В мнимом противоречии, действительном противоположном согласии, concordia discors. Одного и Трех – Иоанна и синоптиков, заключается, как мы уже видели, вся движущая сила, вечный полет Евангелия. Это и в предчувствии Церкви угадано: Иоанн IV Евангелия – Иоанн «Откровения». Но чтобы не только самому увидеть, – чтобы и другим показать это согласие двух свидетелей – первого – Марка-Петра, и последнего – Иоанна, надо снова свести их на «очную ставку», возобновить нерешенный спор этих двух, как будто противоположных, свидетелей, чего, как мы тоже видели, сделать нельзя, оставаясь в черте Канона; а только что мы делаем шаг за черту, мы уже лицом к лицу с Иисусом Неизвестным Неизвестного Евангелия. Есть ли что-нибудь за чертой или нет ничего – пустота, Киммерийская ночь, тьма кромешная? Страшен и чуден переход евангельской критики за черту Канона, как первого, нашей гемисферы, пловца переход за черту экватора: нового неба новые звезды видит он и глазам своим не верит, не понимает, и долго еще, может быть, не поймет, что это иные звезды того же неба.
Agrapha, «незаписанные» в Евангелии, в Канон не вошедший, слова Господни – эти, в нашей гемисфере невидимые, таинственно из-за горизонта Евангелия восходящие, того же неба иные звезды. А Южного Креста созвездие – обе гемисферы соединяющий знак – таинственнее всех: «Иисус вчера и сегодня, и вовеки тот же» (Евр.13, 8).
Многое еще имею сказать вам; но вы теперь не можете вместить (Ио. 16, 12).
Agraphon и есть это «многое». Им тогда еще не сказанное и потом не записанное в Евангелии.
Много еще других (чудес) сотворил Иисус, о которых не написано в книге сей (Ио. 20, 30).
Это в предпоследней главе Иоанна, и теми же почти словами – в последней:
Многое еще другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, миру не вместить бы написанных книг (21, 25).
«Многое сотворил» – значит, и сказал многое. Речь здесь, конечно, идет не о вещественном множестве ненаписанных книг, а о духовной мере одной, в мире невмещаемой Книги, «Ненаписанного Евангелия» – Аграфа.
«Око душевное да устремляется к внутреннему свету открывающейся в Писании, незаписанной истины», – учит св. Климент Александрийский находить Аграф в самом Евангелии.[155]
«Слово Божие говорил Иисус ученикам Своим (иногда) особо (в тайне), и большею частью, в уединении; кое-что из этого осталось не записанным, потому что ученики знали, что записывать и открывать всего не должно», – сообщает Ориген.[156] И опять Климент: «Господь, по воскресении Своем, передал тайное знание (гнозис) Иакову Праведному, Иоанну и Петру; эти же передали прочим Апостолам (Двенадцати), а те – Семидесяти».[157]
Все записанные в Евангелии слова Господни можно прочесть в два-три часа, а Иисус учил не меньше полутора лет, по синоптикам, не меньше двух-трех – по Иоанну; сколько же осталось незаписанных слов! И сколько потеряно, потому что не нашло отклика в слышавших, – пало при дороге или на каменистую почву. Вот из этого-то, может быть, кое-что и сохранилось в Аграфах.
«Нам невозможно сказать всего, что мы видели и слышали от Господа, – вспоминает, в „Деяниях Иоанна“, Левкий Харин, свидетель II века, может быть, из круга эфесских учеников Иоанна Пресвитера. – (Многие) дивные и великие дела Господни должны быть до времени умолчаны, потому что неизреченны; ни говорить о них, ни слышать нельзя». – «Многое же еще и другое я знаю, чего не умею сказать так, как Он хочет».[158]
«Многие тайны Ты нам открыл; меня же избрал из всех учеников и сказал мне три слова, ими же я пламенею, но другим сказать не могу», – вспоминает и Фома Неверный, Фома Близнец, по одному преданию, тоже очень древнему, родной брат, «близнец Христов», didymos tou Christou, «принявший от Него слова сокровенные».[159]
Я – Тот, Кого ты не видишь,
чей голос только слышишь…
Я не тем казался, чем был. —
Я не то, чем кажусь,
говорил сам Иисус, кажется, в том же круге Эфесских учеников Пресвитера Иоанна.[160]
Те, кто со Мной,
Меня не поняли.
