– Нет, кузина. У нас в округе говорили, что утонула, купаясь на вилле своего отца.
– У вас говорили так, а здесь иначе… это все равно… пусть она считается и теперь мертвою, если ей угодно… а кто твой отец?
– Ради всех богов, кузина, не спрашивай! Мне не велели говорить о нем… он бросил мою мать, но потом они помирились. Где они прожили – и вместе или врозь – все годы моего детства, я не знаю. Дед узнал о любви Публия ко мне и пожелал породниться с ним. Он взял меня от моей воспитательницы-рыбачки…
– Самоуправцы-богачи любят и умеют исполнять свои прихоти во что бы то ни стало.
– Именно так. Мой дед имеет среди соседей кличку «придира»… его слуги болтаются по чужим домам и обижают всякого, а их никто не смеет трогать, чтобы он не придрался… у него страсть к судебным тяжбам, которые благодаря богатству все кончаются в его пользу. Он созвал соседей, объявил мое происхождение, показал документы и обручил меня с Публием. Потом приехали мои родители, прощенные дедом; на другой же день после этого была моя свадьба, потому что Публию надо было ехать в поход. Он отвез меня в Рим, оставил под надзором старой ключницы, точно ребенка, и уехал, успокаивая меня полной безопасностью похода.
– И ты его очень любишь?
– Как же его не любить? Он мой друг детства. Мы вместе играли, потому что вилла его отца очень близко от хижины моей кормилицы.
– А как фамилия твоего мужа?
– Аврелий Котта.
– Неужели?!
Фульвия радостно всплеснула руками и снова обняла Амариллу. Сердце интриганки запрыгало от восторга, когда она подумала о том, какой длинный нос сделается у Фавсты с досады, если она увидит, что женщина из семьи Аврелиев явилась на форум в одних носилках с нею, женой Клодия. Члены рода Аврелиев были в родстве с Цезарем по его матери и принадлежали к знатнейшей аристократии.
– Твой муж богат? – спросила Фульвия.
– Очень… но он не эмансипирован[3], а его отец – ужасный самоуправец и скряга, хуже моего дедушки. Он живет тоже близ Помпеи в деревне уже очень давно. Я его очень боюсь… и Публий боится… у него такие седые брови, что невольно вздрогнешь, когда он в сердцах поведет ими.
Амарилла откровенно болтала, обрадованная ласковым обращением родственницы, столь неожиданно нашедшейся у нее, пока Фульвия не перевела случайно речь на предстоящий триумф и коснулась личности главной заговорщицы Семпронии.
– Хорошо, что эта Семпрония нам не родня, – сказала она, – быть в родстве с такой отвратительной злодейкой… кузина, что с тобой? – Фульвия прервала свою речь вопросом, потому что Амарилла внезапно побледнела и затряслась.
– Ничего… ничего… – с трудом отозвалась испуганная красавица.
– Как ничего? Почему тебя встревожило это? В Риме все знают друг друга из знатных, все знают, какие Семпронии в родстве между собой, а какие – однофамильцы.
– О боги! Кузина… ты… ты ненавидишь… эту… Семпронию…
– Ее ненавидит весь Рим, кроме ее глупого мужа и детей.
– Разве у нее есть другой муж, кроме первого? Ее первый муж жив.
– У нее было несколько мужей, она выходила замуж, обирала дочиста дураков, соединивших с ней свою судьбу, и покидала, ловко находя предлоги к разводам, а от тех, кто не давал выманивать деньги, отделывалась иначе.
– Она… их…
– Спроваживала на тот свет ядом или кинжалом… ты вся дрожишь, кузина.
– Мой бедный Публий! Теперь я поняла, почему он предпочел всем знатнейшим красавицам меня, отвергнутую, необразованную, воспитанную рыбачкой.
– Почему?
– Она… Семпрония… она…
– Она его мать, – договорил голос подле носилок.
Амарилла и Фульвия увидели отвратительную женщину, очевидно, подслушивавшую их разговор. Эта особа была мала ростом и очень толста; ее еще не старое лицо носило следы самых грубых пороков; нос был красен, глаза глубоко ввалились и тускло глядели из глазниц, огромный рот с черными зубами оскалился в горькой усмешке.
