bannerbannerbanner
полная версияОгонь Прометея

Сергессиан
Огонь Прометея

Полная версия

XI

Себастиан закрыл книгу и отложил ее в сторону.

– Да, – понуро кивнул я, – смысл этой сказки правдив… Люди бывают вздорны, жестоки… бесчеловечны; ими слепо управляют (точно бы приобретенные инстинкты): суетность, праздность, мнительность, алчность, предвзятость, зависть, тщеславие, гордыня, ненависть, суеверность… все то, что по праву именуется невежеством, но не потому, однако, что чуждо сознательности, а потому, что, из нее исходя, действует ей вопреки («Горшие из зол суть те, которые творим себе мы сами»)… И кажется, нет такого кромешного дна, до коего бы род людской не отчаялся опуститься… равно как грезится, что нет такого заоблачного пика, до коего он не отважился бы подняться. Ибо нет ничего величественнее человека, но нет ничего и презреннее; нет ни одного живого творения, которое бы так же восхищало, как возвышенный человек, а соответственно, нет ни одного живого творения, которое так же ужасало и отвращало бы, как человек низменный… Но ведь даже у того, у кого вырастают лебединые крылья, они неминуемо вырастают вороными, ибо сколь бы много ни обреталось в голове умудренного светлых мыслей – мрачных там неотвратимо больше… И тот свет, что мы способны зреть, что мнится нам божественной искрой – это рукотворный костер в ночи, ободряющий жар ритуала средь стылого хаоса мельтешащих теней, факел искусства во мгле дремучей… но не абсолютное Свечение Вечности… Все мы – чада Пандоры. Каждый рожденный подвержен гибели, каждый здравомыслящий причастен безумью… Лишь в том младенческом возрасте, когда мы себя не помним, когда ум наш чист и непорочна душа, когда слова для нас вряд ли что значат, когда мы воспринимаем мир безлично и непосредственно, только тогда наши непригодные к полету крылышки нежны и белоперы, а в очах теплится эфирная аура… Но стоит миновать сему краткому сроку, стоит нам приобщиться рассудочному существованию и приучиться ткать словесную паутину мышления, на каковой до конца дней подлежит нам исполнять свою экзистенциальную активность, лишь стоит нашему сознанию познать «добро»-и-«зло», как вместе с былым неразумием мы постепенно утрачиваем былую ясность, как вместе с памятью обретаем забвение… Возможно, прав был Софокл, высказав в последней своей трагедии – в своем посмертном завещании, что первое благо – совсем не рождаться, второе – родившись, к небытию возвратиться скорее, а едва пролетит несмышленое, беспечное детство, и печалям не будет конца… и вовек не обрящешь покоя…

С минуту я молчал; Себастиан тоже (он знал, что я собираюсь сказать ему нечто знаменательное).

– Астра беременна, – молвил я, перед собой, как в бездну, глядя. – И мне… мне страшно… До смерти страшно, ибо я никак не могу уразуметь, что есть жизнь – благословение или проклятие? Мы даруем своему ребенку чудо этого мира, или же обрекаем его на тщету бытия? Что я должен буду испытывать, когда мое дитя впервые вдохнет воздух и откроет глаза свету, – гордость или раскаянье?.. Готов ли я стать отцом, а главное – вправе ли я им быть?.. Сомнения переполняют мне грудь, извиваются, аспидам подобно, прыщут жгуче-леденящим ядом, разъедающим сердце… И я страшусь, непрестанно страшусь, что счастливейший день моей жизни чреват стать прологом очередной трагедии…

– Вы должны верить в себя и в свою супругу, поскольку верите в вашу любовь, – тихо сказал Себастиан, мой потупленный взор теплым сияньем очей привлекая. – Естество любви – единство, ее цель – генезис.

– Вы правы, – отвечал я. – Но… но даже если мы сумеем быть достойными родителями, как оберечь дитя средь пагубной неустроенности мира, кишащего заразой недомыслия, порочности, лицемерия, корысти, фанатизма, насилия; мира тотальных неуверенности и страха, где каждый опасается, а посему – каждый опасен, – отчего, по неизбежности, к преднамеренному злу прибавляется гораздо больше зла бесцельного; как, спрашиваю я, оберечь дитя средь абсурдного мира, где радости и страдания скрещены в патологические гибриды, где тягостна свобода и вожделенно рабство, где честь бесчестна и бесславна слава, где суета и гнев доставляют исступленное упоение, где нестерпимы тишь и покой; средь шаткого мира напастей и тоски, которым управляют не разумение и справедливость, но деньги, сила и ложь, а потому являющего многочисленные этюды постыдного неравенства – пошлой роскоши и унизительной нищеты, безжалостного могущества и жалкой бесправности; наконец, средь скорбного мира, где невежество и отчужденность – норма, а мудрость и взаимопонимание – исключение?.. Как?..

