Цезарь побывал в Северной Италии, собрал там пять легионов и вернулся назад. Захватив воинов, бывших в Женеве, он, едва отдохнув, повел их за Рону в землю сегузианов. Сегузианы были первыми дикарями, с которыми пришлось встретиться Цезарю; они приняли римлян мирно. Гельветы между тем уже успели напасть на эдуев и изменнически опустошить их земли, уводя людей в рабство и расхищая имущество.
От эдуев прибыли послы умолять Цезаря о защите. Цезарь стал лагерем на реке Араре (Саоне), впадающей в Рону. Ночью лазутчики донесли, что три четверти войска гельветов уже перебрались через реку. Цезарь пошел в обход и напал врасплох на оставшихся по ту сторону. Дикари разбежались и попрятались в лесу.
Эти гельветы принадлежали к племени тигуров, которые убили консула Кассия и провели с позором под ярмом его войско. Роковым образом победители римлян на этот раз первыми получили от них мзду.
После сражения Цезарь приказал навести мост через Арар и погнался за тигурами. Дикари прислали послов.
Для Цезаря, наконец, появилась возможность явиться в мире тем, кем он был на самом деле – властителем, наследником идей Катилины.
Знаменитый заговорщик испортил успех своего дела, главным образом, двумя непоправимыми ошибками. Первая из них состояла в том, что он слишком громко давал народу невыполнимые обещания, а вторая – что он предпочел сражаться со своими противниками на римской почве, не упрочив своего влияния на приверженцев предварительными успехами вдали от отечества.
По тактике Цезаря видно, что он понял это как нельзя лучше и, пока был в Риме, старался, чтобы никто не угадал его истинное лицо под маской волокиты. Никто и не опасался, что легкомысленный мот способен затеять нечто серьезное…
Достойна упоминания еще одна черта в действиях Цезаря, доказывающая, насколько его тактика была противоположна тактике Катилины.
С момента своего вступления на политическое поприще Катилина проявил себя сторонником террора, палачом Суллы, другом контрабандистов, а в заговоре у него самыми энергичными личностями были женщины; они его возвеличивали (Орестилла и Семпрония), они же его и погубили (Фульвия, фаворитка Курия).
Цезарь, прослывший отъявленным дамским угодником, не предоставил ни одной из них никакой серьезной роли в своих действиях. Даже Клеопатра египетская явилась чем-то мимолетным, призрачным, каким-то второстепенным аксессуаром при его особе. Ни дочь его, ни одна из его жен, ни одна из любимых им аристократок не имели положительно ни малейшего влияния на его судьбу. Женщины – его любовь, игрушки досуга, более ничего.
Как человек Цезарь является взору историка постоянно влюбленным, по большей частью удачно, но как политик он чужд женского влияния.
Мы не видим подле него и мужчины, которого можно было бы назвать его фаворитом, каким были Лентул Сура у Катилины или Цинна у Мария, хотя многие из его современников пытались набиваться к нему в советники. Он любил Антония, Цицерона-младшего, Брута, любил многих, но не подчинялся никому. Он как выступил, так и сошел со всемирной сцены, пробывши на ней одиноко главным лицом без наперсника. Все его друзья остались сзади него в хоре, не соединившись в дуэт с его личностью.
Со дня посольства тигуров роль Цезаря на исторической сцене начинает проясняться.
В Женеве против гельветов он действовал еще как простой император-вождь, зависимый от сената, теперь же, на Араре, Цезарь впервые является как неограниченный повелитель пяти легионов в неприятельской стране, уже слышавшей победный звук его оружия. Он здесь сбросил маску скромности и явился тем, кем хотел быть, – властелином, героем, полубогом.
Выступая вслед за ликторами-телохранителями, одетый в роскошную белую одежду, расшитую пурпуром и золотом, в блестящем панцире и военном плаще Цезарь вышел из своей палатки после завтрака и направился уверенными шагами к лагерной площади, где уже было готово для него под навесом возвышение с курульным[31] креслом.
Свита, состоящая из высших чинов армии, также богато одетая, последовала за своим императором и расположилась стоя вокруг него, сидящего.