– Семпрония?! Семпрония его мать?! – воскликнула Фульвия. – Она свекровь моей кузины! Откуда ты это знаешь, Дионисия?
Безобразная женщина считалась домашним другом ее золовки, Клодии.
– Ха, ха, ха! Мне ли этого не знать! Недаром же меня прозвали вестовщицей-всезнайкой!.. Прежде меня звали Терпсихорой… звали Аглаей…[4] это было во времена отдаленные… было, когда я носилась по сцене легче серны с тамбурином в руке… а теперь… теперь смеются даже над моим именем, говорят, что я люблю Бахуса-Диониса[5] оттого, что зовусь Дионисией… Что ж… я люблю выпить, это правда… Да ты, Фульвия, не отворачивайся от меня – я хоть и не льщу тебе, как твоя Цитерис, но ведь и не съем тебя… ха, ха, ха! Я пью… пью, чтобы залить свои горести… Нечего тебе отворачиваться, от тебя тоже все отворачиваются, только тебя никто никогда не любил, а меня любили, меня боготворили, Фульвия, поклонялись мне, ноги мои целовали…
– Ты мне сто раз говорила о твоем прошлом, даже слушать-то опротивело.
Пьяная женщина не обратила внимания на это замечание и продолжала говорить, тыкая пальцем то себе в грудь, то в Фульвию; слезы текли по ее размалеванному плохими белилами и румянами лицу; плечи нервно подергивались.
– Я никогда никому не льстила и не стану льстить, я уличная бродяга, я гадалка, я пьяница, я этого не отрицаю, но, Фульвия, почему я бродяга и пьяница?
– Отстань, Дионисия! – брезгливо произнесла Фульвия, отворачиваясь, – она терпеть не могла эту особу, но не велела служанкам прогонять ее, боясь явной ссоры с ее покровительницей, Клодией.
– Кузина Рубеллия, – шепнула она Амарилле, – не обращай внимания на болтовню этой дуры. Если правда, что заговорщица Семпрония твоя свекровь, то чем же ты виновата? Успокойся…
– У этой женщины дурной глаз, кузина, – ответила со страхом Амарилла, вынула маленький аметистовый амулет, и забормотала над ним, плюя на свои пальцы.
– Это правда… у нее дурной глаз и скверный язык, – сказала Фульвия, – встреча с нею редко пророчит доброе.
– Почему же я пьяницей-то стала? – повторила Дионисия, назойливо суясь к носилкам. – Почему же я стала такой? Была я птичкой, была серной, была кумиром всего Рима, лучшей балериной театра, получала я больше двухсот тысяч сестерций жалованья, а даров от стара и млада без счета.
О, чудная заря моей жизни! О, юность! Такой ли тусклый, горестный вечер сулила она мне? Нет! Мне жизнь улыбалась, мои дни проходили дивною вереницей среди роз, золота, перламутра, в чертогах, полных благовоний, на мягкой мебели, в танцах среди резвых подружек и щедрых поклонников… Жизнь улыбалась мне, но настал день… День скорби… Улыбка жизни превратилась в сарказм, из роз выполз скорпион и ужалил мое сердце, и отравил все радости. Это был Люций Катилина.
Ха, ха, ха! Я отмщена судьбою! Сегодня день славы Цицерона, но великому консулу вся его слава не даст такого блаженства, какое полнит мое сердце… блаженство мести!
На пиру, в палатах Суллы, Катилина заметил меня впервые. Я была сиротою, был у меня только один близкий человек в мире – мой дед – старый безголосый хорист. Мы жили в лачужке за городом, перебиваясь впроголодь. Я была тринадцатилетней девочкой-статисткой, моей обязанностью было подавать тамбурин балерине, держать над ее головою гирлянду, распущенный шарф или венок, садиться к ее ногам с лирой…
На пиру у Суллы Катилина заметил, что ничтожная статистка грациозней знаменитой балерины, и шепнул это грозному диктатору. Пир кончился. Меня позвали. С усмешкой оглядел тиран меня, робкую девочку, и велел Квинту Росцию заняться мною. Квинт Росций был его любимцем и бесконтрольно заведовал его театром. Он стал учить меня, мое положение изменилось…
Мой бедный, глупый дед был жестоко обманут. Он считал Катилину своим благодетелем и сделался его преданным спутником, перенося, как самый льстивый шут, все способы глумления. О, дед мой! Как не тешились над ним клевреты злодея! Чему они не подвергали его! Они ему, сонному, надевали на руки сандалии, чтобы он, протирая глаза, исцарапал лицо. Они надевали ему на голову венки из крапивы, поили его помоями, заставляли нюхать букеты, посыпанные перцем, рядили его в платье с погремушками. Он умер от их шутовства, затравленный собаками в шкуре медведя.