Мой вопрос – моя сокрушенность – мое моление – повис в воздухе. Себастиан безмолвно смотрел на меня (в меня), и неподвижные зрачки его хранили глубокий след вдумчивости; затем он сказал:

– Вы спрашиваете одного из немногих, кто был от всего означенного волею судьбы убережен. Но, может быть, как раз ввиду сего я смогу подать вам надлежащий совет, – поскольку, не касаясь частностей, попробую рассудить основы. Так одно из речений Конфуция гласит: «Есть ли у меня какая-либо опытность? Нет. Но когда люди просят моего совета, я, не имея должного представления об их деле, выясняю только, где его начало и где конец, и более ничего не говорю».

Самое первостепенное, безусловно, в искусстве воспитания – это чувство ответственности – чувство родительского (шире – человеческого) долга. Всегда нужно помнить: не дети наше будущее, мы – будущее наших детей. Следующее (но не менее существенное), это постижение творческой – эстетико-моральной – природы человека, сознание того, что его характеризует, к чему ему приличествует стремиться и от чего отстраняться; отсюда, само собой, должна отправляться воля совершенствования, заключающаяся в конструктивной деятельности души, при которой разум и чувства консонируют в единстве, нарекаемом добродетелью. Далее, способность привить ребенку объективное мировоззрение (то есть ясное понимание всеобщей относительности в порядке вещей и явлений, где следствие нередко суть мотив, а мотив – следствие, и где, бывает, что закономерности случайны, тогда как случайности закономерны), – для привития сего необходим прямой и справедливый наставнический дух, что вещает, но не диктует, убеждает, но не навязывает, ведет, но не ограничивает; не только уча тому, чему полезно, но и вразумляя о том, в чем вред (поскольку мало ведать истину, надобно также вникать в причины заблуждений: неправда без правды властна представляться несомненной, но правда без неправды – сомнительна; факт удостоверяется не тем, что против него нет свидетельств, а тем, что любые свидетельства, против него выдвигаемые, на проверку оказываются ложными). В довершение же всего, любовь, коя служит источником чистой веры – совершенного доверия, а соответственно, ядром единодушия меж родителем и дитя – воспитателем и воспитанником. Все вышеприведенное (что можно фигурально визуализировать квадратом, в котором каждая сторона равнозначна), определенно присуще вам, Деон, ибо вы достойный человек, а значит, для вас по праву естественно быть достойным отцом. Ведь поступая недостойно в отношении своего ребенка (или кого бы то ни было), вы в первую очередь поступали бы недостойно себя – поступали бы наперекор своему этосу – своей натуре – и уже не являлись бы тем, кто вы есть, и вас бы не заботило то, что ныне столь тревожит. Здесь и кроется роковая особенность человека, блюдущего достоинство, во всем старающегося поступать мудро: он часто сомневается, намереваясь сделать ответственный шаг, ибо зрит слишком обширно, чтобы, сродни лошади в шорах, не опасаться скрытых угроз; он страдает от напряженного анализа, в силу своего ментального склада тщась дистиллировать волнующий его вопрос на черное и белое, каковые беспременно смешиваются в серые тона. Риск ошибиться невозможно свести к нулю, – непогрешимость есть только-то погрешность, химера, – но возможно сей риск серьезно уменьшить. Для этого требуется при любых обстоятельствах оставаться верным себе – своей сознательности – своему долгу – своей чести; неуклонно следовать собственной природе, углубляя ум и возвышая душу; всегда внимать рассудку и действовать в согласии с его дискурсивными посылками, но при сем никогда не пренебрегать воззваниями сердца, лишь бы оные неоправданно не противоречили тому, что внушает зрелое размышление, – подобает пребывать невозмутимым, но не бесчувственным. Первый атрибут мудрости – не допускать расхождения между словом и делом; первая обязанность воспитателя – подтверждать наставления личным примером (вспоминая тезис Иммануила Канта: «Подражание для воспитуемого есть начальное определение воли к принятию максим, которые он впоследствии делает своими собственными»). Таким образом, искусство быть достойным человеком централизует все этические искусства omnino («в целом») (ибо душа – полнота сознательного и подсознательного – суть форма поведения), в том числе – быть достойным супругом и достойным отцом; и как любое великое искусство (в данном же случае мы говорим о величайшем, – памятуя, что вообще почти всякая целенаправленная деятельность – искусство) оно требует многопланового изучения и постоянных экзерсисов – вдохновенной самоотдачи.

