…И говорит (Иисус) ученикам: посидите тут, пока Я пойду, помолюсь там (Мт. 26, 36), —
как будто указывая рукою место, куда пойдет, успокаивает их, как маленьких детей, что будет от них недалеко, не оставит одних в эту страшную ночь.[828]
И взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна (Мт. 14, 33), – тех же трех, что некогда возвел на гору Преображения, где «просияло лицо Его, как солнце» (Мт. 17, 2), в небесной «славе-сиянии», а теперь низведет их в кромешную тьму, где покажет им другое лицо Свое. Трех сильнейших взял с Собою, чтобы «трудиться с Ним», collaborare – верно и глубоко объясняет Ориген,[829] ибо то, что Ему предстояло в Гефсимании, было величайшим из всех трудов, человеческих и божеских. Помощи в этом труде ищет Сын Божий у людей.
Люди, помогайте Богу, —
по чудному слову или безмолвной мысли Господней, не записанной в Евангелии, но, может быть, уцелевшей в Коране.[830]
Кто не несет креста своего, тот Мне не брат, – по другому, тоже незаписанному, слову.[831] «Люди, помогайте Богу Человеку, братья – Брату».
Выбрал сильнейших из сильных, вернейших из верных, самых любящих из любящих; выбрал из всего человечества один народ, Израиля, из всего Израиля – Семьдесят, из Семидесяти – Двенадцать, из Двенадцати – Трех. Не будет ли верен Ему до конца хотя бы один из трех? Может быть, и будет. В этом-то «может быть» – уже начало Агонии.
И начал ужасаться и тосковать (падать духом). (Мк. 14, 33.)
«Начал дрожать и унывать», – по верному не внешне, а внутренне, чудесно живому толкованию Лютера.[832] Страшное слово
, «падать духом», уцелело только у первых двух синоптиков; у третьего выпало, должно быть, потому что показалось слишком человеческим для Сына Божия.
И сказал им: очень скорбит душа Моя, даже до смерти,
(Мк. 14, 34), —
«так скорбит, что хочет смерти».[833] «Лучше мне умереть, чем жить», – как жалуется Господу Иона-пророк (4, 8). Только что Иисус говорил: «Воскресну», – и вот как будто не захотел жить, воскресать; смерти захотел Тот, Кто говорил:
Я есмь воскресение и жизнь. (Ио. 11, 25).
Выпало и это слово из III Евангелия, тоже потому, должно быть, что показалось слишком человеческим. И сказал им:
побудьте здесь и бодрствуйте.
Хочет быть наедине с Отцом, но в первый раз в жизни хочет с Ним быть не совсем наедине: и человеческую близость чувствовать хочет; ищет как будто защиты Сын Божий у сынов человеческих; хватается за них, как утопающий за соломинку.
И, отойдя немного, —
«на вержение камня» – так далеко, как падает брошенный камень, – с точностью определяет Лука (22, 41), —
пал на землю (Мк. 14, 35); пал на лицо Свое. (Мт. 26, 39.)
Новый Адам уподобился ветхому: здесь, как нигде, сделался Небесный земным, к персти земной приник.
Ты свел Меня к персти смертной. (Пс. 21, 16.)
«Взят из земли – в землю вернешься», – как будто и о Нем это сказано. «Кость Его да не сокрушится?» Нет, ветхого Адама костяк в новом – сокрушается.
Часто бывало, идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил, и мне казалось, что Он идет, земли не касаясь.
Так в апокрифических «Деяниях Иоанна».[834] Кажется иногда, что и в Евангелии от Иоанна почти так же: ходит Иисус по земле, земли не касаясь, как бы «на вершок от земли».
Я уже не в мире (Ио. 17, 11), —
или «Я еще не в мире». Самого земного из слов земных, самого человеческого из человеческих слов: «умру», – не говорит никогда, а только: «прославлюсь», «вознесусь», «иду к Отцу», – как будто, не умирая, уже воскрес. Смерть для Него здесь, у Иоанна, уже «слава – сияние», δόζα, а не «бесславие», «позор», тьма кромешная, как все еще у синоптиков. «Скорбит душа Моя, даже до смерти», – это сказать и пасть лицом на землю не мог бы Иисус в IV Евангелии.
Когда же хотел Я удержать Его… то, проходя сквозь тело Его, рука моя осязала пустоту.[835]
Чтобы понять, что это не так, что и здесь, в IV Евангелии «Слово стало воистину плотью»; что и в Иисусе Иоанновом – не пустота, а полнота человеческой плоти, – чтобы это понять, ощутить, надо бы нам увидеть и здесь, у Иоанна, Иисуса Неизвестного, что слишком трудно, почти невозможно для нас, – еще невозможнее здесь, чем у синоптиков.
