bannerbannerbanner
полная версияИдол. Ринордийский цикл. Книга 1

Ксения Спынь
Идол. Ринордийский цикл. Книга 1

34.

Надо было начать писать.

Даже не из-за обещания, нет. Просто – он же поэт. Он должен, ему нельзя по-другому.

Лунев медленно, словно растягивая время, поднимался в свой кабинет. (Он говорил про себя так – поднимался, несмотря на единственную ступеньку по пути, что вставала между двумя комнатами как порог. Скорее, подъём совершался в аллегорическом смысле: в кабинете было будто бы ближе к высшим сферам, как с чердака ближе до звёзд). Что он будет писать, он не представлял.

Сейчас, – процесс прокручивался в его голове, как ряд указаний с иллюстрациями, – сейчас надо будет войти, закрыть за собой дверь, сесть за стол и начать работать. Каким образом сделать последнее – оставалось неясным. Что он выведет на новом чистом листе? Слова так и не пришли, а выдавливать их из себя по запросу разума Лунев не умел. Скорее он убил бы целую ночь на то, чтобы сложить в мыслях и нацарапать одну-две хоть немного складных строчки. Скорее всего, тем и закончится.

Лунев вошёл в кабинет. Стол. Окно. Бумага.

И вот тут в нём полыхнуло. Нет, он напишет и напишет не какую-то халтуру, он напишет вещь. Которая станет тем, в чём так все нуждаются сейчас; которая бьёт точно без промаха; которая не «примерно» и «что-то вроде», а именно то, чему должно быть. Он не просто поэт, он – гражданин. Он обязан. Перед лицом народа, перед угнетёнными, перед всеми людьми, перед всей страной, – он должен. Это ничего, что слова не пришли, он сам их найдёт; если надо будет – с боем выцарапает из объятий небытия. Неведомое пламя придало ему мощь и смелость нечеловеческой природы, и он больше не чувствовал препятствий.

Поднимай перо, поэт, и пиши. Тысячи глаз следят за тобой, тысячи душ последуют за движением твоей руки.

Он сел за стол. Злобная улыбка застыла на его лице. Поднял глаза на ночное небо за окном, на пару секунд задумался.

«Это больше, чем то, что мы можем позволить просить», – всплыло у него в голове. Да, он помнил. Та самая строка, которая пришла к нему в одиночку однажды ночью и которую он не мог ни к чему привязать. Вот теперь и пригодится: её время пришло.

Сейчас только поменяем немного. Лунев быстро, но аккуратно повращал слова так и сяк, и они сложились в лучшую – более понятную и менее навороченную строчку:

«Это больше, чем мы можем позволить просить».

Есть. Сильно. Сурово. То, что требуется. С этим уже можно работать. Лунев склонился над бумагой и застрочил.

Так долго, как в этот раз, ещё не было. Так мучительно трудно и в то же время так тревожно радостно. Не счесть, сколько раз он зачёркивал слова и писал над ними другие, которые, в свою очередь, тоже сминались под толстой чёрной линией и теряли дар говорить. Сколько раз перебирал он ворох похожих (но неточных! неточных!) эпитетов, сколько раз, когда найденное слово не вмещалось в почти законченную строфу, безжалостно сметал всю конструкцию и выстраивал новую, вокруг единственного верного слова.

Белый вначале листок с тонкими узорами букв на нём темнел всё больше и превращался в чернильный прямоугольник с редкими светлыми просветами. Он нагрелся под жёлтым кругом лампы, нагрелся уже и стол вокруг; казалось, это большая печь, пышущая жаром.

Час проходил за часом (а были ли часы), вечность за вечностью, но Лунев и не думал прерываться. Он работал без устали или, даже если усталость была, не замечал её: не было времени заметить. Как каменотёс, он выбивал из огромной глыбы то, что было в ней с самого момента зарождения, но тщательно скрывалось от посторонних глаз. Сейчас движение его резца было движением народа, взгляд – взглядом народа; он был одним исполином, составленным из множества маленьких человечков. Ему одному они доверили общее дело, в нём воплотили всю свою волю; только он был ответственен за всё, что происходило и произойдёт потом.

