bannerbannerbanner
полная версияИдол. Ринордийский цикл. Книга 1

Ксения Спынь
Идол. Ринордийский цикл. Книга 1

12.

Богема всегда выбирает особое время и особое место или, вернее, любое время и место делает особенным. Феерический шатёр фиолетовых и лиловых блёсток в любой час суток покрывал служителей искусства, а также тех, кто случайно или из любопытства пришёл побродить по обители муз.

Роль муз успешно выполняли прекрасные девушки в причудливых платьях, будто из другой эпохи. К сожалению, званием музы многие из них и ограничивались: большинство этих милых существ само искусством не занималось. Зато они с интересом наблюдали за выступлениями поэтов и прозаиков, или внимательно следили через плечо рисующего в уголке художника за рождением нового шедевра, или усиленно вдохновляли музицирующего юношу.

Зал Дворца Культуры, который они занимали, напоминал выставку диковинок и редкостей со всего мира или, вернее, разных миров, настолько неизученных и загадочных, что об их существовании и не подозревали. Прислушаться только к фотографически точным стихам-описаниям Мамлева, к транс-историческим поэмам четы Ко́балевых (редкий случай творчества на равных, а не по типу «вдохновитель – творец»), к восторженным одам Зенкина, прославляющим радости жизни, к коротким абстрактным рассказам Клавдия Боброва, совершенно непонятным с логической точки зрения, но оставляющим ощущение чего-то утончённо красивого, – порой кажется непостижимым, что человеческая мысль может улетать в столько разных направлений. А сюрреалистические эскизы Хасселя, которые, если смотреть не отрываясь, через минуту кажутся реальнее самой реальности! А пианист Алмазаев (больше известный под псевдонимом Гюрза), извлекающий из старенького расстроенного пианино удивительно талантливые звуки, уносящие в другие сферы! Рядом пристроилась очаровательная Адель: на своей гитаре она могла сыграть что угодно, от классики до рока.

Лунев в этот вечер не читал. Он уже озвучил все стихи, написанные за границей во время редких проблесков вдохновения (странно, но проблески не были связаны с новыми городами и памятниками культуры, а только с тем особым мистическим настроением, которое иногда нападало на него, заставляя видеть вещи искажёнными, будто их преломляла причудливая линза), а новые ещё не созрели, хоть и стучались в дверцу в голове. Сегодня он решил для разнообразия просто послушать.

Так как близость к сцене, с которой выступали литераторы, Лунева совершенно не прельщала, он устроился подальше, в углу, около портретиста Ви́витова. Этот немолодой человек держался немного особняком от остальной компании и часто оставался незамеченным весь вечер, расположившись где-нибудь возле дверей. Зато под конец, когда уже все расходились, у него на руках оказывалось три-четыре портрета бывших на вечере. Невесть как они появлялись, словно из ниоткуда. Сами портреты были удивительны. При взгляде на них не возникало и мысли о фотографии: разве может фото так полно воссоздать живого человека? Если кому-то случалось видеть свой портрет, нарисованный Вивитовым, у него создавалось впечатление, что он лицом к лицу столкнулся со своим двойником. Такой портрет вряд ли кто повесил бы на стену, ведь это значило бы поселить в комнате другого человека. Как, скажите на милость, посплетничаешь теперь об одной милой особе, если эта самая особа в данный момент взирает на тебя со стены?

Из-за всего этого Вивитова считали немножко колдуном и даже побаивались. Лунева, впрочем, домыслы не волновали. Он знал, откуда берётся колдовство, и сам часто гулял в том опасном месте на грани миров.

На сцене в тот момент был Зенкин. Очередной его мадригал посвящался бликам солнца на листьях. Оставалось только удивляться, как могло вмещаться в этого человека столько обожания ко всему на свете. Он одинаково сильно восхищался букетом цветов и красивой женщиной, великим произведением искусства и мороженым на палочке.

