автор, ссылаясь на мнение вернувшегося из лагерей Леонида Пинского, написал:
«Он вернулся и рассказал то, что, впрочем, можно было и предполагать. Был такой известный в Москве литератор по фамилии Эльсберг. Человек довольно блестящий, известный прежде всего своими книгами о Герцене, большой говорун, любитель рассказывать всякие истории, – не только ученый, но и, так сказать, светский человек. О нем ходили плохие слухи. Говорили, что он причастен к аресту Бабеля».
О том же рассказывала Ефиму Эткинду жена арестованного во времена борьбы с космополитизмом Евгения Штейнберга. Будто бы на первом свидании он через двойную решётку прокричал жене: «Яков!» Правда, Лилиана Лунгина описала этот момент истины несколько иначе:
«Штейнберг, который в ходе допросов совершенно ясно понял, кто его посадил, сумел написать записочку во время пересылки и выбросить ее из вагона. И вот нашелся добрый человек, который эту записку положил в конверт – там был адрес написан – и доставил. И жена получила эту записку, где было сказано, что во всем виноват Эльсберг».
Вот и приговорённый в 1941 году к исправительным работам литературовед Сергей Макашин тоже высказывал подозрения о роли Эльсберга в своём аресте:
«Между тем в связи с моим сближением с Эльсбергом я получил несколько предупреждений держаться подальше от этого человека. О каких-то неясных, тёмных сторонах жизни и "деятельности" Эльсберга мне говорили и прямо и обиняком… Намекали мне и на морально-бытовую нечистоплотность Эльсберга. Ссылались на прямую уголовщину, связывавшуюся с его именем в редакции "На литературном посту"».
По-прежнему, это всё не более чем слухи и догадки. Нельзя же доказательством вины считать такой пассаж из книги Николая Любимова:
«Взгляд у этого человекa был сложным. Это взгляд мaтерого зверя – зверя, высмaтривaющего добычу, уверенного в силе своей хвaтки и в то же время зверя пугaного, зверя трaвленого, зверя, которому все еще чудится зaсaдa».
Однако на волне хрущёвской оттепели домыслы, возникшие в результате приватных разговоров, постепенно трансформировались в форму обвинений. Макашин, Пинский и Штейнберг направили в партком Союза писателей заявления, в которых изложили своё мнение об Эльсберге. В частности, Леонид Пинский написал:
«Превратно излагая содержание многих бесед с ним на литературные темы, Эльсберг охарактеризовал мои убеждения и высказывания в духе, желательном для органов, которыми руководил тогда Л. Берия. Лишь на основе этих показаний, повторенных Эльсбергом и на суде, я был осужден – недаром в приговоре по моему делу в качестве свидетеля обвинения назван только Эльсберг».
Этим заявлениям долго не давали хода, поскольку требовалось документальное подтверждение роли Эльсберга в осуждении своих коллег, да и сам Эльсберг все обвинения отрицал. И только в ноябре следующего года Яков Эльсберг под давлением улик решился на публичное признание:
«Да, я всё это писал. Я писал правду, они действительно это говорили: я не прибавил ни одного слова, и я не ответственен за те выводы, которые из этого делались. И я считаю свою деятельность глубоко патриотической».
Судя по всему, здесь не обошлось только лишь рецензиями, которые писал Николай Лесючевский – то ли по заказу НКВД, то ли «по зову сердца». Если учесть, что Эльсберг выступал свидетелем обвинения в суде, то его роль аналогична той, которую во время процесса над врачами-умертвителями в 1938 году сыграли назначенные судом эксперты. Правда, от них требовалось подтвердить явно сфабрикованную следователями НКВД версию о неправильном лечении Горького и Куйбышева. Здесь же о трагическом исходе речи нет – Штейнберг и другие обвиняемые были осуждены за высказывания, которые подпадали под статью. Но если эксперт Бурмин в деле о врачах никак не пострадал, благополучно дожив до восьмидесяти лет, можно ли было надеяться на то, что накажут Эльсберга? Тем более что по закону он был чист – в его донесениях только правда, если верить покаянному признанию. Позднее московские писатели пытались добиться хотя бы исключения Эльсберга из своего Союза, однако эта инициатива не встретила поддержки у литературного начальства.
Можно предположить, что Эльсберг функции стукача выполнял без удовольствия. Если Лесючевского вдохновляло желание избавить советскую литературу от враждебных элементов, оказывающих вредное влияние на молодёжь, то у Якова Ефимовича такого намерения быть не могло. Надо же понимать, что литературоведческие статьи читают люди из довольно узкого круга. Тут нет опасности воздействия на умы широких слоёв населения, как в случае, когда из-под пера выходят романы и стихи.
Скорее всего, сотрудничество с ОГПУ-НКВД было вынужденным. Арестованный за растрату в 1922 году, Эльсберг мог согласиться стать сексотом для облегчения своей участи. Такая связь весьма способствует карьере – спецслужбы стараются продвинуть своего агента на такую должность, где он окажется наиболее полезен.
Есть и другая версия. Эльсберг мог пойти на сотрудничество в 1936 году, после того, как Льва Каменева причислили к троцкистам. Об этом довольно жёстко, хотя и без каких-либо доказательств, написал Роберт Конквест в книге «Большой террор»:
«Яков Эльсберг, автор нескольких книг о Герцене, Щедрине и т.д., стал выдавать всех подряд, чтобы смыть пятно с репутации: он был раньше секретарем Каменева».
Эта попытка списать всё на одного не делает чести Конквесту. Впрочем, не исключено, что он всё вывернул наоборот – если Эльсберг был завербован в 1922 году, то к Каменеву его могли подослать для сбора компромата.
Стивен Коэн в книге «Долгое возвращение. Жертвы ГУЛАГа после Сталина» добавляет ещё один штрих к портрету Эльсберга, рассказывая своим читателям о плагиате:
«Тем же занимался и Эльсберг, опубликовавший под своим именем исследование о творчестве Салтыкова-Щедрина, написанное расстрелянным Львом Каменевым, одним из первых руководителей Советского государства, у которого Эльсберг работал секретарем».
Это и вправду впечатляет! Одно дело, когда Яков Ефимович строчит донесение своему куратору в НКВД, честно исполняя то ли свой долг перед Родиной, то ли поручение начальства. И совсем другое дело, если он нечист на руку – тут и растрата, и ещё этот плагиат. Тогда нетрудно предположить, что и в свои донесения он мог добавить что-нибудь якобы «для красного словца». В клевете Эльсберга так и не решились обвинить – ну разве можно вспомнить сказанное двадцать лет назад? Возможно, правду написал, а может, и соврал. В любом случае картина возникает крайне неприятная. Думаю, и самому Якову Ефимовичу было тошно об этом вспоминать. По словам литературоведа Дмитрия Урнова, как-то раз Эльсбергу в частном разговоре подкинули идею написать мемуары. Ответ был кратким, но очень выразительным: «Я ещё с ума не сошёл!»