Где-то в Галилее беседуют, – не в том ли самом Капернауме, где, года полтора назад, руки хотели наложить братья на Брата? Теперь уж не хотят. Думали тогда, что знают, какой в Нем Дух; думают, может быть, и теперь то же: все еще не веруют в Него; ни в чем не раскаялись; только присмирели – поняли, что руки у них коротки взять Его силой. Искренни были тогда, а теперь лгут; шли на Него тогда открыто, ничего не боясь, а теперь – исподтишка, трусливо. «Если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз», – искушает Его сатана. «Если ты творишь такие дела, то яви Себя миру», – искушают братья. Ловят ли Его хитростью в ловушку, или, только по неведению, толкают в яму – Иудею, где убийцы Его уже стерегут? Лучше ли эта паутина, которой хотят Его теперь опутать, чем та веревка, которой хотели Его тогда связать; этот второй, тихий ужас меньше ли того первого, буйного? Сумеречно все в их словах, и двусмысленно. Ясно одно: очень друг от друга устали, измучились; двадцать лет жили вместе, родные – чужие, любящие – ненавидящие; души их, как связанные тела, терлись одна о другую, из году в год, изо дня в день, пока не натерли ран, как у тяжелобольных, – пролежней.
В этой-то Капернаумской беседе, и чувствуется, может быть, не только у братьев, но и у самого Иисуса такого пролежня двадцатилетняя боль.
«Не бывает пророк без чести, разве только в отечестве и в доме своем» (Мт. 13, 57.) Как бесчестят Его в доме большом – в Израиле, мы знаем, по Талмуду:
Если кто скажет: «Я Бог», – солжет; «я Сын человеческий», – раскается; «я взойду на небо», – не сделает.[285]
Так же, вероятно, бесчестили Его и в маленьком Назаретском домике; так же и в этой Капернаумской беседе. Тысячный, должно быть, братский укол булавкой: «Яви Себя миру»; и тысячная капелька крови на теле Брата: «Время Мое еще не настало». Те же уколы были вчера, и за десять, за двадцать лет; те же будут и завтра, и через десять – двадцать тысяч лет. Вот она, земная тяжесть в Его неземной душе – скука Назаретских будней – «дурной бесконечности».
«Скука Господня», как это странно-страшно звучит! Может ли «скучать» Господь? Если «обеднил», «опустошил» Себя до смерти, по чудному слову Павла (Фил. 2, 6–8); все земные тяжести принял на Себя смиренно, то почему бы и не эту, может быть, самую тяжкую, смертную, – скуку? Оба Адама, изгнанники рая – тот, невольный, первый, и этот, вольный, второй, – могли ли бы выразить тоску изгнания лучшим словом, чем это, простейшее: «скучно»? – «Доколе буду Я с вами? Доколе буду терпеть вас?» – не значит ли это: скучно, тошно Богу с людьми?
Тошно, скучно Ему и в этой беседе с братьями. Ни холодно в ней, ни горячо, – тепло: «изблюю тебя из уст Моих, потому что ты тепл», скажет Господь о таких братьях Своих – не о нас ли всех? – уже не во времени, а в вечности (Откр. 3, 16.) Ни черно в этой беседе, ни бело, – серо: после черной ночи Голгофской, вчерашней, – серенький дождик, сегодняшний, с креста смывающий Кровь.
Главное для таких мастеров «светотени», chiaroscuro, как Винчи, Рембрандт и, может быть, величайший из них, ев. Иоанн, – верно уловить душу всех красок и линий – каждому времени года и часу дня свойственный свет, или, по живописному слову французов, «цвет времени».
Кажется, в чудесной «светотеневой» картине Иоанна: «Господь с братьями», и уловлен этот именно цвет времени в двадцатилетних Назаретских буднях – цвет «скуки Господней» – розово-серый; серый туман скуки, и еще не красный, – только розовый, как заря сквозь туман, цвет Крови, уже не от «булавочных уколов», а от крестных гвоздей, – мы их сейчас увидим здесь же, в Назарете, потому что здесь же начинается путь на Голгофу – Путь Крови. Кажется, все Галилейские горные пастбища, с жалобно рыдающей свирелью Пастушка:
воззрят на Того, Кого пронзили, —
окутаны, как утренней дымкою зноя, где уже зреет гроза, этою розовой серостью.