– Блики солнца на листьях клёна! Золотые пластинки на синей фольге! И хотя скоро быть листопадной пурге, Беззаботны вы – как знакомо! Осень новая к нам спустилась. Ярких красок так много в палитре её…

«Неплохо, – подумал Лунев. – Даже совсем неплохо. Даже я сказал бы, что мне понравилось. Только у Зенкина все стихи однообразные, на один лад. И целый свет ему кумир… Хм, похоже на стихотворную строчку. Если будет время и желание, можно будет написать. А что, стихотворение Алексея Лунева о Евгении Зенкине, почему бы и нет». По обыкновению, он опять отвлёкся от окружающих его людей и сосредоточился на себе.

Из задумчивости его вывел взгляд, до того знакомый, что он с ужасом отпрянул и уже с расстояния рассмотрел пару глаз, затем всё лицо. Постепенно до него дошло, что это всего лишь портрет.

Его собственный портрет.

Испуг уступил место любопытству. Лунев привстал и из-за плеча художника заинтересованно наблюдал за его рукой, всё ещё колдующей над холстом.

Вивитов чуть обернулся.

– Похоже?

– Похоже, – ответил Лунев и задал тот самый банальный вопрос. – Как вам это удаётся?

Вивитов пожал плечами. Другого ответа Лунев и не ожидал. Рождение чуда – тёмная тайна, в которую сам творец едва ли посвящён наполовину.

– Минуток через пять будете совсем вы, – заверил Вивитов и улыбнулся в усы.

Лунев поверил и сел на место. Ему отчего-то не хотелось следить за процессом.

На сцене теперь никого не было, и взгляд невольно упал на уже законченные портреты, лежавшие краями вверх в небольшом ящике, прямо как картотека. Много знакомых и незнакомых лиц взирало с картин: строгий, всегда идеально аккуратный Мамлев, Звербаев в пурпурном пиджаке и с дежурной улыбкой, скептически прищурившийся Редисов с тонким карандашом в руке, болезненный бледный юноша, смотрящий прямо в глаза наблюдателю, девушка или молодая женщина с полуулыбкой на лице и острым проницательным взглядом…

А на одном холсте он увидел глаз. Просто один глаз.

Он удивился. Глаз вышел очень хорошо, но что за странная картина?

Лунев немного отодвинул глаз и на другом холсте увидел губы. Довольно полные, намертво сжатые губы, которым, казалось, ничего не стоит произнести единственно нужное слово. Потом кусочек щеки, поросшей щетиной. Ещё глаз. Волосы – вроде светлые… Или тёмные – из-за освещения там, на картине, не понять.

– Что это?

Вивитов скосился на ящик и тут же вернулся к работе.

– Это не получилось, – пробормотал он.

Но на этот раз Лунев не поверил. Он считал, что как раз получилось. Только тот, кого на этот раз рисовал художник, не мог быть запечатлён в едином образе. Слишком велик он был – фрагменты, только фрагменты воспроизводились по отдельности.

Так, художник. Но то, что не смог сделать ты, можно доделать за тебя. Лунев разложил перед собой холсты – части портрета – и начал собирать их, как головоломку.

– Я бы на вашем месте не делал этого, – сказал Вивитов, заметив, чем занимается Лунев.

– Ничего. Всё нормально! – ответил он. Странное возбуждение охватило его, и он потерял всякую возможность контролировать себя.

В это время, было ли то предупреждением судьбы или совпадением, Гюрза заиграл одну из своих мистерий: музыка напоминала приближающиеся раскаты грома, будто далеко отсюда рождалась гроза. Все в зале затихли, остановленные звуками стихийного торжества. Под эту симфонию, оградясь от всех и всего, Лунев пытался и никак не мог сложить Его портрет.

Вот глаза. Губы. А, позвольте, где нос? Потом. Это щека, и она должна быть здесь, но она явно не отсюда. Волосы – откуда? С темени, со лба? Со лба. Но здесь же ухо. И всё-таки, где нос? И подбородок? И почему один глаз перевёрнут?

Гром приближался. Вот уже на миг блеснула молния – гроза всё ближе и ближе. Она надвигается. Вы застыли и не можете поверить, но скоро она будет здесь.

Лицо вырисовывалось. Осталось ещё несколько пропусков… и, да, оно немножко кривовато лежит. Лунев стал подвигать холсты, чтобы выровнять изображение.