Возвращаясь непосредственно к проблематике воспитания, хочу добавить, что поистине важно поощрять в ребенке склонность к игре, – поскольку очень достоверно, по-моему, сказано Монтенем в его «Опытах»: «Игры детей – отнюдь не игры, и должно смотреть на них как на самое значительное и глубокомысленное занятие сего возраста». Ведь, по сути говоря, сама жизнь – не что иное, как игра; только если все живое играет по заведомо условленным правилам, то человек, обладая способностью мыслить абстрактно (то есть – необусловленно), волен, в меру возможностей, лично утверждать свои принципы, следовательно – цели. И, пожалуй, вполне справедлив парадокс: «Зрелый человек тогда бывает наиболее серьезен в своей деятельности, когда наиболее уподобляется ребенку, игрой увлеченному»… Разумеется, детским играм приличествует быть размеренными и вдумчивыми, развивающими логическое мышление и творческое воображение, предрасположение к усердию и любовь к доброте, а не буйными и шумными, культивирующими разнузданность и жестокость. Как, вторя Платону, предписывает Аристотель, считавший, что нравственные устои сказываются в вызываемых делами удовольствии или страдании: «С самого детства надо вести, чтобы удовольствие и страдание доставляли то, что подобает; именно в этом состоит правильное воспитание». Ибо воспитание этическое есть воспитание эстетическое.

 

(Не подлежит сомнению, замечу in parenthesi («в скобках»), ребенка ни в коем случае нельзя обижать, даже желая ему тем самым блага (дабы истинно понять свою ошибку он должен почувствовать дружественную справедливость укора: не наказания бояться – воодушевляться мыслью об исправлении), но и хвалить его следует с разумной умеренностью – единственно в действительно заслуженных случаях, – поскольку ребенок обижаемый исполняется страха и униженности, а ребенок чрезмерно хвалимый – гордыни; тогда как тот, кто поступает хорошо, полагая сие естественным, и естественно же стремится стать лучше, со спонтанной вольностью держится «aurea mediocritas» («золотой середины»), будучи исполнен подлинного достоинства.)

Бесспорно и то, что весьма благотворное воздействие на детскую душу способны оказывать игрушки, служащие действенными инструментами, с помощью которых маленький человек совершает дебютные исследования своего внутреннего мира… Когда я жил в отчем особняке, у меня, конечно, были игрушки, но я не понимал их смыла (так, например, я катал по полу лошадку на колесиках, потому что она каталась, а не потому что она лошадка или какое-либо одушевленное мною создание, – это занятие было некоей машинальной реакцией и в нем не было ничего от искусства); только Лаэсий проложил для меня радужный мост в удивительное, бескрайнее Царство Фантазии и путем увлекательной игры иллюстрировал очень многое, чего я не сумел бы себе столь живо представить и непринужденно усвоить при отвлеченных разъяснениях; а разыгрывая со мною фигурками животных сценки из басен, наставник играючи влагал мне в душу, беззаветной серьезностью проникнутую, основоположения человеческой морали… Сии игрушки, изготовленные для меня Эвангелом, – жестом руки Себастиан указал на одну полку (которую я подмечал и раньше), вместо книг заставленную небольшими резными фигурками, ярко раскрашенными, – дороги мне, как встарь, и свято мною хранимы.

Я приподнялся с места и ступил к стеллажу, чтобы получше их разглядеть.