Не намереваясь ни в каком случае заключать мир с галлами, Цезарь держал себя сообразно этому плану. Дикари еще не очень боялись римских мечей; победа над Кассием была слишком свежа в их памяти. Они выбрали в послы Дивикона именно потому, что этот вождь поразил Кассия, чтобы самым его именем сразу сбить спесь с пришельцев.
– Привести послов от варваров! – сказал Цезарь, как будто не замечая, что эти послы уже давно ждут его на площади.
– Послы гельветов-тигуров здесь, божественный Юлий, – доложил легат Антоний, претендовавший на то, чтобы считаться самым приближенным среди любимцев.
Дикари подошли с переводчиком. Они были одеты в звериные шкуры мехом наружу с цельными мордами на головах вместо шлемов. Вдоль спины у них висели неостриженные волосы, жесткие, как щетина, и бесцветные, как лен. На груди бряцали железные цепи с вставками звериных зубов и стеклянных бус. На ногах у них были штаны из клетчатой холстины, а обуты они были в некое подобие римских сандалий с деревянными подошвами.
– Что племя тигуров желает сказать народу римскому через меня, представителя его? – гордо спросил Цезарь.
Услышав этот вопрос от переводчика, Дивикон ответил:
– Гельветы-тигуры согласны заключить мир и жить там, где Цезарь укажет им, но пусть Цезарь не слишком надеется на свои силы… Вспомни, Цезарь, беду римлян и доблесть гельветов! Ты напал врасплох на часть нашего войска, не имевшего возможности получить помощь из-за реки, и разбил ее… Это не беда для нас… Не гордись этой победой! Наши предки завещали нам сражаться в открытом поле, лицом к лицу с врагами, а не хитростью из-за кустов под покровом ночи. Берегись, Цезарь! Эти места могут сделаться новым вековечным памятником бед Рима!
– Я отлично помню событие, на которое ты намекаешь. Если бы я хотел это забыть, то вы, гельветы, вашими новыми оскорблениями напоминаете обиду, нанесенную моему отечеству. Вы хотели насильственно проложить себе путь через римскую провинцию и разорили земли наших союзников. Ваша хвастливость повлечет за собой возмездие богов.
Если вы дадите нам заложников и вознаградите эдуев с аллоброгами за нанесенный вред, то я согласен на мир.
Эту речь Цезарь произнес таким высокомерным тоном, что если бы даже дикари были чрезвычайно напуганы, то все равно гневно возмутились бы. Сейчас же, явившись в качестве посольства больше для разведки, нежели с действительным желанием мира, они, переговорив между собой, ответили надменностью на надменность.
– Гельветы берут заложников, а не дают. Римляне уже изведали это, – сказал Дивикон и ушел, не прощаясь.
Эти переговоры с дикарями оказались предлогом к формальному объявлению войны. Случилось именно то, чего хотелось Цезарю.
– Эй, медвежьи головы! – закричал вслед послам караульный у ворот лагеря. – Берегитесь! Наш лысый не только любезничает, но и драться умеет.
– Граждане, жен охраняйте!
– Лысого хвата ведем…[32] – запел другой легионер, сидя на бочке и оттачивая меч.
Из этих куплетов впоследствии сложилась песня в войске, не особенно лестная для нравственной репутации Цезаря.
– Церинт! Косматый разиня! Скоро ли я добужусь?! – кричал Фабий после переговоров с послами, возвратившись с ночного совещания из палатки Цезаря.
– Сейчас, сейчас, господин… Что угодно? – забормотал лентяй спросонья.
– Седлай коня![33]
Фабий стащил Разиню с постели и встряхнул за плечи. Церинт, разбуженный среди самых блаженных грез о материнском доме, Риме, Беланде и тому подобном, никак не мог опомниться, повторяя вопросы, но не двигаясь с места для выполнения приказания.
– Седлай коня! – повторил Фабий чуть не десятый раз. – В поход!
– В поход? Ночью-то?
– А тебе тут хотелось бы спать, как дома?.. Барра![34] Не разговаривать!.. Пошел!
Лишь выйдя из палатки на свежий воздух, Разиня понял суть господского приказания. Конница в числе тысячи человек готовилась к выступлению. Сотня Фабия также участвовала в этом и ждала своего центуриона.