Я была рабой и деда, и Росция, и Катилины. Я тешилась роскошью, которая меня окружала. Я полюбила и была любима. Катилина убил своего родного брата, чтобы не делить с ним имения. Катилина осрамил скандалом невинную весталку и довел ее до самоубийства ради избежания позорной казни. Убил Афрания… моего милого Афрания… Внушил ненавистному Фламме похитить меня. С тех пор все хорошее минуло для меня, я с горя запила.
У Фламмы был племянник-мот, обобравший четырех жен, погибший в таверне среди драки. Этот Квинт, или Квинций, был отцом ее.
Дионисия указала на Амариллу, захохотав во все горло.
– Ты лжешь, Дионисия! – яростно вскричала Фульвия, ударив рукояткой веера по руке пьяной бродяги.
Амарилла, готовая лишиться чувств, откинулась головой на подушку носилок и закрыла глаза. Бродяга, продолжая бормотать себе под нос, ушла от носилок в толпу.
Фульвия, обрадованная случайным сближением с родственницей, горько разочаровалась, догадавшись, что Амарилла ей вовсе не кузина, а произошла ошибка по сходству имен и фамилий, ошибка, усиленная тем обстоятельством, что мать Амариллы и тетка Фульвии, обе Люциллы из рода Семпрониев-Тудитанов, были некогда героинями скандалов, после чего бежали и жили в неизвестности, боясь показаться в столичном обществе, распустив молву о своей смерти. В те времена подобное зачастую случалось среди римских аристократок.
Но Фульвии не хотелось расставаться с простодушной Амариллой, женой сенатора Аврелия Котты, потому что члены этой фамилии были в родстве с Аврункулеями, Фабиями и Юлиями.
В Юлии Цезаре Фульвия видела единственного человека, на которого может рассчитывать ее муж, чтобы добиться трибунства, потому что Цезарь не брезговал никакими помощниками и не отвернулся бы от Клодия, если б кто-нибудь сблизил их и научил гуляку угодить Цезарю.
Из фамилии Котта тогда был знатнее прочих Кай Аврункулей, а из Фабиев – Максим и Санга.
Злобная интриганка ни за что не хотела выпустить из когтей Амариллу, которую, казалось, сама судьба послала ей для отмщения Фавсте.
– Кузина! – нежно позвала она.
– Сегодня в первый раз я показалась в Риме публике со времени моего приезда, – сказала Амарилла шепотом, – и с первого же шага скандал! Ах!
– Ради всех богов, кузина! Кто был твой отец?
– Пусти меня из твоих носилок! Я дойду пешком, до форума недалеко!
– Кузина Рубеллия, что ты делаешь! Сиди со мной! После слов гнусной пьяницы чернь разорвет тебя за родство с заговорщиками по отцу и свекрови. Ты услала свои носилки и рабов вперед, теперь мудрено найти их, как же ты пойдешь одна? Здесь не деревня твоей кормилицы.
– Фульвия, ты мне не кузина, не родня… прости меня за мою глупость!
– Если мы и не родня, ты полюбилась мне. Будем звать друг друга кузинами (matruelis), если ты не презираешь меня.
– За что презирать мне тебя, Фульвия? Я тебя не знаю. Ты, может быть…
– Нисколько. Я полюбила тебя, Рубеллия. Если даже та фурия сказала правду, то…
– Да, она сказала правду. Мой отец – племянник заговорщика Фламмы, а мой муж – сын Семпронии от ее первого брака.
Бросившись с провинциальной наивностью на шею интриганки, Амарилла зарыдала.