Ещё громче. Да, теперь совсем близко – и молнии больше не мгновенные вспышки, а длинные нити на небесном своде. И вот – толстая закорючистая линия прорезала небеса, несколько секунд удерживалась она на тёмном полотне, дробя небо на части. Потухла – и теперь должен раздаться гром…

Лунев почти закончил. Осталось чуть-чуть…

13.

И гром пронёсся по зале. Показалось, будто само небо обрушилось, кануло в непостижимую бездну, и на его месте не осталось ничего. Треск разлома оглушил на несколько мгновений чёрной пустоты, затем звуки вернулись – но уже в переменённый мир.

В свечении, из фиолетового сделавшемся красноватым, люди столпились и подтянулись к большому окну, изогнутому аркой. Их лица, искажённые, неправильные в неправильном свете, выражали изумлённый страх и непонимание. Им не верилось, что всё это – только музыка. Им казалось, что на парк надвинулась настоящая гроза. Но даже нет – это было больше. Со своими желаниями и намерениями и потому гораздо более зловеще.

И действительно – сизо-красная плёнка тянулась по небу. Вечер ожил: он не был неодушевлённым временем суток; он предупреждал, он напоминал, что все они – под наблюдением, что мысли читаются, что любое движение заносится в список. Он напоминал, что уединение – иллюзорно, мысль о выходе за рамки – преступна, а движение к выходу – невозможно.

Вечер говорил: «Вы не одни».

В смятении и всё ещё недопонимая, они стояли у окна в пересечении кругов красноватого освещения. Перемена лишила их голоса, и только гром и вой грозы спорили с молчанием. Звуки родились в утробе старенького пианино, но казалось, что Гюрза, породив стихию, утратил всякую власть над ней, и теперь она сама играла человечком, унося его в вихрях в свой полёт. Но вот звуки затихли; пианист опустил крышку своего инструмента; людям вернули их голос, они начали переглядываться и перешёптываться.

Просто обычный вечер, как многие другие. Да, облака немного набежали. Но они просто сизые и никак не красноватые. И в зале всё как всегда: освещение не менялось, по-прежнему фиолетовый блестящий шатёр и вечный праздник богемы. Разве может его что-то нарушить? Конечно же, нет.

 

Так что же произошло? Они удивились и, бросая взгляды на парк с лиловыми фонарями за окном, начали постепенно возвращаться на свои места.

Лунев складывал холсты на место. Даже после того, как он сложил головоломку, ему не удалось рассмотреть лицо: оно по-прежнему разбивалось на части, которые он при всём желании не мог воспринять разом.

Был момент… Но только момент, слишком короткий.

Но был взгляд. Кажется, после этого Лунев сдвинул холсты, и всё пропало. Слишком… Нет, он не хочет думать об этом.

– Ну, как вам теперь? – услышал он голос Вивитова. Лунев поднял голову: художник закончил его портрет. И первое чувство, овладевшее Луневым при взгляде на лицо, было омерзением.

Самое неприятное то, что с первой же секунды не оставалось никаких сомнений: это он, Лунев. Он никак не мог бы сказать, что портрет непохож или что художник нарисовал его не так. Этот молодой человек с абсолютно невыразительным квадратным лицом и презрительным взглядом, исполненным ненасытным себялюбием, и был поэт Алексей Лунев. И если кто-то думал, что Лунев – это нечто другое, этот кто-то обладал не в меру развитой фантазией.

С тщательностью, едва уживавшейся с брезгливостью, он рассматривал один за другим каждый квадратный сантиметр портрета. Выдающийся вышел субъект, нечего сказать.

«И это Лунев, – подумал он. – Какой же на редкость сволочной тип. Но подождите, а как же я, такой хороший, просто замечательный я, где я? Меня просто не существует? Никогда не существовало?»

14.

Машенька говорила долго и обиженно: она была недовольна, что он пришёл так поздно. В её интонациях не слышалось возмущения или раздражения – только один бесконечный, почти детский упрёк.

– Ты уже несколько недель возвращаешься домой к ночи и даже не говоришь мне, где ты в это время. Алёша, почему ты так со мной? Ты всё-таки мне муж.