Кто же такие братья Господни, «домашние враги» Его, двадцатилетние мучители? Злые люди? Нет, очень добрые.
Одного из них, кажется старшего, мы видим, как живого в «Воспоминаниях» Гегезиппа, писанных им в глубокой старости, около 70-х годов первого века и, значит, восходящих к началу века, ко дням Мужей Апостольских.
Иакова, брата Господня, называют Дикеем, «Праведным», от самых дней Господних до наших Был он от чрева матернего посвящен Богу (Назорей, так же как Иисус (Мт. 2, 23.) – Ни вина, ни сикера не пил; ничего живого (мяса) не ел; бритва не всходила на голову его; шерстяных одежд не носил, а только льняные – (растительно-чистые), и вступать во Святое святых – (Иерусалимского храма) – ему одному разрешалось там, лежа на полу или стоя на коленях, молился он об отпущении грехов Израилю, так что сделались у него, от тех непрестанных молитв, мозоли на коленях, как у верблюда. «Праведным» же назван потому, что воистину был праведен, как никто из людей; назван и oblias, что значит (по-еврейски) «Ограда», «Стена», потому что люди верили, что одна только молитва его, святого, спасает грешный народ от Божьего гнева»[286]
Первому явился Господь, по воскресении, не кому-либо из ближайших учеников, – ни Петру, ни Иоанну, – ни даже матери, а брату Иакову, по свидетельству «Евангелия от Евреев»;[287] знает об этом и Павел (1 Кор. 15, 7.)
Вот какова любовь между братьями: жизнь соединила – не разлучила смерть. Может быть, потому именно, что первый из домашних врагов Иисуса, последний по вере – Иаков, ему-то, по воскресении, Господь и является, перовому.
«Стену» свою разрушил сам Израиль: Иакова, за открытое, перед всем народом, исповедание Христа, иудейские старейшины, поставив, кажется, на том самом «крыле храма», где некогда Господа искушал сатана, – столкнули вниз, в долину Кедрона.[288]
Так умер мученик – мучитель Брата. Падая в пропасть и слыша, как ветер свистит в ушах его, понял ли он, о чем рыдала свирель Пастушка Назаретского: «воззрят на Того, Кого пронзили»? Этою последнею жалобой не пронзил ли сердца ему смертного ветра свирельный свист?
Рушилась «Стена» Израиля, и гнев Божий пал на него: Иерусалим был разрушен.
Се, оставляется дом ваш пуст. (Мт 23, 38.)
Мученик – дед, Иаков; внуки, Иаков и Закер, – исповедники, спасшиеся только чудом из пасти львиной (Домитиана), как мы уже знаем из «Воспоминаний» того же Гегезиппа. Мозоли от работы – на руках у внуков; мозоли от молитвы – на коленях у деда: между тем и этими – вся трудовая, святая жизнь Святого Семейства.[289]
Только на таком дереве – Израиле, и на такой ветви его – доме Иосифа, мог расцвести такой божественный цветок – Иисус. Вот куда уходит Он корнями Своими и откуда Ему надо их вырвать. Если бы молодое растение, вырываемое с корнем из земли, могло чувствовать, то ему было бы так же больно, как Иисусу.
Трудно человеку понять, что Бог иногда требует от него любви, как будто ненавидящей, безжалостной к людям: «если кто не возненавидит отца своего и матери»… Может быть, трудно было это понять и Человеку Иисусу. Кажется, все эти двадцать лет Он только и делает, что этому учится.
Близ Меня – близ Огня,
далеко от Меня – далеко от Царства,
это Он знает: в царство Его можно войти только через огонь. Оба дома – большой, Израиля, и Назаретский, маленький, – «слишком любил», «перелюбил», и выжег огнем Своей любви – опустошил: «се, оставляется дом ваш пуст».