– Мы на улице, милочка, – сказала Фульвия, отстраняя красавицу. – Перестань, успокойся, толпа глядит на нас.
Амарилла одумалась и сконфуженно замолчала.
Услыхав позади себя глубокий вздох, она оглянулась. Носильщик Луктерий осторожно раздвинул занавеску паланкина и с улыбкой восторга глядел на нее. Их взоры встретились; Амарилла отвернулась и стала теребить свою вуаль. Фульвия приметила все.
– Этот осел заслужил смерть, уронив мои носилки, – сказала она, стараясь придать голосу самый суровый тон.
Фульвии много раз случалось быть свидетельницей того, как быстро, моментально, молодые особы влюблялись в красивых рабов, актеров, гладиаторов. С ней самой случалось это не однажды. Поняв, что Луктерий попробует ухаживать за доброй Амариллой в надежде получить по ее просьбе прощение от госпожи, ей захотелось разведать о чувствах Амариллы к нему.
– Смерть ему! Смерть немедленно от рыб в моем пруду! – сказала она.
– Из ваших разговоров я поняла, что его толкнул гладиатор Фавсты, – возразила Амарилла, – твой раб не виноват. Тебе следует требовать наказания Евдама от его госпожи.
– От Фавсты! Какая ты наивная! Фавста – моя Ламия[6]. Чего она не сделает, чтобы оскорбить меня! Разве я могу обвинить ее гладиатора?!
– И неужели, Фульвия, ты, чтобы только на ком-нибудь сорвать досаду, казнишь невиновного?
– Эти ослы заслуживают смерти. Простого распятия для них мало!
– Фульвия! Какой сегодня ужасный день! Ах, не усиливай мою скорбь! Я видела в деревне, как распинали раба – это ужасно! Этот галл ни в чем не виноват – Евдам ударил его кулаком по голове.
Фульвия приметила неравнодушие Амариллы к носильщику – неравнодушие, имеющее начало в доброте ее сердца и жалости, но при ловкости хитрого невольника и других особ очень удобное для развития любви, а любовь Амариллы к человеку, находящемуся в полной власти у Фульвии, была бы кладом для интриганки. Она мигом смекнула все это и решила сегодня же узнать, что за человек ее муж, Аврелий Котта, и каким путем можно проникнуть в его дом. Она решила, между прочим, грозить красивому носильщику всякими муками в присутствии Амариллы, чтоб добиться возможности привлечь ее к себе, если не по симпатии к ее личности, то страхом за участь галла.
– Какое мне дело, отчего случилось все это?! – сказала она. – Я нахожу его виноватым и имею полное право над его жизнью и смертью. После триумфа он будет казнен. Я так хочу.
– Фульвия! Я жила среди рабов, отвергнутая дедом…
– Раб – собака.
– И собаку жаль убить вследствие минутной вспышки гнева, а рабы – не собаки. Нет, Фульвия, они – люди.
– Не унижай себя такими деревенскими понятиями.
– Если я предложу тебе продать мне…
– Луктерия?
– Всех четверых.
Фульвия торжествовала, читая по лицу и по тону голоса Амариллы все ее чувства, как по книге. Та в ее руках, если раб сумеет превратиться в яблоко раздора между ней и ее мужем или в ловкого наушника в пользу своей госпожи.
– Нет, я их не продам, – холодно ответила она.
– Неумолимая! – вскричала Амарилла вне себя. – Мне страшно с тобою, я уйду, пусти!
Фульвия поняла, что пора изменить тактику. Она расхохоталась и удержала Амариллу за руку:
– Кузина! Милочка! Я пошутила, я вовсе не жестока, спроси об этом моих служанок. Я часто отпускаю моих слуг на волю.
Несколько служанок при этих словах бросились к Фульвии, целуя ей руки.
– О нет! она предобрая! благодетельница! – кричали они.
Амарилла не знала, что ей теперь думать о Фульвии, и была рада переменить тему разговора.
– Ты в родстве с семьей Санги? – спросила Фульвия.
– В дальнем. Его жена, женщина очень гордая, назвала меня деревенщиной и не захотела обласкать. После холодного приема я не бывала у нее. Ее сын – друг моего мужа.