– Детство – укромный уголок в нашей душе, – продолжал меж тем Себастиан, – вечнозеленый оазис грез, который должно лелеять, беречь от запущения, – ведь каждый взрослый отчасти остается ребенком (и чем человек умудреннее, тем более заповедна для него сия часть – сей родник личности, иссушение коего не восполнит никакой опыт)… Всякий раз, приходя сюда, я оглядываю свои детские игрушки с трогательным чувством нежности – знаменательным чувством отрады; и не без причины они находятся именно в библиотеке, поскольку говорят моим уму и сердцу не менее, чем говорят значимые для меня книги. Не столько важно, что представляет собою предмет, сколько то важно, что мы в нем созерцаем. Так и книги, – тоже своего рода игрушки, – с пользой или без таковой занимают нас, отводя русло текучей реальности от наших душ, в их содержание вовлеченных, и являют сознанию те или иные образы, кои мы вольны воспринимать по собственной аффекции, но кои подчас (в особенности же в юные лета) чудодейственно возобладают над нами и, пленяя волю, преображают самое наше восприятие. Ввиду сего, грамотно подобранное чтение, играя на сопереживании ребенка, влагает в его сердце, веры исполненное, светлые, вдохновляющие образы добра, любви, справедливости, милосердия, и темные, отталкивающие образы того, что им супротивно. Ибо совершенно необходимо, лишь упрочится разумение, постичь оба этих диаметрально-вездесущих сегмента нравственности, приучиться верно различать их и заручиться фундаментальным знанием того, что благородно и что бесчестно, – поскольку именно в познании инаковостей, сплошь переплетающихся в разнородном единстве бытия, и состоит первое свойство человека, что по древнему мифу вдохнула в нас Афина, определив тем самым нашу натуру и наш удел – свойство мудрости… Наилучший же посредник между мудростью и душой – это искусство, ибо оно как эманация идеи, как энергетическая криптограмма фантазии поселяет в мышлении абстрагированные видения, символы, каковые, дабы их дешифровать, дабы ясно осмыслить, необходимо прочувствовать; если кратко, цитируя выдающегося художника: «Искусство – ложь, позволяющая постичь истину». И так как искусство суть творческое воображение – исток всех интеллектуальных инициатив и духовного потенциала, так как оно есть истинно человеческая прерогатива, есть начало разумного становления, есть тот ключ, что разомкнул человеку вольер животной природы – движущий фактор вознесения индивидуальности – божественное зерцало, то именно искусству долженствует быть светилом, по орбите вкруг коего направляется воспитание. И покуда сумерки неведения устилают дол сознания, вершины уже озарены животворящим пламенем Прекрасного.

В дальнейшем же, когда ребенок начнет приобщаться наукам, в силу своей натуры будет усваивать их посредством творческой синергии, что, несомненно, скажется положительно не только и не столько на эскалации интеллекта, но главным образом на раздвижении границ сознательных и подсознательных – росте личности – возвышении Гения. По примерному выражению одного замечательного славянского литературоведа: искусство и наука сродни двум глазам, совместно дающим объемность виденья

В заключение отмечу следующее: мне довелось читать у разных авторов, что самый ранний возраст (первые пять-шесть лет) также обычно и самый знаковый, поскольку именно в этот особо восприимчивый период выкристаллизовывается первичный слепок души, который, пожалуй, можно уподобить восковой фигурке, вылепленной ваятелем как образец будущей скульптуры; затем на основе данного слепка возводится форма для отливки характера, что, будучи весьма несовершенным, требует впоследствии всесторонней доработки и шлифовки. Согласно сему, если в положенный срок пробудить у ребенка приверженность добродетели (чувство прекрасного – любовь созидания), внимательно оберегая на начальных порах от чуждого оной влияния, то можно заблаговременно предуготовить его к самостоятельной жизни и тем моральным дилеммам, – порою неочевидным для незрелого рассудка, но внятным непорочно-обостренной интуиции, – кои жизнь повсеместно ставит. Ибо хотя любая добродетель искусственна (являясь не чем иным, как эстетическим актом сознательности, или активным знанием блага) и, соответственно, требует искусности для своего претворения, однако архэ ее – нравственное чувство (синдересис178) – всегда естественно, имманентным эффектом разумности выступая, и, соответственно, ежели не замутнено примесями нерадивости, предрассудков, заблуждений, капризов и обид, действует естественным – безусловным – образом, – так в каждом человеке обретается Гений (обыкновенно одаренностью и талантом называемый), но отнюдь не каждый его сознает – отнюдь не каждый в него верит, а потому отнюдь не в каждом он въяве проявляется, лишь смутно брезжа в сумраке существования, не взошедшему солнцу подобно.