Он один. Разгадать скрытый пеленой лик, сказать: «Вот ты! Мы тебя видим!» – эта обязанность на нём. И никто не подскажет, там ли он ищет, в той ли стороне, правильно ли воссоздал черты: только после того, как будет брошен вызов и сделан шаг навстречу неизвестности, станет ясно, правильна ли была догадка. А что будет за догадку – это узнается и того позже.

Ночь сгущалась, падала, замолкала, светлела. Лунев ничего не замечал: ни нервного света, ни глазеющих звёзд, ни теней в углах. Он видел только валуны слов, ворочающиеся раскалённые глыбы, которые он перекатывал в упорном труде. Видел разломы пород, текущую магму… Воздух нагрелся и дрожит, сухо и никого – только камни, камни раскалываются. Он был с ними на равных – они только и двигались в этом жестоком, неживом, но всё же живущем мире.

Постепенно светало. Пласт проснувшегося, вставшего с востока солнца заползал в комнату. С интересом трогая лапками гладкость стола, шероховатость обоев и мягкость подушек на небольшой софе, он расположился тут, разлёгшись на вещах кабинета. Ему, видно, уютно было здесь: рассмеялся над жёлтым кругом под лампой, поиграл ручками, скрепками и карандашами, а потом утихомирился и властно устроился в комнате, как забалованный домашний любимец.

Лунев сидел, не двигаясь. Перед ним лежали исписанные листы бумаги. На них можно было прочитать готовое стихотворение.

Это больше, чем мы можем позволить просить,

Это то, что мы обязаны требовать.

Кто-то там наверху выплел железную нить

И за нитью он велел всем последовать.

Мало света в том углу, где незванец живёт,

Только тени безобразные пялятся.

Может, чей-то, может, мой или твой очерёд

В когти чёрные обжоре отправиться?

Погодите, если просто светильник включить?

Паучок только удрать от нас хочет!

Это больше, чем мы можем позволить простить:

Взять метёлку и смахнуть с пылью прочей.

Лунев прочитал. Ещё раз. Ещё раз.

Это он написал? Это у него получилось?

Стихотворение – в нём столько силы, столько жизни, оно просто не могло выйти из-под его пера, родиться в его голове.

Но оно написано. На листке бумаги. Им написано.

Свершилось? Улыбка, другая улыбка – изумлённая, почти счастливая – застыла на его лице. Стихотворение получилось, вышло таким, каким должно было выйти.

Это он сделал. Невероятно, но это он. Он смог: он написал в итоге.

Написал именно то, что надо было написать.

35.

Снова и снова Лунев перечитывал выплывшие из-под его руки строки. Определённо, они не шли ни в какое сравнение с его прежними стихами. Те, хоть порой и были прелестны, всё же оставались поделками, шалостями, они появлялись по большей части от избытка свободного времени. Это же – слова, ради которых и существует поэт, когда он – рупор эпохи…

Тут Лунев засомневался. А не кажется ли ему всё это? Он сейчас под впечатлением от своего детища, которое представляется ему великолепным, нет, больше – великим, практически идеальным; вряд ли он может адекватно воспринимать реальность. Если и есть ошибки в мелодике, натяжки в образах, он их попросту не видит. Внезапный испуг подскочил в нём: действительно ли стихотворение так хорошо, как подумалось вначале? Когда эйфория уйдёт – не откроется ли взору странное нагромождение звуков и фраз, бессмыслица, автор которой тщетно пытался наваять нечто грандиозное?