Разине было холодно и от суровой погоды, и от дремоты, но – делать нечего, – он оседлал своего и господского коня и повел к палатке, бормоча про себя с досадой:
– Экие тут страны гиперборейские! У нас, верно, теперь от жара все мечутся из угла в угол… Рыбакам в воде жарко… А тут давно лето на половине, но все холод и холод, точно зима. Одно слово – дикарщина!
Эта «дикарщина» день ото дня становилась Разине противнее, главным образом потому, что спать мешала.
Конница понеслась в погоню за гельветами, свернувшими лагерь, чтобы разведать, в какую сторону они двинулись. Ровная открытая степь расстилалась пред ними, освещенная луной. Вдали виднелись медленно удалявшиеся ряды арьергарда гельветов. Сердца римских воинов разгорелись удалью, и они с криком «барра!» понеслись вдогонку. Гельветы быстро развернулись лицом к подъехавшим врагам и с диким хохотом ударили на них. Гельветский арьергард в числе пятисот человек прогнал тысячу римлян с большим уроном. Хорошо зная местность, дикари после стычки попрятались, точно исчезли.
Уныло поехали разбитые удальцы навстречу всей армии Цезаря, также выступившей в поход. Цезарь сделал выговор командирам конницы за самовольное нападение в открытом месте.
Церинт, раненный в ногу, плакал весь следующий день, сетуя, что добровольно заехал в такую глушь с господином.
– Убирайся домой! – сказал ему Фабий со своей всегдашней веселостью. – Тебя здесь насильно не держат.
– Убирайся… а как отсюда убраться-то? Один не побредешь степями… Еще, пожалуй, те медведи-то облапят да сожгут в деревянном идоле. Говорил я, господин, что не в пример бы лучше тебе ехать за Крассом на Восток, чем сюда… так и вышло… что тут? – ни побед, ни добычи, одни дикари да холод.
– А тебе сразу хотелось бы золота и теплой печки?
– Хоть бы и не золота, а так… что-нибудь повеселее.
– И поспокойней?
– Хоть бы с неба-то этой пасмури не было!.. А то начальство все гоняет с места на место… Ты все за плечи трясешь, как нарочно, в самую полночь… На небо взгляну, – и тут неутеха – дождик, туман да ветер. Нынче вот, наконец, и последней беды дождались – побили нас дикари, да еще с хохотом высунутыми языками дразнили… Что это такое?! Аней убит, Викторин умирает, я, пожалуй, сделаюсь хромым от этой раны. Куда ж я хромой-то денусь? – придется повесить лютню или гусли за плечи да бродить по деревенским свадьбам, наигрывая плясовую за два семиса, когда хлеба съешь больше, чем на сестерцию в день. Эх, господин, пропаду я, горемычный, тут!
– Ха, ха, ха! Царапины испугался! Ай да храбрец! Сидеть бы тебе дома, да ловить рыбу с отцом, получая от него затрещины!..
– Эта рана хуже всякой батюшкиной затрещины… Вся нога распухла… Говорил я и Аминандру, чтобы не ходил к дикарям… один от него был ответ: малый старого не учит. Вышла моя правда – пошел да пропал без вести. Так пропадем и мы.
Отпроситься бы тебе, господин, под каким-нибудь предлогом в Женеву, благо мы еще не далеко зашли…
– Зачем?
– И уехать оттуда домой.
– За это голову снесут.
– В Риме не снесут. Сказал бы ты там сенаторам – что ж, мол, это, почтенные отцы! Цезарь завел нас в трущобу на бесславную погибель. Не все в Риме за Цезаря… на него управа найдется.
– Ну уж, друг милый, ты меня на это подучивать не пробуй! Где Цезарь, там и я.
– Ты погибнешь… мама твоя затоскует…
– Есть у меня теперь другая мать, дороже родимой – Фортуна Цезаря.
– Прав наш Аврелий! Мама твоя бранила его, будто он тебя портит, поддерживая в желании ехать под Фезулы, а он сказал ей в ответ: «Я не испорчу твоего сына, тетя, ты сама портишь его, сближая с Юлием. Этот Юлий Цезарь собьет его с толку скорее, чем я». Так и вышло… заладил ты, господин, одно – Цезарева Фортуна…
– Да, Цезарева Фортуна – моя единственная богиня, моя мать, жена, сестра, все, весь мир мой в ней одной.