– Сын Санги – друг твоего мужа… Я видела сына Санги… он еще очень молод.
– Ему только восемнадцать лет, он очень добрый, веселый, хорошенький мальчик.
– Я видала его у базилики Порция в дружеской беседе с Цезарем.
– Цезарь бывает в доме Санги.
– Он когда-то в дни юности ухаживал за его женой – об этом весь город знал. Клелия до сих пор кокетка, несмотря на свои тридцать пять лет. А что за особа твоя подруга?
– Портниха.
– Гм… твоя отпущеница?
– Нет, она – моя молочная сестра.
– Так… кроме нее, ты еще ни с кем не успела здесь подружиться?
– Нет… у нее есть здесь сестра, но та очень глупа… тоже купчиха. Я ее никогда не любила. Есть у меня старуха-домоправительница, но я ее не люблю – она ворчунья. Муж советовал мне бывать в доме Санги, но его жена такая гордая! Я нигде не бывала.
Фульвия мало-помалу не только выпытала у Амариллы все нужные ей сведения о ее муже, родне, знакомых и даже рабах, но, кроме того, успела переменить ее мнение о своей личности, уверив, что угрозы рабам были только проявлением вспыльчивости, которая непременно остыла бы к вечеру. Они дружелюбно пробеседовали все время, пока их не донесли до площади.
– Твою подругу, одетую точно азиатка, без сомнения, не пропустили к сенаторским местам, а прогнали с твоими носилками куда-нибудь далеко в толпу, – сказала Фульвия, – ты их не найдешь. Тебе придется одной идти к местам, а это неловко.
– Ах, Фульвия! – ответила Амарилла. – Что мне делать? Меня засмеют. Зачем ты пригласила меня в свои носилки? Если бы я знала, что удалят от меня мою единственную подругу и рабов, то…
– Ты не доставила бы мне чести сблизиться с тобой и не спасла бы Луктерия от моего гнева. А он очень хороший слуга, этот Луктерий-кадурк.
– Луктерий-кадурк.
– Да. Чтоб тебе не было неловко идти одной по площади, возьми от меня провожатых. Две из моих служанок, Мелания и Марцелина, пойдут с тобой, пойдет и Луктерий.
– И Луктерий?
– Я уступаю его тебе на время для услуг, как залог нашей дружбы. Если же наша дружба укрепится, я подарю его тебе.
– Подаришь!
– Прощай! До свидания!
Фульвия прошептала что-то на ухо Мелании и отправилась к местам плебса, где был ее муж, не допускаемый цензорами в сенат за дурное поведение.
Амарилла пошла к местам сенаторских жен, которые не обратили на нее никакого внимания, и стала ждать своего мужа. Она была сильно взволнована странными приключениями этого утра. В голове ее носились беспорядочные думы, полные необъяснимых грез о чем-то странном, неизведанном. Ей было страшно, как будто сердце ее предчувствовало несчастье, напророченное встречей с пьяной уличной бродяжкой, но в то же время хорошо, очень хорошо от сознания, что это она спасла жизнь четырем рабам. Что ей думать о характере Фульвии, она не знала, решив только, что во всяком случае для Луктерия будет лучше, если он перейдет в ее власть. Она не могла бы так жестоко прибить его. О нет! Она… она оглянулась при этой мысли, как бы под влиянием магнетизма, и снова встретилась взглядом с галлом. Луктерий восторженно и нежно глядел на нее, как в первый раз.
Рубеллия Амарилла познакомилась со своим мужем в детстве, когда он, резвый ребенок, бегал с отцовской виллы играть в рыбацкую деревню, где воспитывалась она, отвергнутая дедом, у кормилицы под видом безродной сиротки.
Из детских игр возникло сближение, не перешедшее, однако, в страстную любовь. Публий и Амарилла слишком часто виделись и беспрепятственно играли, чтобы влюбиться. Между ними было честное, чистое чувство взаимного расположения, симпатии душ и сердец, больше похожее на дружбу.