Ночь уже ушла. Лунев присел у стола, пробежал глазами строки ещё раз. Нет, бесполезно. Он никогда не мог оценивать свои стихи. Когда другие ими восторгались, ему было непонятно: что такого они там нашли? что такого увидели? Нет, восхищение и интерес, конечно, были приятны, и знать ответы на эти вопросы он тоже бы не отказался. Но реакция, по большей части, была не слишком важна. Понравилось – хорошо. Не понравилось – ну что ж, это вроде как и не планировалось. Сейчас – нет, совсем другое. Сейчас Луневу надо было знать точно: ну как? хорошо? то что надо? вам нравится?

Хоть бы одного читателя, прямо здесь и сейчас! Некому, совершенно некому взглянуть со стороны, а это было жизненно необходимо – и немедленно. Тревога не отпускала его. Если, проглядев стихотворение, они скажут что-то вроде: «Неплохо, неплохо… Но вообще, если честно, белиберда», – то в таком случае зря он это писал, мог бы и не начинать. А если и это стихотворение – зря, то в чём же другом может быть смысл его жизни?

Впрочем, нет, это не белиберда. Это стройно, жёстко и ясно. Уверен, да. Нервный взгляд Лунева быстро обежал комнату. Свидетели, нужны свидетели. Это не то стихотворение, которое можно просто записать и сложить в ящик. Его должны читать, оно – для людей.

Дождаться вечера… Там будут слушатели, в любом случае. Слушатели? Так, стоп. Поэт в Луневе отступил на второе место, вперёд вышел человек. А это достаточно безопасно? Бог знает кто там будет присутствовать, на вечере, что за народ соберётся. А некоторые строчки из стихотворения… Скажем так, кричать их на городской площади он бы не стал.

«Так, Лунев, ты поэт или нет? Кто там болтал про гражданскую поэзию? Если боишься открытого противостояния, нечего было и соваться. Вспомни всех поэтов-бунтовщиков».

Он заходил по комнатам. Вот, значит, какова ты, жизнь поэта. Жизнь маргинала, потенциально опасного элемента общества, который всегда остаётся под пристальным наблюдением. По отношению к которому могут принять меры, если сочтут его слишком опасным. И не говорите, что он не знал об этом. Просто в реальности всё оказалось немного по-другому.

Немного реалистичнее. И конкретнее. А потому сложнее.

«Претендуешь ты на общественное внимание, чёрт возьми? Тогда, будь добр, доводи до конца. Это тебе не игрушечки».

Вновь пройдясь по комнатам туда и сюда, Лунев вошёл в тёмную спальню и тихо остановился у двери. Машенька ещё спала: было совсем раннее утро. «Прочитать ей», – мысль ударила в голову вдруг, без предупреждения. Прямо сейчас разбудить и прочитать. Она не чужой человек, она поймёт и оценит, она ведь его жена, в конце концов. В мгновенном порыве Лунев уже шагнул к ней, но Машенька что-то пробормотала во сне и повернулась на другой бок. Лунев остановился. Его временное умопомрачение прошло.

 

«Не ей», – подсказал голос рассудка. Она ничего не поймёт, только испугается да ещё рассердится, что он разбудил её для всяких глупостей. Это же Машенька.

Более того, Луневу не хотелось впутывать и её в эти сети. Тут уже не просто другие миры, нет, гораздо опаснее – наш, самый настоящий, самый грозный реальный мир, со всеми его ловушками и силками.

Нечего в нём делать маленькой глуповатой девочке. Пусть спит спокойно Машенька в своей крошечной тихой вселенной диванных подушек, кухонной утвари и цветов на подоконнике. Незачем тревожить её сон.

Лунев вышел в коридор, позвонил Зенкину. Можем собраться где-нибудь завтра в, так сказать, узком кругу? У Редисова? Отлично. Да, у меня кое-что есть. Да, естественно, покажу.

36.

– Лёха, это просто… Класс, слов нет! Ну даёшь!