Итак, ссылаясь на Платона, вслед за Сократом заявлявшего, что всем порокам противоположно то, о чем гласит дельфийская надпись «Познай себя», – а равно на мой личный духовный опыт, – я с уверенностью утверждаю: «Порочность никогда не может познать ни добродетель, ни самое себя, тогда как добродетель человеческой природы, своевременно получившей воспитание, приобретет знание и о себе самой и о порочности».

Таковыми на мой взгляд надлежит быть азам воспитания. Сказано мною немногое, но большего сказать не решаюсь. Задачу же воспитания, как мне кажется, указует следующий завет: «Своими детьми должен искупить то, что я дитя своих родителей».

– Это прекрасные слова, – произнес я при безудержном вздохе, вновь напротив Себастиана севши, в глаза ему с неизреченной благодарностью глядя. – Прекрасные, сильные, воодушевляющие… но боюсь… утопичные… Вообще же все, что вами изложено, Себастиан, справедливо и поучительно, – я непременно буду помнить ваши благие советы и на них опираться… Но… – горестно потупился я. – «Человечество – это грязный поток. Надо быть океаном, чтобы принять в себя грязный поток и не сделаться нечистым». Действительность текуча, как ртуть, и столь же токсична…

Сцена мира слишком переполнена, слишком тесна, слишком шумна, слишком сумасбродна; всякий играет на ней трагикомедию своей жизни, драматургом коей выступает Судьба, декоратором – Обычай, а постановщиком – Случай; и все эти массовые действа – «хорошие», «посредственные», «дурные» – вклиниваются в друг друга, сумбурно перемешиваются, купно представляя собою то, что зовется «театром абсурда»… Весьма остроумно подметил, уж не помню какой автор, написав приблизительно так: «Любой из нас – пьеса, которую смотрят со второго акта и в которой толком ничего не понять. Актеры говорят и делают неизвестно что и неизвестно зачем. Мы тщимся разобрать их поведение через лорнет собственного недопонимания, и они зачастую представляются нам просто сумасшедшими»… Социум – это поистине невероятное и поистине пугающее зрелище. А посему люди (можно сказать, инстинктивно) сплачиваются в труппы, чтобы придать собственному спектаклю какой-то осмысленности и замкнуться в семейном кружке от той безотрадной механистической суматохи, от того глобального рационализированного безумства, что закономерно-неисповедимым образом разыгрывается на подмостках Цивилизации.

Сплошь и рядом люди сходятся почти наобум, невзначай зачинают детей и «живут-поживают» в суетной полуяви. Желая свести к минимуму свое непреходящее беспокойство, они тем самым сводят к минимуму свое мышление (фатально подпадая под доминанту того, что именуется «общественным мнением», кое, по большей части, суть система «полезных предрассудков», содействующих поддержанию социального порядка). Они всемерно зациклены на вещественном пласте бытия: их заботит материя, но не волнует форма; они видят данность, но не ведают причины; они мнят, но не знают (и за это даже нельзя их винить, ибо сие сообразно сетованию, что средь залежей графита только изредка нарождаются алмазы), – а потому они резонно почитают, будто воспитание ребенка (именно что ребенка – не человека) состоит преимущественно в том, чтобы тот был сыт да одет по сезону, чтобы не безобразничал и не сквернословил, чтобы вовремя ложился спать и чтобы исправно посещал школу, получая высокие оценки (а не высокие познания); словом, они дрессируют детей, как дрессируют животных – то лаская, то наказывая (и так еще в положительном случае, ибо в сем жутком мире немало детей, родители которых относятся к ним не в пример хуже, чем хозяева относятся к своим четвероногим питомцам, – это те, кто из люда деградировали в зверье – те, в ком лишь тень человеческого достоинства)… Что и говорить: никакой речи о воспитании в подлинно гуманном значении не идет. Как правило, люди только-то портят своих чад, намереваясь сделать их лучше, – неумелой заботой легкомысленно калечат неокрепшие сознания, как некогда были искалечены сами. В итоге дурное влияние заблудших душ из поколения в поколение чумой носится в атмосфере, всюду просачивается, надо всем тяготеет… И, наверное, единственная возможность не заразиться – не дышать… Либо подобно вам, Себастиан, вдыхать лишь девственный воздух, что веет средь нелюдимых гор, над земной юдолью возвышающихся…

Я угрюмо смолк, испытывая, как сердце мое покрылось изморозью, и тяжко стянуло дыхание. Себастиан также длительное время ничего не говорил.