Может быть, главная мука Его – уже начало Креста – вовсе не то, что люди мучают Его, a то, что Он их мучает, любя; губит, чтобы спасти: «кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее». Страшно человеку так любить; но Он не может – иначе, как не может огонь не жечь.
Самое же удивительное – страшное в жизни Его то, что, страдая, как никто никогда не страдал. Он этого хочет Сам, потому что этого хочет Отец, а воля Отца – Его.
Издали притягивает Иисуса Крест, как магнит железо. Легкая сначала, как летнего облака по белым от маргариток, Галилейским горным пастбищам, скользящая тень, – все тяжелеет, густеет над Ним, останавливается, от Назарета до Голгофы протянувшаяся, тень Креста.
В год Рождества Христова, перед самым воцарением Иродова сына, Архелая, вспыхнуло во всей Иудее, Галилее, Идумее и Заиорданской области, восстание против Рима – один из многих валов мертвой зыби, идущей от Антиоха Эпифана, осквернителя храма, до Тита Веспасиана, его разрушителя.[290] Иуда Галилеянин, полумессия, полуразбойник, поднял восстание.[291] Главное гнездо его было в соседней с Назаретом столице Нижней Галилеи, Сепфорисе, где, ограбив царскую казну и овладев оружейными складами, Иуда засел, и откуда, делая вылазки, грабил, жег, убивал своих и чужих, воспевая Осанну Господу и проповедуя наступающее царство Мессии.
Римский проконсул, Публий Квинтилий Вар, во главе Сирийских легионов, подавил восстание в самом начале, с расчетливо-холодною римскою жестокостью разрушил и сжег дотла осиное гнездо бунтовщиков, Сепфорис, продал жителей в рабство и, преследуя по всей Святой Земле рассеянные шайки мятежников, две тысячи их распял на крестах.[292]
«Ради полезнейшего примера», res saluberrimi exempli, ставились, обыкновенно, кресты на высоких и далеко отовсюду видных, «лобных» местах.[293] Может быть, и на вершине Назаретского холма зачернели кресты на красном зареве пылавшего Сепфориса.
«Сколько забрано плотников делать кресты; как бы не забрали и Иосифа», – думала, может быть, мать в Назаретском домике, над колыбелью Младенца, спавшего под красным пологом зарева, в черной тени крестов.
Лет через десять, в 6-м году нашей эры, 10–11-м от настоящего года Р. X., когда в Иудее, присоединенной, по низложении царя Архелая, к римской провинции Сирии, объявлена была проконсулом Публием Сульпицием Квиринием всенародная перепись для счета вносимых в казну податей, – для иудеев «мерзость перед Господом», – вспыхнуло второе восстание. Тот же ли Иуда Галилеянин поднял его, или другой самозванец под именем Иуды, мы хорошенько не знаем; но и этот, как тот, полуразбойник, полумессия, грабил, жег, убивал, и проповедовал царство Божие. «Нет царя, кроме Бога!» – повторял он святой клич Макавеев, и молился святейшей молитвой Израиля: Господи, царствуй над нами один!
«Если мы победим, – говорил, – то царство Божие с нами придет; если же погибнем, то Господь, воскресив нас из мертвых, как первенцев, возлюбленных Своих, для дней Мессии, дарует нам нетленной славы венец».
Римскими легионами проконсула Колония подавлено было и это второе восстание. Так же пылал Сепфорис; так же распяты были на крестах мятежники; и если опять зачернели, в красном зареве пожара, кресты на вершине Назаретского холма, то их уже Своими глазами увидел отрок Иисус, – Ему было тогда лет одиннадцать.[294]
«Проклят пред Богом всякий висящий на дереве» (Втор. 21, 23), – что это значит, может быть, Иисус не понимал, читая в Назаретской школе, вместе с другими детьми, этот стих в свитке Закона, и только теперь, увидев кресты, понял: «Проклят на кресте висящий, распятый». И сердце Его, от недоумения, слабо, веще дрогнуло.
Masmera min hazelub.