Амарилла восхищалась красивой фигурой Публия Аврелия, богатством его нарядов, благоговела перед его умом, радовалась военным успехам, но никогда не мечтала о нем, как о суженом, и даже не очень обрадовалась, когда дед простил ее родителей, объявил ее происхождение, взял от кормилицы и помолвил за Публия – не обрадовалась, потому что считала себя для него неровней.
Умная рыбачка-кормилица соблюла в тайне от всех происхождение своей питомицы, как ей было приказано, но в то же время, отлично зная характер капризного богача, бросившего к ней внучку, всегда предполагала, что Семпроний-придира когда-нибудь вздумает возвратить девочке ее права. Вследствие этого она дала ей некоторое образование. Амарилла была обучена грамоте, счетоводству, разным рукоделиям, но этого все-таки было недостаточно для равенства с сенаторским сыном, уже получившим два венка за военные подвиги и скамью в сенате города Помпеи.
За три дня до свадьбы Амарилла познакомилась со своими родителями. Какое впечатление произвело на нее это событие? Доставили ли ей радость родительские объятия? Вовсе нет.
Отец, о котором сначала ходила молва, что он убит в таверне, а потом говорили, будто он жил на каторге в испанских рудниках, тайно сосланный тестем-придирой, – этот отец, преждевременно состарившийся, робкий, слабоумный, жался по углам от всякого любопытного взора, вздыхал, бормотал вместо ответов нечто непонятное.
Мать, о которой одни говорили, будто она была похищена корсарами с берега, когда купалась, и жила между ними в неволе, а другие – что она бежала в Грецию, влюбившись в какого-то авантюриста, – эта мать была высокая, толстая женщина, сильная, как мужчина, похожая больше на работницу, чем на благородную матрону, с грубым голосом и неуклюжими манерами. Она тоже, как ее муж, пряталась по углам, не желая ни с кем беседовать, но не от робости, а от презрения ко всей родне, презиравшей в свою очередь ее за скандальное прошлое.
Амарилла жила в такую эпоху, когда древний строй римской семьи распался и ничему не помогал даже деспотизм капризного главы рода – такого, как ее дед. Деньги и любовь, личный произвол и мода – вот что руководило тогда римлянами и в политике, и на службе, и в семье. Никакие законы не могли обуздать всеобщее стремление к своеволию, заразившее все классы общества без различия пола, возраста, состояния.
Суровые обличители и гонители порочных скандалистов нередко вели себя не лучше тех, кого презирали. Например, Цицерон, бранивший семью Клодия, кончил тем, что стал пировать с Цитерис, подругой Фульвии, а его жена Теренция после многолетнего брака развелась с ним и вышла за историка Саллюстия, ветреного гуляку.
Жизнь этой эпохи представляет полнейший хаос брачных и родственных отношений, часто основанных только на расчетах и прикрытых маской государственной пользы.
– Республика стала свахой! – восклицал Катон-младший, противник Цезаря.
Республика Рим в те времена стала не только свахой, но каким-то чудовищем, стоголовою гидрой, каждая голова которой, кичась своим аристократизмом, не была согласна с другими и терзала общественное тело без размышлений о том, что гибель тела повлечет к гибели всех голов.
Оптиматы Рима, капризные самоуправцы, и дружили, и бранились между собой мимолетно, меняя свои чувства, убеждения и цели единственно в силу пустой прихоти. Они женились, разводились, соединяли и разлучали детей своих и всех подчиненных, не спрашивая их согласия, отправляли на тот свет всякого, кто им не мил, без зазрения совести, если могли это сделать, торговали лучшими должностями в войсках и на провинциальных выборах.
Могла ли быть прочная привязанность, да и стоило ли горячо любить, зная, что не сегодня, так завтра все изменится?!
Свежий человек, попавший из захолустья в такой омут, неминуемо погибал, если не отличался особой стойкостью воли и ясностью ума. Ему на каждом шагу предстояли ловушки всякого сорта от самой сладкой лести до самых диких угроз. Кто мог прозреть сущность тогдашней римской жизни, тот при первой возможности бежал без оглядки из столицы. Много хороших людей выехало тогда, спасаясь от пороков столичного общества. Между ними был некто Помпоний, прозванный Аттиком за то, что жил в Греции, – личность чистая от всякого нарекания, имевший переписку с Цицероном. Эти письма дошли до нас и осветили многое, что утрачено или умышленно скрыто летописями тогдашних историков.