– Деон, – наконец растопил он лед затишья своим теплым, исполненным несказанного благородства голосом, – я понимаю, что в вашем мире «знать» и «мочь» не равносильные понятия… Я понимаю это, хотя и не могу понять… Свобода зачастую – осознанная необходимость; но чаще того – неосознанная. Выбор иллюзорен, поскольку вольные им распорядиться находятся в неволе у неведенья, предубеждений, страстей, привычек, традиций, потребностей, обязанностей, прав, запрещений, принуждений, надежды и неверия. Каждому ходу по доске бытия сопутствует фортуна. Человек никогда не может всецело ручаться за исход своих действий, – даже самые эти действия нередко ускользают за периметр его контроля. Однако, человек всегда должен отвечать за намерения, сими действиями руководящие. Истинная воля не в том, чтобы совершить некий акт, но в том, чтобы совершить оный согласно разумному суждению. Истинная добродетель не в том, чтобы от случая к случаю творить добрые деяния, но в том, чтобы стремиться быть всечасно готовым к претворению таковых с моральным умыслом – непреложной верой. Истинная мудрость не в том, чтобы всуе мудрствовать, но в том, чтобы мудро жить.

 

Лаэсий учил: «Благость проистекает не из внеположного источника, а из духовного начала; благой человек пребудет благим при любых обстоятельствах, меж тем как беспутный и благие обстоятельства, более чем вероятно, обернет себе (да и не только себе) во вред, – так, когда чистое примешивается к нечистому, не нечистое становится чистым, но чистое – нечистым».

Первый и высший долг человека зиждется не на том, что ему следует делать, а в том коренится, кем он должен быть. Сила духа не делом достигается, но дело вершится силой духа. Спасение – в вере; вера – в самопознании. Ибо вольно идущий осиянным путем самопознания – Пробужденный – одолел главный свой страх, смирил кровного врага, обрел сущего союзника – себя самого. Он истинно свободен, ибо свободен истиной. Он мудр и добродетелен, ибо таково естество его самодовлеющего разума – его человеческая миссия – его божественное Предназначение.

«Удали маленький камешек из небольшой кучки – та заметно поредеет; скинь громадный валун с горы – она не станет меньше», – однажды сказал мне наставник.

И я лишь могу повторить вам, Деон: познавайте себя, верьте в себя, вне зависимости от условий поступайте достойно себя, достойно тех, на кого вы равняетесь, достойно тех, кто равняется на вас, и знайте, что, каковы бы ни были результаты, вы оставались верны себе – своей разумной натуре – своей человечности, над которой рок, будь он милостив или жесток, не властен.

После этих слов Себастиан встал из-за стола и протянул мне правую руку; губы его улыбались – углубленно-карие зрачки излучали серьезность. Я поднялся со своего места и принял крепкое (а вместе бережное) рукопожатие.

– Наш разговор очень важен для меня, Деон, – сказал Себастиан.

В знак солидарности я на мгновение опустил веки.

– Полагаю, – продолжал он, – заключительная тема, которая в то же время является исходной, – тема становления и воспитания, – хотя по неизбежности она не оказалась в должной степени рассмотрена, – есть надлежащее завершение нашей беседы…

Я ничего не ответил, спонтанно взором вопрошая.

Себастиан с проникновенной откровенностью глядел мне в глаза (в самую душу):

– Мы, Деон, мой друг, вскоре обязательно увидимся – еще раз, дабы нам, еще лучше узнав друг друга, еще лучше узнать самое себя…

Мое молчание было моим согласием (вольным смирением моим).

– Прощайте, друзья… – окидывая книги светлым взглядом, в коем мерцала радость сожаления, произнес Себастиан.

Покинув библиотеку, мы прошли по коридору и у двери, отведенной мне комнаты, расстались в безмолвном единомыслии. Лик Себастиана был покоен и ясен; но я, кому смерть за последние годы стала близкой знакомой, явственно различал в нем приметы неотвратимого затмения.

178Синдересис (греч. συντέρεσις: верное суждение) – термин схоластической философии, обозначающий предполагаемую врожденную (интуитивную) способность человеческого разума реализовывать основные этические принципы. «Суть синдересиса – в природном влечении лишь к тому, что согласно с разумом и сочетается с выбором единственно верного пути». (Б. Грасиан, «Карманный оракул».)
Рейтинг@Mail.ru