Qui mecum sunt,
non me intellexerunt.[161]
Как подлинно это слово, если не по звуку, то по смыслу, видно опять из Евангелия:
Еще ли не понимаете и не разумеете? Еще ли окаменено у вас сердце? Имея очи, не видите? Имея уши, не слышите? (Мк. 8, 17–18).
Но они ничего из этого не поняли; слова сии были для них сокровенны, и они не разумели сказанного (Лк. 18, 34).
Мы должны помнить, что, прежде чем отлиться в форму, сделаться «Писанием», все Евангелие было «Незаписанным Словом», Agraphon, – расплавленным металлом. Это нам очень трудно себе представить, но без этого нельзя понять, что такое Аграфы, эти через края формы переливающиеся капли все еще кипящего металла; нам трудно представить себе, что между Аграфом и Апокрифом такая же разница, как между Евангелием и Апокрифом (конечно, не в древнем смысле, «утаенного», а в новом – «ложного» Евангелия); трудно поверить, что такие подлиннейшие из подлинных, слова Господни, как «всякая жертва солью осолится» (Мк. 9, 94) и «не знаете, какого вы духа» (Лк. 9, 55–56), не «каноничны», исключены из евангельского текста, принятого в IV веке, Vulgata, но засвидетельствованы древнейшими текстами от 140 г., Cantabrigieneis D, и только, вопреки Канону, через италийские Кодексы (Italocodices), вошли в наш текст.[162] Так все еще взрывается в самом Евангелии форма Канона кипящим металлом Аграфов.
Чудный рассказ Иоанна о жене прелюбодейной (8, 1– 11), – тоже исключенный некогда из Канона Аграф, – в рукописях до середины IV века отсутствует, и еще бл. Августин считает его «Апокрифом», потому что в нем будто бы разрешается женщинам «безнаказанность прелюбодеяния», peccandi immunitas, и «слишком тяжелый грех слишком легко прощается».[163] Церковь, вопреки Августину, вопреки Канону, себе самой вопреки, сохранила этот рассказ, не побоявшись милосердия Господня, и хорошо, конечно, сделала.
Вот по таким едва не потерянным для нас жемчужинам видно, какие могли уцелеть сокровища в Аграфах.
Чем бы ни было дошедшее до нас в жалких обломках «Евангелие от Евреев», откуда, вероятно, заимствован и этот рассказ о жене прелюбодейной, – второй ли это Матфей, отличный от нашего, или только первая к нему ступень, или, наконец, совсем от него независимое Иудейское предание, – но если, как это тоже вероятно, «Евангелие от Евреев» появилось, одно из всех, в родной земле Иисуса, Палестине, около 90-х годов I века, почти одновременно с нашим Лукой и Иоанном, то в нем могло сохраниться не менее исторически подлинное свидетельство, чем в тех.[164] Так, уже целое Евангелие – Аграф.
Около 200 г. Серапион Антиохийский сначала разрешил «Евангелие от Петра», а потом запретил его, узнав, что оно «заражено ересью гностиков»; сразу, значит, не подумал: «Четыре Евангелия, пятого быть не может». Следовательно, в начале III – в конце II века не был еще установлен, в позднейшем смысле, Канон; расплавленный металл Евангелия еще кипел.[165]
Как дошли до нас Аграфы?
Вероятно, многие древние Кодексы, подобные спасшимся только чудом Cantabrigiensis D и Syrus-Sinaiticus, хранились в монастырских книгохранилищах до конца IV века, когда установлен был Канон (в 382 г., при папе Дамазе), а затем уничтожены. Из них-то св. отцы и черпают Аграфы. Так, Афанасий Синайский пользуется Cod. Sinaiticus, a Макарий Великий – кодексами, хранившимися в киновиях Скетийской пустыни.[166] Вот почему, в святоотеческой письменности, «неканонические» слова Господни еще не различаются от канонических.