– И пропадешь с этой Фортуной! Свернешь ты себе шею, – говорил тебе Аврелий.
– Лучше свернуть шею ради Цезаря, чем сберечь ее, никому не нужную, бесполезную.
– Господин! Дорогой мой Люций Фабий! Делил я с тобой игры детские, буду делить и все беды житейские. Не гневись ты на неразумные слова твоего слуги. Я говорю, что сердце мое велит говорить… чует мое сердце в этих скитаниях одни беды… ты пропадешь… пропадет с тоски и твоя матушка.
– И завоют все ее собачки… Ха, ха, ха!
– Я тебе говорю серьезно, а ты принимаешь со смехом… пожалей матушку! Вспомни, как она, бедная, билась в рыданиях, провожая тебя! Вспомни, как она проклинала Цезаря, повторяя, что за всю ее любовь не ждала от него такой награды: «Мало ему людского злоречия, запятнавшего мое имя, – говорила она, – мало ему моей ссоры с мужем; разбил он окончательно мое сердце, отнял у меня моего мальчугана».
– Матушке хотелось, чтобы я у нее сидел, да ее собачкам ушки почесывал!
– Эх, господин! Не такова твоя матушка, чтобы видеть тебя лентяем, бездельником – хотелось ей видеть тебя таким, как твой отец: сенатором… в почете…
– Чтобы я только языком болтал, обтирая скамью тогой… наболтаюсь еще по этим сенатам и форумам… будет для этого время, когда на войне прославлюсь да состарюсь.
– Ой ли, господин! Состаришься ли!
– Или век молодым буду?
– Иной и остается молодым, не старится… в сырой земле… в могиле темной…
– Особенно часто это бывает с трусами, которые ноют от царапины.
– Я что? Я – бобыль, никому не нужный… У моих родителей помимо меня да двух выданных сестер осталось дома три сына да дочерей не сочтешь сколько… они рады были сбыть меня с хлеба долой… Ты – другое дело… вспомни, господин, что ты – единственное сокровище у твоей мамы, вспомни, что ради одного тебя отец твой простил ее ветреность с Цезарем и снес дурную молву о ней; без тебя их любовь порвется…
– А мне какое дело?.. Если люди захотят ссориться, то никакие дети не помирят. У твоих родителей осьмнадцать человек детей, да мира-то никогда не бывало, – все ревнуют друг друга да дерутся из-за пустяков.
Чу!.. Церинт, трубы играют общий сбор к палатке императора… Забудь свою царапину и живо за мной!
Церинт, охая, поплелся за господином.
Время шло для римлян в постоянных переходах с места на место. Редко удавалось им отдохнуть хоть одни сутки. Гельветы, возгордившись победой, стали нападать на лагерь. Цезарь запрещал своим воинам вступать в битву с дикарями, довольствуясь одной обороной; он следовал за врагами шаг за шагом на расстоянии пяти-шести миль.
Лето подходило к концу, но жатва не созрела; был неурожай по случаю холодов. Войску римлян начал грозить голод. Гельветы увлекли Цезаря внутрь страны далеко от берегов Арара, и получать по этой реке хлеб из Женевы стало нельзя.
Цезарь требовал провианта от эдуев, но те со дня на день откладывали доставку под предлогом жатвы и молотьбы. В войске прошел слух о ненадежности этих союзников, будто эдуи во множестве толкутся при лагере только для шпионства и помех.
Цезарю удалось поссорить между собой самых влиятельных лиц этого племени – вергобрета Лискона и богача Думнорикса. Сойдясь у него на личную встречу, дикари перебранились до того, что Лискон прямо обвинил Думнорикса в измене.
С этого момента тактика Цезаря вступает в новую фазу под девизом:
– Разделяй и властвуй!
Он начал разузнавать о родстве и взаимоотношениях главных лиц всех племен Галлии, выискивая удобную арену для интриг.
Когда Думнорикса арестовали, за него заступился брат его Дивитиак, соперник Лискона по притязаниям на власть вергобрета эдуев.