– Машенька, пойми, – он развернулся к ней и всплеснул руками, – я поэт! А уже потом твой муж. Я потом чей-то сын, чей-то брат, а в первую очередь я поэт, и жизнь у меня соответствующая, – как ему надоели непонятные обвинения тех, к кому так или иначе обращались подобные слова, и их немыслимые требования, смысла которых он не видел.

Машенька на минуту замолчала.

– И всё же я не понимаю, – сказала она чуть погодя. – Что помешает твоим занятиям поэзией, если ты будешь приходить домой пораньше.

(Заладила… Как всегда… Как все они…)

– Я ночую дома, что тебе ещё надо? – пробормотал Лунев.

Поняв, что его мысли, не предназначавшиеся для произнесения вслух, были услышаны, он спохватился.

– Прости ради бога! – он обнял Машеньку, которая так и стояла на месте, готовая заплакать.

– И всё-таки ты меня не любишь! И никогда не любил! – повторяла она.

Гладя её по голове и говоря что-то успокаивающее, Лунев размышлял, как его угораздило жениться на Машеньке, создав дополнительные трудности себе и, что уж там, практически сломав жизнь ей. Когда и как могло прийти ему в голову связать жизнь с этой женщиной, неумело любимой, но обитающей совершенно отдельно от остального мира Лунева, включающего богемные вечера, литературный труд и всю его личность? Что это было: мгновенный импульс далеко в юности? уступка под давлением окружающих? незамеченное автоматическое движение? Немного угнетало Лунева то, что он практически не помнил, как Машенька оказалась рядом. Несостыковка слишком сильная, сбивающая с толку: творчество, другие миры и – странное, неподходящее существо рядом, если он только был дома.

Да, Машенька ничего не понимала в поэзии и не могла понимать: она по природе своей отстояла слишком далеко. Она была абсолютно земной, бытовой, обыденной, и высшие сферы, в которых любил блуждать Лунев, запутывали и пугали её. Нет, её мирок был гораздо скромнее и спокойнее: кухонька с плитой и шкафчиками, утюг и горка белья, которое нужно погладить, цветы на подоконнике и леечка с ромашкой, чтобы их поливать. Он был уютным, этот мирок, домашним и безопасным, но… Но как ей было не скучно в нём, неужели интерес, желание нового, неизвестного никогда не пересиливали страх перед возможной бедой? – гадал Лунев. Машенька, казалось, зависела от того ощущения безопасности, которое она же и воссоздала для себя. Ей не нужно было большего, нет-нет, зачем, главное, чтоб всё шло своим обычным путём, как вчера, позавчера и год назад. Куколка бабочки, которая никогда не проснётся.

И всё же, да, наверно, он любил её такую.

15.

Фройляйн Рита была хорошо подшофе, а потому позволяла всё больше говорить другим. Зенкин пользовался этим на все сто процентов: он беспрерывно нёс какую-то чушь, то и дело взмахивая бокалом. То есть, возможно, это было чушью только для слуха Риты, потому что больше половины слов она уже не разбирала. Равно как и не помнила, по какому поводу они изначально решили разнообразить жизнь алкоголем.

Эталонный образ Риты немного мутился, его очертания слегка расплывались, совсем как полоски на стенах и тёмное пятно стола, который обыкновенно имел форму правильного прямоугольника. И, хотя ничем серьёзным это состояние пока не грозило, Рита ощущала лёгкую, полусонную тревогу: в своей решимости соответствовать своему идеальному образу она была уверена, но как бы не ошибиться в содержании этого образа… Рябь скачет перед глазами, и всё вокруг кажется таким неустойчивым, немудрено запутаться и упасть.

Она сконцентрировала взгляд на эталоне – буйной цветной картине, превратила его в маленькую статуэтку, идеальную в своей чёткости и неподвижности, но и этого оказалось недостаточно: статуэтка, какой бы идеальной она ни была, расплывалась перед глазами; и Рита ужала её ещё больше, превратила в светящуюся точку – теперь уж разночтений не будет, вот за неё и надо держаться. Так же твёрдо, как всегда.

Всегда. Оставаться собой. В любых условиях. При любых обстоятельствах.

«Любой ценой», – подумала она не совсем к месту.

– Богинюшка! – болтал Зенкин. – Не останетесь ли на ночь? Ах, прошу вас!..