Только вместе с Каноном, родился и рос в веках страх незаписанного в Евангелии, «неканонического», так что в XVI веке протестантский богослов Бэза (Beza), найдя в Лионском монастыре Св. Иринея Codex D, иудеохристианский архетип 140 года, – следовательно, на 250 лет древнее Канона, – со многими Аграфами, так испугался, что отослал его потихоньку в Кэмбриджский университет, с надписью: «Asservandum potius quam publicandum», «Лучше скрыть, чем обнародовать»; там он и скрывался двести лет, как свеча под сосудом.
Эта свеча – Аграф – и в наши дни из-под сосуда не вынута, как следует, может быть, потому что тайны Божьей людям нельзя открыть – сама открывается.
«Лучше оставим в покое все Аграфы», – советует кто-то из свободнейших критиков[167] и даже такой великий ученый, как Гарнак, не сомневающийся в исторической подлинности многих Аграфов, – когда дело доходит до «существа христианства», о них молчит, скрывает их, как старый Бэза: «Лучше скрыть, чем обнародовать».
В конце прошлого века, на краю Ливийской пустыни, там, где был древний египетский город Оксирних (Охуrhynchos), найдены в одном христианском гробу II–III веков, три полуистлевших клочка папируса, должно быть, от ладанки, которую покойник носил на груди и завещал положить с собою в гроб. Чудом сохранились на этих клочках 42 строки греческого письма, с шестью Аграфами и началом седьмого.[168] Как знать, не будут ли когда-нибудь найдены и другие такие же, в той же святой земле, о которой сказано: «Сына Моего воззову от Египта» (Ос. II, I)? «Знающим» будут эти клочки дороже всех сокровищ мира.
Эти, только что узнанные – сказанные – слова Господни сдувают с наших глаз, как бы дыханием Божественных уст, пыль тысячелетней привычки – неудивления – главное, что мешает нам видеть Евангелие. Точно вдруг слепой прозревает, видит и удивляется – ужасается. Вот когда понимаешь, что значит:
К высшему Познанию (Гнозису) Первая ступень – удивление. – Ищущий да не покоится… пока не найдет; а найдя, удивится; удивившись, восцарствует; восцарствовав, упокоится.[169]
Вместо «удивится», по другому чтению: «ужаснется», и это, пожалуй, вернее: ужасу подобно удивление первого, увидевшего иные звезды, пловца.[170]
Умными будьте менялами,
это слово блаженного Нищего о таких же несчастных, как мы, только маленьких, тогдашних, «биржевых дельцах» и «спекулянтах», уличных «банкирах» (trapezitai, от trapeza, «стол», «прилавок», итальянская banka средних веков – будущий «Банк»), эту Геннисаретскую «соленую рыбку», жадно проглотил наш скаредный век. В подлинности слова никто не сомневается, и, в самом деле, сразу чувствуется она, по слишком знакомой нам из Евангелия, «соленой сухости» арамейских logia.[171]
Вот, может быть, лучший эпиграф ко всем остальным Аграфам: умными будем менялами, чтобы избежать двух одинаково страшных и возможных здесь ошибок: медь принять за золото, а золото – за медь. Кажется даже, вторая ошибка для таких «менял», как мы, легче первой.
С немощными Я изнемогал,
с алчущими алкал,
с жаждущими жаждал.[172]
Если бы кто-нибудь спросил Его: «Господи, мог ли Ты это сказать?» – Он, может быть, ответил бы с умной – да, не только с божественно-мудрой, но и человечески-умной, простой, веселой улыбкой: «Ну, конечно, мог! Скажите это за Меня». Вот и сказали и хорошо сделали – так хорошо, что не различишь. Сам ли Он говорит, или за Него это сказано.