Лунев сдержанно улыбнулся: столь бурная реакция, хоть он и желал её, стала неожиданностью. Нет, если это и в самом деле – здорово! классно! чудесно! – замечательно, он рад. Но, позвольте, они – его приятели, они ждали этого стихотворения, они и высказали идею, но как отзовутся другие? Как отзовётся общество, для которого всё и писалось?

– Думаете, это действительно будут читать? – спросил Лунев. – Я имею в виду, действительно ли это то, что сейчас всем нужно?

– В самую точку! – заверил Зенкин.

– Ага, даже слишком, – кивнул Редисов. – Смотри не пропадай теперь… – он многозначительно улыбнулся, обводя комнату глазами.

– Ну да, – Лунев задумался на минуту, немного тревожно, потом вдруг рассмеялся. – А я и не собираюсь! Пусть найдут автора сначала. Мы, великие поэты, не боимся всяких там тоталитарных паучков, – все трое засмеялись.

– Надо только подумать, как распространить, – сказал Зенкин. – Ты, я надеюсь, не собираешься держать это под замком в ящике стола?

Они снова рассмеялись, Лунев отрицательно мотнул головой.

– Ну, рукопись мы перепишем в нескольких экземплярах, – продолжил Зенкин. – Но только, – он задумался, – сколько мы сможем настрочить в день? На много нас не хватит…

– Так зачем всё строчить самим, – заметил Редисов. – Пустим по рукам, дальше само разойдётся. У нас есть надёжные знакомые. Так всегда и делается, – добавил он с полной уверенностью, как будто сам не раз участвовал в распространении запрещённых стихов.

Лунев поднял руки, как бы сдаваясь:

– Как решите. Здесь я вам не помощник. В подпольных делах ничего не смыслю.

– Не прибедняйся!

– Ты у нас последний поэт подполья, сказал тоже!

– Смотри, вот как сделаем…

Лунев откинулся назад и немного отстранённо слушал, изредка вставляя комментарии. Зенкин и Редисов назвали несколько малознакомых и совсем незнакомых фамилий – людей, которым можно передать с рук на руки переписанные стихи, естественно, анонимные. От этих нескольких человек сеть должна будет расползаться дальше, по нескольким направлениям, всё шире и шире, в теоретическом идеале постепенно пронизывая всё общество. Куда в итоге выведут цепочки – непонятно и даже представить невозможно. А Лунев и не задумывался особо: своё соло он с успехом отыграл, остальное – за судьбой и господином случаем. Будь что будет: в конце концов, раз уж мы решили вступить в игру, будем играть по правилам.

Скоро дом быстро и неожиданно заполнился гостями: пришли многие завсегдатаи творческих вечеров, среди них Бобров, фройляйн Рита, Гюрза, Хассель, ещё кое-кто. Что заставило их поменять место встреч – сохранился ли в них остаточный испуг, нападающий с новой силой при виде парка и Дворца Культуры, или они посчитали, что для позднего октября лучше подойдёт уютная городская квартира, – Лунев не спрашивал. И почему они так радостны – тоже. А у нас, знаете ли, праздник жизни! Сказали же: будем веселиться, что бы ни случилось. Вот и веселимся.

В любом случае они пришли. Жизнь одна – используем же до конца, вплоть до последней черты.

Когда голоса начали звучать в унисон и равномерно распределились по всей комнате, совсем как выпитое вино – между гостями, Лунев воспользовался рассеянным вниманием собравшихся и потихоньку улизнул в другую комнату. Он вспомнил, что оставил рукопись там, на кушетке (гостям её не показывали: ещё рано, достаточно пока двух свидетелей). То, что она лежала там, отдельно от него, Лунева, в общем-то, не волновало: куда она денется, да и стихотворение он помнил наизусть. Но всё же ему было бы спокойнее держать рукопись при себе.

На кушетке сидела фройляйн Рита и, не сдвигаясь с места, пристально разглядывала листок бумаги. Похоже, она была так поглощена чтением, что не заметила вошедшего Лунева, даже когда он подошёл почти вплотную. Одной рукой Рита опиралась на кушетку, в другой держала рукопись – в такой застывшей позе она и пребывала, водя только взглядом по строкам.