– Нет, – отрезала Рита. И добавила. – Я сегодня у Редисова.

Она специально старалась ограничиться короткими фразами и по возможности произнести их поменьше, чтобы случайно не сболтнуть чего-то не того. В изменённом состоянии сознания собственные слова и действия воспринимаются изменённо же: кажутся одним, а на самом деле – совсем другое. Думаешь, что ты всё ещё в рамках, а на самом деле давно за них вышел. Думаешь, что так и надо, так бы и поступил всегда, а на самом деле не простишь себе после.

Осторожно… По исхоженным ранее тропинкам… В десять раз осторожнее, когда сознание изменено.

Тут до Риты дошло, что уже довольно долгое время, пока она предавалась размышлениям, Бобров что-то говорил и говорил, кажется, ей.

– Bitte4, что ты сказал?

– Я говорю, – повторил тот с широкой пьяной улыбкой, – что ты за человек такой – сегодня с одним, завтра с другим… Знаешь, как такие женщины называются?

– Ich weiss5, – её просто неудержимо тянуло на немецкий. – Но ко мне это не относится.

Бобров рассмеялся:

– Конечно, нет! Мы же все знаем нашу фройляйн Риту. Кто назвал бы её…

– Знаете?! – вдруг взорвалась она. – Что вы знаете?!

Туман в голове исчез. Вещи вокруг перестали расплываться, а напротив, приобрели неестественную чёткость и яркость. Будто внезапный прилив ярости наполнил их краской.

Резкая перемена в голосе фройляйн разом оборвала остальные голоса даже через пелену алкоголя. Все глаза с испугом воззрились на неё, когда она вскочила из-за стола, надавив на него расставленными пальцами.

– Что вы про меня знаете, болваны? – выкрикнула Рита. – Думаете, так глянул – и всё, ясно? Думаете, можно понять другого так же просто, как себя? А вот нельзя, нельзя и нельзя! Не-воз-мож-но! С чего вы вообще взяли? Я – не вы, вы – не я. Ihr könnt nicht mich verstehen! Nein, ihr könnt nicht!6 – она стукнула бокалом об стол. – Könnt nicht! Könnt nicht! – снова и снова, с такой силой, что бокал чуть не раскололся.

Зенкин успокаивающе протянул к ней руки:

– Фройляйн, фройляйн, тише, тише, не бейте казённую посуду.

Рита увидела, что она делает, поставила бокал и через секунду со вздохом села на место. Она подперла голову руками и уставилась в пол.

– Я только хотела сказать, что человек – сложное существо, – продолжила она спокойным и несколько уставшим тоном. – Я имею в виду, не человек вообще, с ним всё как раз ясно, а любой конкретный человек. Вы не увидите его глазами, он не увидит вашими. Его жизнь – только его, он с ней наедине, и понять, что он есть, никто не может.

– Сомнительно, – произнёс Редисов. Рита злобно выдохнула и уставилась на него.

– Да, мне тоже так кажется, – согласился с приятелем Зенкин. – А что скажешь про Вивика? В смысле, Вивитова? По-моему, чтобы рисовать такие портреты, нужно улавливать самую суть человека.

– Не знаю, – Рита недовольно скривилась. – Меня нарисовать у него не получилось.

– Почему же? – возразил Редисов. – Очень даже получилось. Твой портрет вместо тебя ставить можно – как есть ты.

– Я там не похожа на себя, – бросила Рита небрежно, словно её это мало волновало.

Неприятность в том, что на самом-то деле портрет был очень похож. Не на то, конечно, как ощущала себя Рита, где уж им разгадать её загадочную натуру… Но, наверно, на то, как видели её окружающие.

Чёртов художник. Забрать у него портрет и сжечь.

Только оригинал-то останется – вот в чём проблема.

16.

Машины неслись стаями оголтелых бесов. Они не останавливались ни на миг и не давали проходу. Центр будто кипел: красные полотна – за вспышки огня, медные трубы – за блестящие стенки котла, людские массы – за однородное варево, мелькающие тут и там фигуры в чёрной форме – за вулканы пузырьков, что появляются, когда варево кипит.

Слишком весело и оттого жутко – так не бывает в природе. Так может быть только в неестественном, вздёрнутом положении, специально приданном извне. Так может быть только по заказу, прихотливо обретшему случайные формы.