Идучи за Ним, искал я следов Его на земле, но не находил.
Галльский епископ св. Аркульф, паломник VII века, нашел следы Его в Гефсимании: две вдавленные в твердый камень, «как в мягкий воск», ямки от колен Господних.[836] Понял, может быть, Аркульф, когда целовал эти ямки и обливал их слезами, что значит: «пал лицом на землю». Сделался Небесный земным до конца; Легкий отяжелел, как будто под страшный закон тяготения – механики – смерти подпал и Он. Вот какою тяжестью тело Его вдавливается в твердый камень, как в мягкий воск; входит в землю все глубже и глубже; войдет в нее – пройдет ее всю, до самого сердца, до ада, потому что здесь, в Гефсимании, уже начинается Сошествие в ад.
Пал лицом на землю и молился:…Авва, Отче! все возможно Тебе: пронеси чашу сию мимо Меня. (Мк. 14, 35–36).
Сердце молитвы – в этих трех словах: «все возможно Тебе», πάντα δυνατά σοι, и в изливающемся из них, – как из разбереженной раны льется вдруг кровь, – больше, чем мольбе, почти повелении: это всегда бывает в таких молитвах, которые должны или должны бы исполниться: «пронеси чашу сию».
Это – у одного Петра-Марка; ни Матфей, ни Лука этого уже не смеют повторить: здесь уже не прямо, повелительно: «все возможно Тебе: пронеси», – а косвенно, робко:
если возможно,
, да минует Меня чаша сия.
Так у Матфея (26, 39), а у Луки (22, 42) еще косвенней, робче:
если есть на то воля Твоя,
, – пронеси.
Может Отец пронести чашу сию мимо Сына, – может и не хочет: вот о чем «недоумевает» Сын и чего «ужасается»; вот «удивительное – ужасное» всей жизни и смерти Его, – для Него самого «соблазн» и «безумие» Креста.
Впрочем, не Моя, но Твоя да будет воля. (Лк. 22, 42).
Мог ли бы Он это сказать, если бы не знал, что воля Сына – еще не воля Отца?
Я и Отец одно (Ио. 10, 30), —
в вечности, а во времени все еще – два.
Но не чего Я хочу, а чего Ты.
Это «но» всех трех синоптиков повторяется и в IV Евангелии (12, 27):
…но на сей час Я и пришел.
Дважды повторяется оно и у Матфея (26, 39), как бы с задыхающейся, косноязычной поспешностью:
…но не чего Я хочу, но чего Ты,
.
Огненное острие Агонии в этом «но»: здесь между миром и Богом, между Сыном и Отцом противоречие, разверзающееся вдруг до таких глубин, как никогда, нигде.
Мне ли не пить чаши, которую дал Мне Отец? (Ио. 18, 11.)
Слово это в IV Евангелии, – заглушенный отзвук Гефсимании, последняя, грозы уже невидимой зарница. Вся гроза – только у синоптиков. «Смертным борением», Агонией, воля Его раздирается надвое, как туча – молнией. Хочет и не хочет пить чашу; жаждет ее и «отвращается» (так в одном из кодексов Марка, 14, 33: вместо
, «унывать», «падать духом», —
, «отвращаться»);[837]
страсть к страданию и страх страдания.
Вся Евхаристия – в трех словах:
вот тело Мое,
den hu guphi;
вся Гефсимания в четырех:
но чего хочешь Ты,
ella hekh deatt bae.[838]
Душу раздирающее, жалобно детское – в этой невозможной, как будто неразумной, безнадежной и все-таки надеющейся мольбе
Отче! спаси Меня от часа сего… но на сей час Я и пришел (Ио. 12, 27), —
«сделай, чтоб Я не хотел, чего хочу; не был тем, что Я есмь».
Сколько бы мы ни уверяли себя, что чаша сия не могла пройти мимо Него, что Он сам вольно шел на смерть:
Я отдаю жизнь Мою, чтобы опять принять ее… Никто не отнимает ее у Меня, но Я сам отдаю ее (Ио. 10, 17–18);
сколько бы мы себя в этом ни уверяли и ни верили в это, – остается незаглушимый в сердце вопрос: как мог Отец такой молитвы Сына не услышать? Здесь уже не Его Агония, а наша; или все еще Его и наша вместе?
Возвращается (к ним), и находит их спящими, и говорит Петру: Симон!
(уже не «Петр – Камень»), —
Симон! ты спишь? часа одного не мог ты пободрствовать? (Мк. 14, 27.)
Бедный Петр! Так же как от крепкого, красного вина, – и от Крепчайшего, Краснейшего, опьянел и заснул.