Луневу было неприятно, что эта женщина читает его записи, его самое значимое, возможно, единственно значимое творение за всю жизнь, которое он доверил только самым-самым проверенным людям. Но, увидев, как завораживающе строки действуют на Риту, он в сомнениях остановился и не сказал ничего. Спустя минуту-другую Рита оторвалась от бумаги, восхищённо взглянула на Лунева и тихо произнесла:

– Это гениально.

– Правда? Вам нравится?

– Это? – Рита подняла глаза к потолку. – Это то, чего не хватало в нашем прогнившем усыплённом обществе. Мы дождались. Так бросить правду в лицо… Это бесподобно!

От кого он не ожидал подобной похвалы, так это от фройляйн Риты, вот уж точно. Лунев был в полном замешательстве, он не знал, что и думать теперь, что предпринять. Что хотя бы ответить ей.

Он кашлянул:

– Я надеюсь… вы никому не скажете, что это я написал?

Лицо Риты мгновенно переменилось. Гримаса некого чувства вроде праведного гнева вкупе с презреньем и дружеской обидой исказила его. Гордая и оскорблённая, фройляйн вскочила на ноги.

– За кого вы меня принимаете, Лунев? Естественно, нет!

Она покинула комнату, оставив Лунева наедине с его рукописью.

37.

День за днём – о, всё шло очень успешно! Лунев и уловить не успевал, как до невероятности быстро распространяется его творение. Десятки человек – и это только те, кого он видел собственными глазами, а сколько ещё возникает их каждый день за пределами видимости? Люди, много людей, читают сейчас те самые строки. А цепочки ползут всё дальше и дальше… Пожалуй, такими темпами стихотворение скоро будет у всех на устах. И тогда сотни тысяч голосов гневно подхватят марш протеста, и перед громогласным хором тихий навязчивый шёпот станет ничем.

Процесс шёл как будто сам по себе, независимо от Лунева. И хотя он тоже участвовал в распространении, но, когда он читал кому-нибудь строчки или просто давал рукопись, это ведь всё было очень мелко, локально. Вот перед ним человек, вот он внимательно смотрит на Лунева, слушает, восхищается и на просьбу «передать дальше» обычно соглашается с энтузиазмом и благодарной улыбкой: «Вы настоящий поэт, Лунев, вы последний поэт, который не забыл своё истинное призвание!..»

Странное ощущение, Лунев определённо не испытывал его раньше. Большую часть времени им владела судорожная радость, оживлённое волнение, особенно когда очередной слушатель внимал его речи: ну как? примет – не примет? возьмётся переписать? передать кому-нибудь ещё? согласен? пообещал? Радостная тревога переходила в ничем не омрачённый экстаз: ура-ура-ура, живём и жизнь хороша!

Но иногда панический страх внезапно накатывал на него. Лунев не так-то хорошо знал людей, которым читал стихи. То есть знал, конечно, но доверять безоговорочно – нет, не доверял. Иногда страх приходил в тот самый момент, когда он спрашивал: перепишете? передадите? «Да!», – с готовностью отвечал слушатель, а Луневу в этот миг так и хотелось крикнуть: «Нет!» Конечно, он не поддавался импульсу и с улыбкой кивал, а после ему оставалось только гадать: не будет ли следующим звеном в цепочке кто-нибудь оттуда? Собеседник мог и не иметь никаких тёмных намерений. Всё равно, это же так легко – передать по незнанию не тому, кому надо. Более того, этим, скорее всего, и кончится. На одной из линий, как минимум. Иногда подобная мысль приходила к нему ночью, когда он лежал в постели и ничего не делал. Темнота и тишина усугубляли её, говорили: да, да! так всё и будет! – и смеялись. Лунев молча и без движений слушал их, понимая, что обречён на бессонницу.