«Кто не несет креста своего и идет за Мною, не может быть Моим учеником», так у Луки (17, 37), – уже стынущий металл, а в Аграфе – еще кипящий:
Кто не несет креста своего, тот Мне не брат.[173]
Это второе насколько «удивительнее» – «ужаснее» первого, подлиннее, огненнее, ближе к сердцу Господню:
Близ Меня – близ огня; далеко от Меня – далеко от царства.[174]
Там Высший требует, а здесь просит Равный. И это – как новый огонь на старый ожог; заживет и этот, но не так-то легко, и, может быть, «узнавшему» – «обожженному», как следует, – этого хватит на всю жизнь.
Стоит лишь сравнить эти два слова, – то, записанное в Евангелии, о несении креста учеником, и это, незаписанное, – о несении братом, – чтобы почувствовать, с какой внутренней свободой в передаче подлинных слов Господних достигается недостижимое, чтобы услышать, рядом с человеческим дыханием, дыхание Духа Божьего; чтобы увидеть, как тихо зреет слово Его под Его же взором, – райский плод под лучом незакатного солнца.
Кто видел брата, тот видел Бога.[175]
– «Господи, мог ли Ты это сказать?»– «Только это Я и говорил всегда».
Радуйтесь только тогда, когда видите брата вашего в радости (в милости Божьей).[176] – Брата должно прощать седьмижды семьдесят раз… ибо у самих пророков, помазанных Духом Святым, грешные речи найдены.[177]
По общему правилу евангельской критики: чем для нас невероятнее, тем подлиннее, – и это подлинно, потому что вторая часть слова, о Духе, «невероятна».
В чем вас застигну,
в том и буду судить.[178]
Трудно поверить, что слова этого нет в Евангелии, так оно памятно-подлинно, может быть, потому, что Им Самим, в человеческом сердце написано. Раз услышав, уже никогда не забудешь этого страшного слова, а если, живя, и забудешь, то, умирая, вспомнишь.
Первое прошение молитвы Господней в Евангелии: «да святится имя Твое», так «пыльно-привычно» для нас, что уже почти ничего не значит; произнося его устами, мы уже не слышим сердцем, как шага своего в пыли. Но Аграфом сдунута пыль:
Да снидет на нас и очистит нас Дух Святой.[179]
Вынута свеча из-под сосуда, и новым светом озарилась вся молитва. Третье, главное прошение:
Да приидет царствие Твое,
только теперь получает новый, «удивляющий» смысл: это уже не первое, бывшее царство Отца, не второе, настоящее, – Сына, а третье, будущее, – Духа.
Пыль сметена с дороги человечества, всемирной истории, дыханием Духа, и громового шага Его кто не услышит?
Матерь Моя – Дух Святой.[180]
Этим таинственным словом-шепотом «в темноте, на ухо», – может быть, только среди избранных, Трех из Двенадцати, начинает Иисус, в «Евангелии от Евреев», рассказ об Искушении (кто, в самом деле, кроме Него, мог бы это знать и рассказать?).
Судя по тому, что слово это внятно если не сердцу, то хоть уху человеческому, только на родном языке Иисуса, арамейском, потому что только в нем слово Rucha, «Дух», не мужского рода, как по-латыни, и не среднего, как по-гречески, а женского, Аграф этот один из древнейших и подлиннейших, арамейских logia. Но что с ним делать, мы не знаем, хотя он и касается основного христианского догмата – опыта – Троицы. Мы не знаем, но, может быть, знают старые старушки и маленькие дети, просто молящиеся Матери,
Теплой Заступнице мира холодного.
Сын говорит всегда об Отце, и только здесь – о Матери. «Семя Жены сотрет главу Змия», – это Первоевангелие, Перворелигию всего человечества – религию Матери – Сын освящает, Новый Завет соединяет с Ветхим – только здесь; только здесь, вне Канона, как будто вне Церкви (но, может быть, Церковь шире, чем ей самой кажется), завершается догмат о Троице: Отец, Сын и Матерь Дух.[181]
И новым светом, еще сильнейшим, озаряется главное прошение молитвы Господней – о Царстве: первое царство – Отца, второе – Сына, третье – Духа Матери.