Поощряя усердие своих сподвижников, Цезарь вел все важные переговоры с дикарями через Валерия Процилла, уже хорошо говорившего по-галльски. Через него Цезарь говорил с Дивитиаком, когда тот явился просить помилования Думнориксу.
Дивитиак, как истый дикарь, плакал и обнимал колена Цезаря, умоляя не отдавать его брата на суд партии Лискона. Цезарь ласкал и Дивитиака, и Лискона, не сводя их вместе и обещая одному спасение Думнорикса, а другому – его гибель, стараясь, чтобы затянувшийся гордиев узел не распутался без меча.
Между тем недостаток провианта ощущался все сильнее. Чтобы избегнуть голода, Цезарь решился на крайнюю меру – повел войско к городу эдуев Бибракту, чтобы миром или войной, но непременно достать провиант, не внимая больше никаким обещаниям дикарей.
Изменники дали знать об этом гельветам, и те решились воспрепятствовать римлянам идти к житницам. Видя их приготовления к битве, Цезарь принял этот вызов, потому что уклоняться от сражения было нельзя; приходилось победить или умереть с голода.
Произошла кровопролитная битва, в которой долго счастье улыбалось то одним, то другим; наконец, римляне уже под вечер прорвались к неприятельскому обозу, служившему гельветам вместо лагерных окопов, и взяли его.
Гельветы в числе ста тридцати тысяч человек ушли в область лингонов[35], покинув, между прочей добычей, знатных лиц, среди которых были дочь и сын Оргеторикса, схваченные гельветами как заложники, а теперь попавшие в плен к Цезарю. Церинт вышел невредимым из густой лютой сечи, куда увлек его пылкий Фабий, и нога его перестала болеть, потому что он перестал о ней думать.
– Уж именно Цезарева Фортуна! Что и говорить! – бормотал он после битвы, начиная понемногу поддаваться всеобщему очарованию личности императора.
– Я говорил тебе, что Фортуна Цезаря непобедима, – отозвался Фабий с восторгом.
Из Женевы за Рону перешла Беланда и ее отец Друз-аллоброг. Солдаты переправили хорошенькую маркитантку на галльской лодке, называемой беландой, и острили, что перевезли Беланду в беланде.
Церинт по-прежнему ухаживал за этой плутоватой девушкой, но без малейшего успеха. После победы над гельветами при бибрактской дороге, он, временно ненужный господину, вызвался стеречь пленных, которых наметил себе Друз, чтоб, купив у войскового квестора, перепродать потом с барышом или отпустить, взявши выкуп.
Церинт некоторое время расхаживал перед палаткой и скучал, досадуя, что Беланда не идет проведать свой живой товар. От скуки он зашел внутрь взглянуть на этих новых дикарей. Их было пятеро – два мальчика, две девушки и пожилая, но еще очень крепкая женщина.
Эта последняя была некрасива и, по-видимому, служила в чернорабочих, – нечто вроде прачки или судомойки. Теперь, от испуга, она выглядела весьма жалко. Костюм ее состоял из одной грубой юбки и маленького платка, крестообразно перевязанного на груди. Рыжие волосы были растрепаны, а серые глаза трусливо блуждали по сторонам. Тяжелые цепи обременяли ее руки и ноги, резко звеня при каждом движении пленницы.
Церинт взглянул на эту дикарку, и сердце его сжалось тоской. Рыжая галлиянка напомнила ему его мать, такую же рыжую и крепкую пожилую женщину из племени лигуров, давно получившую свободу и вышедшую замуж за рыбака с берегов Неаполитанского залива.
Напомнив Церинту своим лицом мать, пленница напомнила и все его прошлое. Юноше невыразимо захотелось домой из неприветливой страны дикарей, назад, в страну лазурного неба и теплого солнца, где розы цветут круглый год и зимой можно купаться в водах веселой Байи. Тоска по родине сильно, как никогда, охватила душу Церинта… Вспомнились ему его веселые братья и сестры, из которых ласковее всех была Гиацинта; вспомнились все деревенские сверстники… Он в отчаянии схватил себя обеими руками за волосы, выбежал из палатки, сел у ее входа, и горько, горько заплакал.