Мгновения эти длились, правда, недолго. Они как бы переламывались, и возвращалось радостное волнение, которое Лунев и чувствовал самым правдивым, должным. Он – поэт, призвавший народ к свободе, что же ещё ему чувствовать, как не воодушевление своей миссией! Те, иррациональные, страхи – да кто их знает откуда они. Расстроенные нервы – почему бы и нет. Всё-таки потрясения – теперь побочные эффекты. Просто игра эмоций, подождать – они развеются.

В один день он подошёл и к Вивитову. Было что-то притягивающее в этом человеке. Хоть Лунев и не любил ставить других выше себя, но в случае Вивитова смутно чувствовал: старый художник обладал чем-то, чего самому Луневу не хватало по жизни. Лунев даже готов был с оговорками это признать.

Вивитов рисовал что-то, пока нельзя было понять, что именно. Узнав Лунева, он с полуулыбкой кивнул в знак приветствия, а когда тот заговорил, внимательно устремил на него проницательный взор. Лунев, конечно, был мальчишкой, и Вивитов вполне имел право так считать. Тем не менее он выслушал молодого поэта, а когда тот закончил, пожал ему руку.

– Поздравляю. Мне этого не удалось.

Это было сильнее всех восхищений, вместе взятых. Не то что дороже. Просто сильнее.

– Вам удалось, – сказал Лунев. – Просто вы этого не поняли.

Вивитов немного лукаво улыбнулся:

– Как и вы.

– Я?

Художник помолчал, как бы обдумывая свои мысли. После паузы он заговорил:

– Мы, призывники искусства, поистине не знаем, что творим. Вы сказали, мне удалось. Я этого не вижу. Я вижу бессмысленную нехудожественную мазню. Но… я надеюсь, вы не из вежливости это сказали? Я не знаю, что я сделал. Только другие могут мне рассказать. А вы, Лунев? – Вивитов снова улыбнулся ему. – Понимаете вы, что вы сотворили, осознаёте в полной мере? Нет, скажу я вам, не осознаёте. Вы как маленький нервный заяц, мечетесь туда-сюда – там погрызли, здесь ухватили, а потом шугнулись и бежите дальше по снегу, а цепочки следов, что осталась после вас, не видите. То, что мы творим, слишком велико для нашего понимания. Мы слепы к искусству.

Абсурдную речь художника Лунев не вполне понял, возможно даже, что эти слова находились за пределами здравого смысла. Однако ему польстили столь высокие отзывы человека, которого он, хоть и на свой лад, но уважал.

– Главное, чтоб увидели другие, – отозвался Лунев. – Стихи уже ходят по рукам. Ещё немного… Не знаю, чего мы добьёмся, но что-то явно будет.

Вивитов добродушно усмехнулся:

– Угу. Смотрите только – как бы цепочка следов не вывела на вас.

Лунев замер. Что за наваждение? Кто дал право другим озвучивать его тёмные мысли? Он несколько раз открыл и закрыл рот, собираясь, вероятно, сказать что-то в духе: «Нет… Они не смогут. У них не получится». Заметив его реакцию, Вивитов проговорил:

– Я вас не запугиваю, нет. Просто не помешало бы быть осторожнее в поступках и словах…

– Там нет моего имени, – сказал он вдруг убеждённо и просиял: так просто и логично! – Стихи нигде не подписаны, и почти никто не знает, что сочинил их я. И даже стиль – стиль у меня, вообще, другой.

Вот и ответ всем иррациональным страхам! Даже если рукопись попадётся кому-нибудь из приспешников идола, что дальше? Автор неизвестен. И вычислить его не-воз-мож-но.

– Ну как знаете, как знаете, – пробормотал Вивитов.

Выходя из зала, Лунев ликовал.

«Узнать автора по анонимной рукописи просто никак невозможно, – убеждённо думал он. – Меня не раскроют».

Рейтинг@Mail.ru