Что такое голод, знает только тот, кто сам голодал; он и поймет, почему «нищие Божьи», эбиониты, молятся о хлебе не совсем так, как мы: не «хлеб наш насущный», а «хлеб наш завтрашний дай нам сегодня».[182] Может быть, оба слова одинаково подлинны: кто как может, тот так и молись. Первое, конечно, выше, небеснее; второе ниже, но зато и ближе к земле, милосерднее.
Компасная стрелка христианства, в этом втором слове, чуть передвинулась, или только невидимо дрогнула, и весь климат в христианстве вдруг изменился, тоже передвинулся от полюса к экватору.
Нищим, голодным, так лучше молиться, и этому научить их мог лишь Тот, Кто сам был нищ и голоден: «С алчущими алкал, с жаждущими жаждал».
Ухом одним слушаешь Меня, а другое закрыл.[183]
Ухом небесным слушаем, а земное закрыли, потому и не услышали:
Просите о великом, и приложится малое; просите о небесном, и земное приложится.[184]
Кант не знает, но, может быть, знает Гёте, что без Христа, и его бы, «великого язычника», не было. «Что такое культура, Иисус и не слыхивал», – думает Нитцше,[185] а протестантский пастор Науманн, основатель «христианского социализма», однажды на скверной Палестинской дороге, подумал: «как же Иисус, ходивший и ездивший по таким дорогам, ничего не сделал, чтобы их исправить?» и «разочаровался» в Нем, как «в земном, на земных путях, помощнике человечества».[186] Но если мы сейчас летаем через Атлантику, то, может быть, потому, что просили когда-то о «великом, небесном», и приложилось нам это «малое, земное»; и, если снова не будем просить о том, отнимется у нас и это: снова поползем, как черви.
Только ли на небе Христос? Нет, и на земле:
Камень подыми, найдешь Меня; древо разруби, – Я в нем.[187]
Им создано все; как же не быть Ему во всем?
Как же говорят влекущие нас к себе, будто Царствие (Божие) только на небе? Вот уличают их птицы небесные, и всякая тварь подземная, и всякая тварь земная, и рыба морская: все влекут нас в Царство (Божие).[188]
Вот что значит у Марка:
Был с зверями,
и Ангелы служили Ему.
(Мк. 1, 13.)
Был среди вас, с детьми,
и вы не узнали Меня.[189]
Ищущий Меня найдет
среди семилетних детей,
ибо Я, в четырнадцатом Эоне
скрывающийся, открываюсь детям.[190]
Это знакомый нам, евангельский цветок; но сдута пыль с него, и вновь задышал он такою райскою свежестью, что кажется, – совсем другой, только что расцветший, невиданный.
Много в Евангелии горьких, слишком как будто для Христа человеческих, тем-то, однако, для нас и подлинных, слов. Но есть ли горше, подлиннее этого:
В мире Я был, и явился людям во плоти, и всех нашел пьяными, никого – жаждущими. И скорбит душа Моя о сынах человеческих.[191]
И другое, такое же подлинное, горькое:
Сущего с вами, живого, Меня вы отвергли, и слагаете басни о мертвых.[192]
Как это страшно похоже на нас!
Кажется, из ожерелья Евангельских Блаженств вывали две жемчужины и на дороге подобраны нищими:
Должно добру прийти в мир, и блажен, через кого приходит добро.[193]
Блаженны о погибели неверных скорбящие.[194]
«Дети» роняют хлеб под стол, и там подбирают его «псы» – «неверные». Вот слово Господне из Корана:
Люди, помогайте Богу, как Сын Марии сказал: кто Мне в Боге помощник? И ученики сказали: мы.[195]
Людям помогает Бог, – это знают «верные»; Богу помогают люди, – это знают «неверные». Вот почему: «Кто не несет креста своего, тот Мне не брат»: «Люди, помогайте Богу», братья – Брату. «Дети» это забыли; помнят «псы». Как же Ему не сказать: «Веры такой не нашел Я и в Израиле» (Мт. 8, 10)?