Церинту сильно хотелось поговорить с пленницей, но без посредства Беланды это было невозможно. Его тянуло к старой галлиянке, он решился говорить с ней, хоть бы вышла путаница худшая, чем в женевской таверне, вошел в палатку и, приблизившись к пленнице, хотел взять ее за руку, чтобы говорить, не дожидаясь прихода маркитантки.
Дикарка с ужасом отодвинулась прочь, вырвав руку. Церинт ткнул ее в грудь пальцем и заговорил:
– Как зовут тебя? Гаруда? Этельрэда?
Галлиянка силилась отстранить нежеланного собеседника, а тот продолжал называть галльские женские имена, пока она не поняла его.
– Гунд-ру, – тихо ответила она.
– Гунд-ру? Ты Гунд-ру?
Она утвердительно кивнула.
– Гельветка? Ты гельветка?
Пленница заговорила что-то непонятное, отрицательно мотая головой.
– Нет? Кто же ты? Секвана? Ты секвана?
– Седуни, – ответила Гунд-ру, указав на себя.
– Из племени седунов? Ты седуни?
– Седуни.
Продолжая говорить по-галльски, она указывала на звенья цепи, твердя что-то о гельветах, из чего Церинт заключил, что она была невольницей у гельветов. Он подсел к галлиянке, заметив, что та перестала бояться его.
– Гельветы злые? – спросил он, стараясь помочь себе мимикой и тоном голоса. Пленница сделала презрительную гримасу.
– Гельветы тьфу? – и Церинт плюнул.
Гунд-ру тоже плюнула. Они начали понимать друг друга посредством мимики и общепонятных слов. Есть на земле язык, на котором люди понимают друг друга без его изучения, – язык природы.
– Не был ли в землях гельветов или седунов грек… эллин… такой вот… высокий?
– Грек… эллин… да.
Гунд-ру, ударяя по своим пальцам, говорила, что в Галлии бывало много греков и высоких, и низеньких, старых и молодых; для обозначения старости она указывала на свое лицо, а молодости – на Церинта, повторяя – эллин.
– Бусы продавал эллин? – спросил он.
Пленница указывала то на свой платок, то показывала, как пьют, твердя: «Эллины греки».
– Вино… платки… всякие товары… а не было ли такого, что ходил с собакой? Эллин – тра-ла-ла на гуслях вот так, а собака плясала… пес… гам, гам, гам! Так плясала, на задних лапах?
Церинт показал, как пляшут собаки. Гунд-ру поняла и это, кивая утвердительно.
– Аминандр?
– Да… Аминандр и Фаон.
– Фаон его собака. Фаон гам, гам!
– Да.
– Он жив? Где он?
Гунд-ру что-то говорила, указывая на свои усы и прибавляя к имени Аминандра имя Амарти.
– Амарти? – спросил Церинт. – Кто Амарти?
Никакого толка нельзя было добиться без помощи перевода из этой беседы, но Церинт не мог отстать от Гунд-ру, давшей ему нить к отысканию пропавшего старика, нечто интересное среди скуки его жизни.
– Амарти эллин? – спросил он.
Гунд-ру покачала головой отрицательно.
– Амарти галл?
– Да… королева Амарти… Луктерий кадурк ее муж… вергобрет.
Гунд-ру тщетно старалась что-то объяснить, упоминая Аминандра, Луктерия и Амарти, указывая на свои цепи, ударяя себя по щекам, показывая, как режут горло, но Церинт ничего не понял, кроме того, что ей известен Луктерий кадурк, что он или Аминандр кого-то бил, зарезал, заковал в цепи, или хотел это сделать.
– Амарти хорошенькая? – спросил он, поясняя слова воздушным поцелуем.
– Да, – и Гунд-ру показала, как плачут и рвут волосы с отчаяния, повторяя: – Амарти.
– Луктерий надел цепи на Амарти?
– Битуриги… Аварикум… – ответила Гунд-ру, показывая на свои цепи, а потом на меч Церинта, – битуриги… Амарти… битуриги… Эллин… Аминандр.
Церинт уже успел узнать и запомнить несколько самых употребительных слов галльского языка, часто повторяемых в лагере аллоброгами и эдуями.
– Битуриги… кадурки… война? – спросил он.
– Война, – ответила Гунд-ру и заговорила опять что-то непонятное, упоминая арвернов и другие племена: – Луктерий и Верцингеторикс-арверн сольдурии…
– Сольдурии… так… а Амарти?