Длинные гвозди креста,
три эти слова, должно быть, повторяемые часто в те дни, особенно, галилейскими плотниками, слышать мог Иисус. Стук молотка в мастерской плотника Иосифа, вбивавшего длинные, черные гвозди в белую, как человеческое тело, доску нового дерева, может быть, напоминали Иисусу трех этих слов пронзающий звук:
masmera min hazelub.
Сколько раз потом, уже в явной жизни Своей, говорит Он о кресте для Себя; «Сын человеческий будет убит»: для Него, Мессии, Царя Израиля, «убит», значит, по римским законам, «распят»; сколько раз говорит о кресте и для других: «Кто не несет креста своего, тот недостоин Меня». Мог ли бы Он так говорить, если бы тогда, в Назарете, глазами не увидел и сердцем не запомнил Креста?
Два восстания Израиля за душу свою – царство Божие; одно – в 4-м до Р. X., другое – в 6-м по Р. X. Все Иисусово детство между ними.
Внешнею силою Рима подавленная, но не убитая, готовясь к последнему взрыву 70-го года, – душа Израиля уходит внутрь. С этим-то уходом внутрь и совпали двадцать лет Иисусовой, тоже внутрь уходящей, утаенной, жизни, от ранней юности до мужества.
Крест взял Иисус; Иуда Галилеянин – меч; что между ними общего?
Взявшие меч, от меча погибнут. (Мт. 26, 52.)
Как бы ни погиб Иуда, – от меча или на кресте, – лес крестов – две тысячи за царство Божие распятых, «повешенных на древе», он видел, и сам шел на крест, помня или забыв, что «проклят пред Богом висящий на древе».
Два галилеянина – два распятых – два Мессии-Христа: это находка для таких невинных или грешных кощунников, как Цельз, Юлиан, Ренан и скольких других!
Крест или меч? Выбор, может быть, сделан самим Иисусом не так легко, как нам кажется; может быть, из трех Искушений – хлебом, чудом и властью-мечом – последнее – самое для Него страшное.
«Меч купи… продай одежду свою, и купи меч», – говорит Господь на Тайной Вечере, тотчас после того, как вошел сатана в Иуду и после таинственных слов Петру:
Симон! Симон! се, сатана просил, чтобы сеять вас как пшеницу.
«Господи, вот здесь два меча». Он сказал им: «довольно». – «Господи, не ударить ли нам мечом?» – спрашивают ученики в Гефсимании, и, прежде чем Он успел ответить, – ударяют.
Тогда Иисус сказал, оставьте, довольно (Лк. 28, 30–51), —
то же слово, как давеча, о двух мечах.
Или все вообще в Евангелии случайно, или здесь проходит связующая, между мечом и Крестом, красная нить. Красное, в глазах Иисуса Младенца, зарево пожара – красный огонь искушения в глазах сатаны – красный огонь гефсиманских факелов на мече Петра, – вот связующая нить, только на кресте Иисусом разорванная – Им одним, больше никем. Крест победит, а не меч, уже в конце времен, а до конца – все тянется красная нить.
Вот, может быть, неизвестнейшая мука Неизвестного; но, если бы не было на Его человеческом сердце этого рубца от ожога тем же огнем, что и наше сердце жжет:
Крест или меч? – то, может быть, меньше бы мы любили Его, нашего Брата.
Будет велик, и наречется Сыном Всевышнего, и даст Ему Господь Бог престол Давида, отца Его. (Лк. 1, 32–33.)
Эти слова Благовещения не слышал ли Младенец Иисус, уже в колыбельной песне матери; эту надежду Израиля не всосал ли в Себя уже с молоком матери?
Два мессианских восстания – две грозы прошли; надвигается третья, последняя. Ниже, все ниже, чернее нависает туча над Израилем. Молнии ждут все – здесь, в Галилее, на родине Иуды-Мессии, как нигде в Израиле; здесь, в Назарете, в домике плотника Иосифа, как нигде в Галилее; тайна Благовещения – «Сыну Всевышнего престол Давида», – молнию зовущий металл.