«Смрад какой!» – сказали ученики, проходя мимо собачьей падали. «Зубы как белы!» – сказал Иисус.[196]
Это только мусульманская легенда – не Аграф; но кто ее сложил, тот знал о Христе что-то, что-то в Нем любил, чего мы уже не знаем, не любим; точно глазами в глаза Его заглянул и увидел, как Он смотрит на все и чего ищет во всем: уж если в падали это нашел, то что же найдет в живом.
«Смрад какой!» – скажут и о нашей падали, а Он что-то о нашей красоте скажет, – и мы воскреснем.
Иисус – мир да будет над Ним – говорит: мир сей мост; проходи по нем и не строй себе дома.[197]
Это арабская надпись на воротах рухнувшего моста, в развалинах каким-то монгольским императором, в славу свою, построенного и запустевшего города, в непроходимой пустыне Северной Индии. Слово это, хотя и не подлинно, но, если не ухом, то сердцем, как будто из Нагорной проповеди, верно подслушано. Ветром каким эта пыль Галилейского цветка занесена в Индию, если не Его же уст дыханием – Духом? Скольких сердец, любивших Его, от Него до этой надписи, должна была протянуться огненная цепь! И не значит ли это, что «живой, неумолкающий голос» Его, из рода в род, из века в век: «видели?» – «Видели». – «Слышали?» – «Слышали», – не только в христианстве, в Церкви, звучал, но и во всем человечестве? Не значит ли это, что единая Вселенская Церковь, невидимая, больше, чем кажется нам, – чем, может быть, ей самой кажется?
Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди их (Мт. 18, 20), —
вот основа видимой Церкви в Евангелии, а вот и невидимой – на полуистлевшем клочке папируса, найденном на краю Ливийской пустыни, – может быть, гробовой ладанке:
Там, где двое… они не без Бога; и где человек один, – Я с ним.[198]
Если именно сейчас, как никогда, мы одни, то это – самое драгоценное, подлинное, как бы только что сегодня сказанное, прямо из уст Его услышанное, слово. Каждый из нас не ляжет ли в гроб и не встанет ли из гроба, с этой ладанкой: «Я – один, но Ты со мной»?
Косточки довольно палеонтологии, чтобы восстановить допотопное животное – исчезнувший мир; звездного луча довольно спектральному анализу, чтобы зажечь потухшее солнце: может быть, и Аграфа довольно будет евангельской критике, чтобы осветить самое темное в жизни и в лице Иисуса Неизвестного.
А сейчас, кажется иногда, и слава Богу, что этого почти никто не знает, что этой Божьей тайны нельзя людям открыть, пока сама не откроется. Самый свежий родник – тот, из которого никто еще не пил: такая свежесть в Аграфах; первый поцелуй любви сладчайший: такая сладость в Аграфах. А все-таки страшно: точно в темноте нам шепчет на ухо Он Сам.
Если Он «всегда с нами до скончания века», то, конечно, не молчит, а говорит, и это всегдашнее слово Его – Аграф. Сердце человека – тоже «незаписанное слово Господне», и того, в Евангелии, может быть, нельзя прочесть без этого.
Тем же будет когда-нибудь Аграф для евангельской критики, чем «досиноптический источник» был для синоптиков, – темным, в светлом доме, окном в ночь Иисуса Неизвестного.
С мертвой точки сдвинется евангельская критика, а может быть, и все христианство, только тогда, когда заглянет за черту Евангелия, туда, где последний свидетель соглашается с первым, Иоанн – с Марком, где вместо четырех Евангелий – одно, «от Иисуса», и где, среди восходящих из-за горизонта, невидимых звезд, таинственнее всех мерцает созвездие Креста – оба неба, дневное и ночное, соединяющий знак:
Иисус вчера и сегодня и вовеки тот же (Евр. 13, 8),
тот же всегда и везде – по сю и по ту сторону Евангелия.