– Амарти и Луктерий… Амарти и Верцингеторикс… сольдурии…
– Жена двух королей?
– Нет… Аминандр… Амарти… битуриги… – разобрал Церинт из ее фраз, и был очень рад, что в палатку наконец явилась Беланда с пищей для пленных.
– Молодые, верно, надоели, что ты подсел к старухе! – со смехом заметила хорошенькая маркитантка.
– Невольно подсядешь к старухе, если молодые ветренее и холоднее здешнего ветра! – ответил Церинт таким же тоном. – И притом эта старуха преинтересная… помоги мне, Беланда, говорить с ней! Надо… очень надо.
– Мне некогда, у нас теперь после победы полна таверна гостей. Надо ему тут через меня со старухой любезничать!
– Ах, какая ты, право! Только бы несколько словечек… узнать, что она говорит… Беланда, милочка! Всю добычу готов отдать за это…
– Добычу, которой не принес?
– Успеешь к гостям… останься на минутку! Эта старуха знает попавшую в Галлию римлянку, мою знакомую, которая исчезла без следа. Эта римлянка близка не только мне, но и моему господину.
– И ему?
Беланда сдалась в надежде, что, сделав приятное Фабию, получит барыш, и начала переводить речи старухи.
– Ты говоришь, что Амарти – римлянка, но Амарти римлянкой себя не называла. Она была королевой кадурков, женой вергобрета Луктерия… – сказала Гунд-ру.
– Была?.. А теперь? – спросил Церинт.
– Он ее покинул.
– Покинул! О, Беланда! Продолжай ради всех богов!
– Чему ты так сильно обрадовался? Верно, эта Амарти нравилась тебе? – сказала маркитантка насмешливо.
– О, да! Она была добра… она…
– Была прекраснее всех на свете и свела с последнего ума твою бестолковую голову…
– Она была женой римского патриция… ее историю я тебе расскажу после… о, продолжай!
Беланда продолжала переводить речи старухи.
– Уже четыре года, как Луктерий вернулся домой, спасшись бегством из рабства от римлян при помощи Амарти, вернулся вместе с ней.
– Почему же он покинул ее? Разлюбил?
– О, нет! Луктерий и Амарти сильно любили друг друга и были счастливы целый год. Этот год миновал; Верцингеторикс-арверн, сольдурий Луктерия, предъявил свои права на жену его. Амарти не захотела быть женой двух мужей и отвергла все ласки арверна.
– Отчего ты знаешь ее, Гунд-ру?
– Я родственница Луктерия; мой муж был кадурк… его убили гельветы. Я родня и Амарти по ее матери.
– По ее матери?! Ее мать – римлянка.
– Нет, она называла своей матерью Кет-уальд, лигурийку, живущую далеко на юге, откуда греки привозят к нам вино. Я по отцу седуни, а моя мать – лигурийка из римских владений. Она была теткой Кет-уальд.
Церинт сильно взволновался.
– Я сын Кет-уальд, которую римляне зовут Катуальда! – вскричал он вне себя, с новыми слезами. – Кетуальд лигурийка моя мать… моя мама!
Гунд-ру с удивлением взглянула на него, поняв возглас раньше перевода. Удивилась и Беланда, считавшая его римлянином.
– Переводи, переводи, Беланда! – умолял он, готовый упасть к ногам маркитантки. – Моя мать была взята в рабство ребенком и забыла родной язык… она забыла бы и свое происхождение, но с нею вместе был взят и ее взрослый брат. Они попали во власть одного господина и не разлучились: оттого моя мать знает свое происхождение.
– Брат ее писал домой через купцов о своей судьбе, надеясь, что его выкупят, – сказала Гунд-ру, – он был хорошим воином… силачом.
– Но очень злым, свирепым, – перебил Церинт, – он бил мою мать за ее привязанность к госпоже и обычаям Рима. Его звали Бербикс.