Сколько юношей в Израиле спрашивали себя в те дни: «не я ли Мессия?» – но только один ответит: «Я».
«Иисусу было девятнадцать лет, когда умер Иосиф», – сообщает один Апокриф, где, может быть, сохранилась исторически-твердая точка предания – воспоминания: трудно, в самом деле, понять, кому и зачем пришло бы в голову выдумывать такую точную цифру; это во-первых, а во-вторых: раньше двенадцатого года Иисусовой жизни (Отрок во храме), 8–9-го года нашей эры, Иосиф не мог умереть; судя же по тому, как память о нем бесследно глохнет в Евангельском предании, он умер задолго до начала служения Господня – около 30-го года, так что этими двумя сроками подтверждается историческая подлинность 19-го года Иисусовой жизни для смерти Иосифа.[295]
Тихою тенью проходит в этой жизни Иосиф; «Ангел благого молчания», умирает, так и не сказав ни слова в Евангелии, а ведь хотя бы на то, слишком как будто неземное, ледяное, слово Сына к матери: «Разве вы не знали, что Мне должно быть в доме Отца Моего?» – мог бы, кажется, ответить огненным словом земным: «Чти отца твоего и матерь твою»; но вот, молчит, как всегда, может быть, не потому, что больше любит Иисуса, чем мать любит Его, а потому, что лучше помнит то, что забыла она, в ту страшную минуту, – тайну Благовещенья.
Молча жил, молча умер Иосиф, но сделал все, что надо: миру сохранил такое сокровище, что весь мир его не стоит. Слово сохранил Молчальник. Тихий сам, тишиной оградил и Сына своего нареченного, как стеной нерушимой; тайну Бессеменного зачатия покрыл молчанием своим, как нежнейшее зерно – скорлупой адамантовой.
Только теперь, после Иосифа, заступника Своего, понял, может быть, Иисус, что «враги человеку – домашние его», и если о друге Своем, Лазаре, плакал, то, уж конечно, и о нареченном отце Своем, друге, Иосифе.
Вот одно из двух, для нас явных событий в тайной жизни Иисуса, а другое, почти одновременное, – более исторически твердая точка, чем даже Рождество Христово, – смерть императора Августа, в 14-м году нашей эры, 18–19-м – Иисусовой жизни. Линией, проведенной между этими двумя событиями, может быть, и делится вся человеческая жизнь Иисуса, как таинственной чертой Преполовения – Полдня.
«Вышло в те дни повеление от кесаря Августа», – соединяет Лука Рождество Христово с веком Августа; то же делает Виргилий, за 40 лет до Р. X., сам того, конечно, не зная, в мессианском пророчестве:
Снова и Дева грядет. Век Золотой наступает;
Новое Чадо богов с неба на землю нисходит.
Jam redit et virgo, redeunt Saturnia regna,
Jam nova progenies coelo demittitur alta.[296]
Слава в вышних Богу и на земле мир, – ангелы поют на небесах, в Золотой Век мира – век Августа. «Римского мира величие безмерное», immensa romanae pacis majestas,[297] – новые ли, для нового вина Господня, мехи, или все еще старые? Как бы мы ни ответили на этот вопрос, то, что Иисус родился под сенью «Римского мира», больше, чем простая случайность.
Никто, зажегши свечу, не ставит ее… под сосудом, но на подсвечнике, чтобы входящие видели свет. (Лк. 2, 33.)
Только один был подсвечник для свечи Господней в тогдашнем человечестве, – Рим. Церковь Вселенскую мог основать Петр только здесь, в Риме, потому что «Рим» значит: «мир», «вселенная»; и только отсюда, из «Римского мира», pax Romana, мог быть проповедан «мир Божий», pax Dei.
Так по нашему земному разумению. Но, может быть, по вечному не так
Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как дает мир, Я даю вам (Ио. 14, 27.)
Это и значит: мир Свой даст Господь не так, как дал Рим: надо сделать между ними выбор.
«Я победил мир» (Ио. 16, 33), мог бы сказать и Август, но как не похоже на Иисуса, – и опять надо сделать выбор.