Амарилла привыкла считать своей матерью кормилицу и сильно ее любила. Она не могла сразу оторваться душой от родной обстановки, как оторвалась телом по воле деда, и тосковала по старухе, а еще больше по своей молочной сестре Гиацинте. Чтобы утешить внучку, старый богач дал молодой рыбачке богатое приданое и выдал замуж за купца, дав возможность отправиться в Рим в качестве подруги Амариллы.
Лишь несколько минут Амарилла чувствовала себя близкой к матери – это были минуты их прощания после свадьбы.
– Дитя мое, – сказала бывшая скандалистка, – не презирай своих родителей прежде, чем сама не достигнешь в чистоте наших лет. Я уверена, что с первых же дней ты поймешь, как трудно сохранить себя от пятна среди соблазнов столицы. Если через десять лет вернешься ко мне чистой, неосмеянной, непоруганной, я преклонюсь пред тобой, но до тех пор, Рубеллия Амарилла, не бросай тени на наше прошлое.
Как избежать сетей – такого совета я не могу тебе дать. Не мне, покрытой стыдом, отвергнутой обществом как безбожница, убийца, осужденная на вечную ссылку, не мне давать тебе советы, не мне охранять твою чистоту. У тебя есть два верных хранителя – супруг и твоя собственная энергия.
Она прослезилась, обнимая дочь. Прослезилась и Амарилла, прижавшись к груди матери-преступницы, бывшей для нее всю жизнь чужой, неизвестной. Она обвила руками ее толстую, загорелую шею и… странное дело!.. вдруг почувствовала от этих ласк какую-то странную симпатию к матери, как будто та никогда не была для нее чужой, никогда не отвергала ее, не расставалась с нею, а жила тут близ нее и часто, часто держала ее так у своей груди…
Быть может, ужасная женщина тайком от своего отца когда-нибудь навещала дочь, переодетая гадалкой или нищей… быть может, подкупив кормилицу, брала малютку на свои руки, и Амарилла тогда бессознательно ласкала ее… Это было полной тайной, как и все прочее, относившееся до ее родителей, которым было возвращено их звание в провинции по ходатайству деда, но въезд в столицу разрешен не был, чего они и не добивались, решив дожить остаток дней в глуши, лишь бы их никто не трогал там.
– Матушка, – прошептала Амарилла, – я не смею, не могу осуждать и обвинять тебя. Я люблю тебя. Ты – моя мать. Мне сердце говорит, что ты всегда любила меня, говорит, что не ты отвергла меня. Ты любишь меня и теперь. Матушка, ты, я уверена, лучше того, что люди говорят о тебе.
Преступница ничего не сказала на это.
Амарилла прожила в Риме целый месяц, чуждаясь всего и всех, кроме своей милой молочной сестры Гиацинты. Не полюбила ни одну из своих рабынь, не сблизилась ни с одной родственницей.
Вся родня Публия Аврелия неприязненно отнеслась к его браку с «деревенщиной», а жена Санги положительно не терпела ее за деревенские манеры, а главным образом за былые сумасбродства ее матери.
Мать Амариллы когда-то ходила ночью по улицам в обществе гладиаторов и актрис в храмы египетских и сирийских божеств с развращенным культом. Эти сумасбродства кончились тем, что она вышла за человека, известного в Риме как дурак и мот. Муж скоро бросил ее, а она из ревности убила какую-то гречанку, любимую им. Ее судили за убийство и сослали в деревню навсегда, а она оттуда бежала, чтоб не жить под строгим надзором отца, и пустила молву о своей смерти.
Было ли все это именно так, или же совсем иначе, положительных доказательств не имелось за давностью событий. Скандалистка была уже всеми забыта, как вдруг прошла молва, что не только она сама жива, но жив и муж ее, и существует на свете дочь… эта дочь выходит за Публия Аврелия Котту, которому жена Санги только что хотела сосватать Октавию, родственницу Цезаря.