Бедный я человек! Кто избавит меня от сего тела смерти? (Рим. 7, 25.)
Если ученики спали, как могли они услышать молитву Господню? Этот неумный вопрос левых критиков показывает только, как люди и доныне сонны, слепы и глухи к тому, что совершалось в Гефсимании. Многое могли проспать ученики, но не все: ведь не сразу же заснули, как сели; сначала, вероятно, пытались сделать то, о чем просил их учитель: «Бодрствуйте». В эти-то первые минуты бодрствования и могли услышать кое-что;[839] но и потом, когда уже заснули, сон был, вероятно, не сплошной, а прерывистый: все еще борясь с находившей на них дремотой, то засыпали, то пробуждались. Сон был неестественный, как верно угадывает Лука, «врач возлюбленный» (Кол. 4, 14):
спящими нашел их от печали,
. (Лк. 22, 45.)
Тело мертвеет от холода; душа – от печали. Это как бы летаргический сон, неподвижный, но все видящий, все слышащий; такое же оцепенение, в каком находится все в эту ослепительно белую, лунную ночь, как человек в столбняке, с широко открытыми глазами и застывшим на устах криком ужаса.
Две агонии: одна Его – наяву; другая их, – во сне.[840] Но как бы ни был сон их глубок, не могли не услышать, как Он молился «с громким воплем», по очень древнему и, может быть, исторически подлинному, в Послании к Евреям (5, 7), уцелевшему свидетельству.
Не этого ли «громкого вопля» ждала мертвая тишина этой ночи? Не содрогнулось ли все от него на земле, и на небе, и в преисподней? Или сделалось еще мертвее, безответнее? Как бы то ни было, одно несомненно: жалкая мера всего человечества – то, что после такого вопля или между такими воплями, – потому что он, вероятно, был не один, – эти трое сильнейших, вернейших, любящих Его, как никто никогда никого не любил. Им самим из всего человечества избранных, – спят.
Спят мужи, но, может быть, бодрствуют жены там, за стеною сада; войти в него не посмели, – издали слышат вопль Его и каждым биением сердца на него отвечают; молятся, мучаются, «трудятся» с Ним; помогают Ему, Неизвестному, Неизвестные: Мать-Сестра-Невеста – Сыну-Брату-Жениху.
И, опять отошедши, молился, сказав то же слово.
И, возвратившись, опять нашел их спящими; ибо глаза у них отяжелели и они не знали, что Ему отвечать. (Мк. 14, 39–40.)
И, оставив их, отошел опять и молился в третий раз. (Мт. 26, 44.)
В этих повторениях: «опять», «опять», πάλιν, πάλιν – как бы агонийные, до кровавого пота, усилия Трудящегося. Места Себе не находит, мечется, как тяжелобольной на постели: то от людей – к Богу, то от Бога – к людям.
Выпало и это из III Евангелия; не понял или не вынес Лука и этого; понял зато другое, не менее человеческое: всю Гефсиманию страшным светом освещающее слово «агония» – только у одного Луки.
И, будучи в смертном борении,
, с бόльшим еще усилием молился. И был пот Его, как падающие на землю капли крови,
. (Лк. 22, 44.)
Это еще страшнее, невыносимее, потому что уже после явления Ангела:
…явился же Ему Ангел с небес и укреплял Его. (Лк. 22, 43).
«Будучи Сыном Божиим, мог ли нуждаться в помощи Ангела?» – слишком легко ответить и на этот неумный или лукавый вопрос Юлиана Отступника.[841] Если не только взрослого может утешить ребенок, господина – раб, но и человека – пес, то почему бы Сына Божия не мог утешить Ангел?
Оба стиха об укрепляющем Ангеле и о кровавом поте выпали из многих древних кодексов,[842] потому, вероятно, что Церковь уже во II веке этого «устрашилась», как свидетельствует св. Епифаний, а в других, столь же древних кодексах уцелели, как будто «смертное борение», «агония» христианского догмата отражается и в этой борьбе кодексов.[843] «Льющейся крови подобен был пот Его», – сообщает Юстин древнейшее свидетельство, может быть, из неизвестных нам Евангелий..[844]
Был ли это настоящий «кровавый пот», явление редчайшее, упоминаемое и во врачебной науке древних?[845] Вспомнил о нем, может быть, врач Лука, но, кажется, не смеет утверждать, что кровь была настоящая; говорит двусмысленно: «Как бы, ώσέι, падающие на землю капли крови».