Это был парад. Не по какому-то особому случаю – обычный парад в Его честь.

Или просто «парад» было наиболее близким словом, чтобы описать это.

Трудно было найти правдоподобную логику в происходящем. Оно походило скорее на авангардный спектакль или на галлюцинации под воздействием психотропных веществ. Слишком хаотично двигались фигуры. Цветной поток автомобилей – сквозь них с рычанием пронёсся чёрный ряд мотоциклов с госзнаками – алые цветы – гвоздики, или что это? – растёрты по наждаку асфальта. «Свободного места» здесь не оставалось: все фрагменты пространства были присвоены и приписаны поимённо. Оркестр вышвыривал раздавленные звуки в воздух, и воздух от этого метался, шарахался из угла в угол, от препятствия к препятствию. Чистое безумие бурлящего красного правило площадью.

Откуда они хотели тихо ускользнуть. Так тихо-тихо, не заметно ни для кого. Почему бы и не поверить в несбыточное?

Несбыточное? Кто сказал? Мы ведь по-прежнему в нашей реальности, не забывайте, пожалуйста, здесь не бывает вечности, здесь всякое движение в конце концов прекращается. Здесь нельзя без конца искать выход и не находить его. Просто ждать иногда приходится довольно долго. Иногда очень долго. Но в пределах времени.

Люди находились здесь не совсем по своей воле, к Луневу с приятелями это также относилось. В поисках обходного потока они совались туда и сюда, но где только едва расступалось брожение и возникал намёк на брешь, сразу показывались строгие машины – не эти цветастые, а чёрные угловатые авто.

Это только казалось, что гвалт хаотичен.

На самом деле чётко отлаженная система работала идеально и держала всё под контролем. Роли были давно розданы и исправно игрались. Побег не прекращался, побег был вечным – одним на все времена – бег по кругу, вокруг памятника с простёртыми руками, в попытке убежать за скаты неба, занавешенного флагами.

 

Бесполезное занятие. Небо, загибаясь книзу, упирается в горизонт, а горизонт непроницаем. Уйти за него не представляется возможным. И скрыться от рук негде. Медные трубы, отчаянно фальшивя, пели во славу.

Шабаш каменного божка шёл вовсю.

Не самая лучшая идея была – пробраться в центр. Тем более, в такое время, – так думалось Луневу. Чего только понесло их сюда, мало что ли других мест в городе?

– И часто они такое устраивают? – тихо спросил он у Зенкина.

– Устраивают – что? – не понял тот. – Это центр… Здесь всегда так.

– Что-то не помню, чтоб, когда я уезжал, так было, – возразил Лунев.

– Не было, – отозвался Редисов. – Тогда здесь просто жили. А теперь радуются.

– Чему?

– Он сказал.

Вот теперь как. Видимо, Он сказал центру: «Кипи», – и центр кипит, сказал флагам: «Развейтесь», – и флаги взвились в небо, сказал трубам: «Трубите», – и они давятся хриплыми звуками, сказал гвоздике: «Будь растоптана», – и что же? она растоптана.

Все существующие слова теперь за Ним. И воцарилась демократия, потому что Он приказал демократию. И люди празднуют это великое событие, они веселятся, потому что Он приказал веселиться.

«Только видимость праздника…», – подумал было он, но что такое праздник? То же самое, что его видимость, разве нет? Какая разница, что там по сути, если выглядит одинаково? Правильно, для того, кто смотрит со стороны, – никакой.

Потому что Он сказал: «Завесьте без просветов», – и мишура завесила всё.

Яркая, блестящая, цепучая мишура, из неё не выпутаться, она только крепче обовьёт тебя, свяжет руки и ноги, забьётся в ноздри, в рот и не даст сказать, ни слова, ни слова…

– Мы отсюда вообще выберемся? – паника начинала подкатывать к холодному разуму, хотя Лунев пока ещё мог её отрицать.

– Да, сейчас, – бросил Редисов, – только найдём, куда уйти…

4В данном контексте – «прости».
5Я знаю.
6Вы не можете меня понять! Нет, не можете!
Рейтинг@Mail.ru