Гордая матрона вышла из себя при таких новостях и подняла из праха забвения все пятна репутации матери Амариллы, а стоустая молва разукрасила эти похождения цветами своей фантазии. Все это обрушилось на Амариллу, невиновную перед обществом ровно ни в чем, кроме того, что имела несчастье быть дочерью скандалистки и помехой для брака Аврелия с девицей, милой жене Санги.
Тяжесть бремени всеобщего презрения легла на невинную душу Амариллы. Ей казалось, что есть только один выход из такого несносного положения – возврат мужа. Публий замкнет уста молве и научит Амариллу, как ей подняться во мнении общества, или же добудет себе почетную должность на Востоке и увезет ее с собой туда, а там все будут уважать ее, не зная ее матери.
Публий – все для нее, все в мире он один. Она обопрется на твердую верную руку друга детства и пойдет по пути жизни безбоязненно.
Питая свое сердце такими надеждами, Амарилла прожила месяц в Риме, никуда не показываясь и развлекаясь только в семье своей молочной сестры. Этот месяц прошел для нее весьма скучно, главным образом вследствие неловкости нового положения, в котором она никак не могла освоиться. Ее далеко не обширный ум не мирился с этикетом обстановки жизни богатой сенаторши. Амарилла чувствовала себя положительно не в своей сфере. С детства привыкла она к постоянной деятельности, к трудам. Ее невольно тянуло к этим былым занятиям, ей хотелось шить, стирать, стряпать, править лодкой, лазить на деревья. Ничего этого делать было нельзя. Что требовалось от рыбачки, то запрещалось жене сенатора.
Данная ей мужем ключница играла при ней роль надзирательницы и мучила ее своим ворчанием и наставлениями.
Досужие часы праздников Амарилла посвящала поэзии, что тогда было в большой моде между девушками, даже деревенскими. Она сочиняла песенки и стихи и распевала их в обществе веселых подружек или за работой в будни. Теперь не для кого было сочинять, да и не хотелось. Ключница вмешивалась и в это, напоминая, что жене сенатора неприлично писать и петь рыбацкие песенки. Амарилле дозволялось воспевать только предметы и идеи возвышенные, именно то, о чем она не имела понятия. Ей дозволялось шить только шелком или золотом ни к чему не нужные каймы и салфетки. Ей дозволялось говорить без стеснения только с одной ключницей и молочной сестрой, получившей право на ее дружбу, как подруга ее дома.
При малейшем протесте ворчливая старуха напоминала Амарилле, что она может скомпрометировать честь мужа, что она теперь уже не рыбачка.
Огромные модные прически с буклями давили голову непривычной к ним красавицы, тесная обувь жала ей ноги, особенно несносные сенаторские полусапожки с пробковыми каблуками внутри и шнуровкой снаружи, так называемые «котурны». Узкие пояса, длинные вуали, которые за все цепляются и рвутся, масса колец и браслетов, веера, зонтики и другие вещи, с которыми она не умела обращаться, – все это не радовало, а мучило ее.
Амарилла привыкла к рыбацкой сандалии, к короткому, широкому балахону. Привыкла к беготне, возне и смеху с утра до вечера. Ее тяготила новая жизнь, она стремилась всей душой назад, в деревню, к кормилице. Сознавая, что вернуться к былой свободе нельзя, она часто горько плакала, не имея возможности ни перед кем высказаться, потому что даже молочная сестра не сочувствовала ей в этом.
Часто Амарилла задавала себе вопрос – что будет дальше? – и неизвестность будущего тяготила ее.
Неужели ей всю жизнь жить, тоскуя в этих огромных палатах с рабынями, льстиво угождающими ей в лицо, но доносящими каждое ее слово ключнице? Нет, это невозможно. Вернется муж и положит конец ее мучениям, посоветовав ей что-нибудь. Что может он посоветовать, она не знала, но была уверена, что при нем ей будет веселее.
По мере того, как близился день триумфа, Амарилла становилась веселее и оживленнее. В ее голове созидались какие-то воздушные замки о перемене жизни после приезда мужа – фантазии без образа и формы. Она была настроена весело и готова к восприятию новых впечатлений, отправляясь на триумф, как вдруг неожиданное стечение обстоятельств благодаря ее роковому вмешательству в дела Фульвии дало совсем другое направление ее мечтам.