Если строительных дел мастер, Иисус, ходил с нареченным отцом Своим, Иосифом, на отхожие промыслы, что очень вероятно,[298] то мог быть и на стройке Августова храма, воздвигавшегося в те дни царем Иродом Филиппом, на высокой скале у подножья Ермона, над посвященной богу Пану, подземной пещерой, откуда били светлые ключи Иордана, в многоводных и густолиственных рощах той самой Кесарии Филипповой,[299] где лет двенадцать спустя Петр скажет Господу: «Ты – Мессия, antach Meschina» (Мк. 8, 29) и услышит от Него впервые, что «Сыну человеческому должно быть убиту» – распяту (Лк. 9, 29.)
В тех же самых местах, лет двенадцать назад, Иисус, говоривший, вероятно, по-гречески,[300] мог прочесть посвятительную «божественному Августу», Divus Augustus, на плите белого мрамора, надпись:
Бог послал нам (Августа) Спасителя… Море и суша радуются миру… Большего, чем он, не будет никогда… Ныне Евангелие,
, о рождестве бога (Августа) исполнилось.[301]
Что бы ни подумал тогда Иисус, – в сердце Его должны были врезаться глубже, чем в камень – резцом, эти три, как будто у Него же из сердца похищенные, слова:
Мир – Спаситель – Евангелие.
Вспомнит, может быть, о них на сорокадневной горе Искушения, когда покажет Ему сатана «все царства мира и славу их во мгновение времени»:
Все это дам Тебе, если, падши, поклонишься мне. (Мт. 4, 9.)
Двадцать лет, от утренней зари до полдня жизни, только к тому Иисус и готовился, чтобы сделать, в это мгновение времени, последний выбор: меч или Крест?
С Августом соединяет Рождество Христово Лука; с Иродом – Лука и Матфей. Чтобы понять, как оба эти соединения исторически подлинны, вспомним, что Иродова сына, Антипы, «лисицы-шакала», как называет его Иисус (Лк. 13, 32), Он был подданным всю жизнь, а умер, по римским законам, как мятежник против власти римского кесаря.
Августов век для Иисуса – Иродов, – не золотой, а железный, из того же самого железа, что и «длинные гвозди Креста», masmera min hazelub.
Выскочка из низкого Идумейского рода, царского дома Асмонеева выкормленник и убийца, трех сыновей своих и жену умертвивший за то, что в них будто бы асмонейский дух воскрес, начал Ирод с того, что полученное во владение, по указу римского Сената, Иудейское царство, прошел с огнем и мечом, а кончил тем, что восстановил Давидово царство почти целиком, за что и поклонились ему Иродиане, как Мессии, сыну Давидову.[302]
Маленький полумессия, полуразбойник, – Иуда Галилеянин, а Ирод – большой. Сердцем понял и принял он «Евангелие» Августа. С равным великолепием строит два храма: Богу небесному – в Иерусалиме, и богу земному, Августу, в Кесарии Приморской. Два храма – два Мессии: Ирод на востоке. Август на западе.
«Ирод хочет погубить Младенца Христа», по евангельской мистерии. В этом злодей неповинен, но недаром все-таки сделался Вифлеемского Младенца противообразом, в самый миг Рождества Христова – Антихристом.[303]
Иродовой закваски берегитесь (Мк. 8, 15), —
скажет Господь после умножения хлебов, когда захотят Его сделать царем-Мессией, новым Иродом; скажет и о всех подобных Мессиях:
все, сколько их ни приходило до Меня, суть воры и разбойники (Ио. 10, 8.)
Не было тогда иного имени, хотя бы отчасти понятного всем, чтобы выразить надежду Израиля на царство Божие, кроме этого: «malka Maschiah», «царь Мессия». Но принимая его на Себя, знал, конечно, Иисус, что делает; в Иродовой маске лицо Господне, в волчьей шкуре агнец – вот что такое Христос в Мессии, царь Израиля; вот с чем борется Он всю жизнь; под чем изнемогает, как под крестною тяжестью, от Назарета до Голгофы.