– Так. У него была в Лигурии богатая родня; его хотели выкупить, но не успели… сначала мешали волнения в Лигурии… богатые родные Кет-уальд скрывались в горах, а потом Бербикс бросил господина и ушел на разбой за Спартаком. Кет-уальд после усмирения гладиаторов прислала родным весть о смерти брата – он погиб с шайкой бандитов – а сама отказалась ехать домой, получив свободу без выкупа. Это было уж очень давно… около двадцати лет тому назад… Амарти говорила, что Кет-уальд счастлива.
Церинт бросился на шею пленнице, целуя ее. Старуха ответила лаской на ласку, узнав своего родственника, сына двоюродной сестры.
Беланда между тем приложила одну свою руку ко лбу, глубоко задумавшись. Ее рыжий воздыхатель оказался вовсе не нищим, как она полагала; у него есть богатая родня и он – не римлянин… а ее отец сказал, что… – На этом пункте она улыбнулась.
– Мою мать отдали из Лигурии замуж за вождя седуни, – продолжала Гунд-ру, – а меня отец отдал за кадурка. Тогда был общий мир, и жилось всем отлично, но мир никогда не бывает долго в Галлии.
Когда мечи ржавеют в ножнах у воинов, а копья тупыми висят над изголовьем их лож, грозный Дит[36] гневается на изнеженность сынов своих и колеблет землю, Гезу гремит в небе громом, а Камул голодает от недостатка человеческих жертв и посылает на нивы засуху.
– Скажи мне об Амарти! – попросил Церинт.
– Амарти… бедная Амарти! Луктерий не мог защитить ее от своего сольдурия и покинул… уехал на охоту в арвенские горы, предоставив Верцингеториксу склонять ее к любви лаской или увезти насильно. Луктерий был печален, но клятвы нарушить не хотел. Он должен был уступить жену другу на год. Амарти была хороша, как Белизана, богиня луны… Она не пошла добровольно к арверну; он не мог уговорить ее, но вытребовал от кадуркских старшин.
Настал праздник сбора священной омелы с дубов. Друиды срезали ее золотыми серпами и раздавали народу при первом появлении луны. Все ликовали, только одна Амарти грустно бродила среди пирующих, вздыхая о своей горькой участи. Верцингеторикс сказал ей, что увезет ее к себе, лишь только родится ее первенец. Она умоляла старшин о защите, но ей было отказано в силу того, что клятва сольдуриев ненарушима.
В землях кадурков тогда были греки; они продавали вино, бусы и пестрые ткани; был в этом купеческом караване старик, заставлявший собаку плясать и певший веселые песни, бряцая искусно на лютне. Он умел говорить по-галльски и спрашивал об Амарти.
– Аминандр?
– Купцы его так называли. Амарти увидела его, и ее грусть сменилась радостью. Она заговорила с греком, но никто не понял их речи.
Радость Амарти быстро исчезла… грек сказал ей ужасное слово… она упала на землю без чувств… Мы после узнали, что это слово было: «двумужница». Через два дня вернулся Луктерий домой после долгой отлучки. Жена встретила его гневно и назвала обманщиком; он уверял ее в своей любви, клялся, что любовь вынудила его к обману.
Амарти дала Луктерию пощечину. Он не снес этого и избил жену. Амарти говорила ему о своем римском муже, которого считала мертвым, но грек сказал ей, что он жив, и о клятве.
– Зачем ты не сказал мне, что у тебя есть сольдурий, когда клялся защищать меня как супруг от всех обидчиков? – говорила она. – Зачем сулил ты мне счастье и покой в Галлии? Здесь живут дикари, злодеи, не уважающие самых святых прав женщины. Зачем обманул ты меня ложной вестью о смерти моего мужа и завез сюда? Пусти меня домой, на юг; отвергнутая мужем как изменница, я буду жить у Кет-уальд. Вспомни, что я спасла тебя от рабства, и пощади меня! Я не хочу переходить, как рабыня, из рук в руки от тебя к твоему ужасному другу, которого ненавижу!
Она обнимала колена Луктерия со слезами. Луктерий заковал грека Аминандра в цепи, но не убил, потому что по просьбе других купцов за него вступились старшины племени. Они хотели разобрать это дело на суде, а Луктерий старался замять его, чтобы не разгласить тайну его дурного поступка. Он посылал Аминандру золото, чтобы купить его молчание; грек отвергнул дары. Луктерий послал ему отраву, но купцы вылечили его.