Если кто-нибудь из трех учеников на минуту очнулся от «летаргического» сна и, услышав «громкий вопль» Учителя, делал несколько шагов к Нему, чтобы узнать, чтό с ним, то на большом плоском известняковом белом камне (каких и сейчас много в Гефсиманском саду) темнеющие в ослепительно белом свете луны капли пота могли казаться каплями крови; или потом, когда Иисус подходил к ученикам, – стекавшие по бледному лицу Его капли пота, так же как темные пятна от него на белой одежде, могли казаться кровавыми.
Было ли то, что казалось, мы не знаем; знаем только, что могло быть. Эту-то возможность в лице Его и увидел Петр, увидел Иоанн, и, увидев, оба заснули; или, хуже того, ничего не видели.
«Когда молится он, чтобы чаша сия прошла мимо него, то это недостойно не только Сына Божия, но и простого, презирающего смерть философа», – скажет неоплатоник Порфирий в книге «Против христиан».[846] Только одну «трусость» увидит в Гефсиманском борении Цельз.[847] То же увидит и Юлиан Отступник. Кроме посвященных в мистерии, да и то, вероятно, очень немногих, все философы, все лучшие люди древности, от Сократа до Марка Аврелия, если бы узнали о Гефсимании, увидели бы в ней то же, а может быть, и все философы новых времен, от Спинозы до Канта; да и все вообще только «нравственные», только «разумные» люди, в том числе и нынешние как будто христиане, будь они посмелее перед собой и поискренней.
Правы ли философы? Правы по-своему. То, что совершилось в Гефсимании, – вечный для них «соблазн», skandalon. Если не самого Иуды предателя, то скольких будущих Иуд совесть успокоит Агония. «Жалкою смертью кончил Иисус не презренную, а великую жизнь», – мог бы исправить слишком грубого Цельза утонченный Ренан. Если понял Иисус на кресте, что вся Его жизнь была «роковая ошибка», и «пожалел, что страдает за низкий человеческий род», то начал это понимать и жалеть уже в Гефсимании. Бремя взял на Себя не по силам. «Я победил мир», – сказал и не сделал; «Вот тело Мое, вот кровь Моя», – тоже сказал и не сделал. Как бы несостоятельный должник: не может заплатить по счету за Тайную Вечерю; чашу хотел наполнить кровью Своей и ужаснулся, начал молить, чтобы мимо прошла. Вольная жертва Его самоубийству подобна: идет на крест, потому что некуда больше идти.
Низость человеческого духа в этом суде над Гефсиманией равна грубости человеческого тела; два равных непонимания того, что совершалось в Агонии: одно – физического страха боли и смерти; другое – метафизического ужаса.
«Сыну Божию быть таким изнеженным и слабым, чтобы изнемогать до кровавого пота от страха смерти, – какой позор!» – соглашается и христианин с язычником, Кальвин – с Порфирием.[848] В этом согласии – мера нашего общего «летаргического сна».
Дух бодр, плоть же немощна (Мк. 14, 38), —
только ли о нашей плоти говорит Господь? Нет, и о Своей. Призраком бесплотным был бы Иисус или автоматом добродетели, если бы не страшился телесных страданий и смерти. Быть живым – значит страшиться смерти и ее бесконечных дробей – телесных страданий. Жив Иисус, как никто, и, как никто, страшится страданий и смерти. «Какой позор!» Да, позор. На него-то Он и идет; вольно берет на Себя этот общий не только всему человечеству, но и всей твари позор – смерть.
Презрен… и умален перед людьми… и уничижен Богом. (Ис. 53, 4.)
Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе. (Пс. 21, 9.)
…Сам опустошил,
, уничтожил… смирил Себя… даже до смерти, и смерти крестной. (Филип. 2, 8.)
Вот что значит: «Дух бодр, плоть же немощна», – Его плоть, так же как наша, – в агонии, в смертном борении духа и плоти. «С немощными Я изнемогал» (Аграфон); страдал вовсю – не только во всю душу, но и во всю плоть. Как бы дрожащая тварь. Несотворенный. Вот что значит «позор», «стыд» Агонии. Кто этого «стыда» устыдится, тот не начинал не только любить Его, но и узнавать, что Он был.
Ранами Его мы исцелились (Ис. 53, 5), —
этою раною, Гефсиманскою, больше всех остальных.
Знают ученики, что делают, когда возвещают миру вместе со славой Воскресения «позор» Агонии. Для скольких пламенеющих к Нему любовью сердец – неугасимых лампад, – в масличном точиле Гефсиманском выжат будет чистейший елей! Дорого бы дал князь мира сего, чтобы вырвать из венца Господня этот драгоценнейший темный алмаз.
Но как ни велик в Агонии физический страх страданий и смерти, ужас метафизический в ней бесконечно больше.
…Сделался за нас проклятием, κατάρα, чтобы искупить нас от проклятия закона, ибо написано: «Проклят,
, всяк висящий на древе». (Гал. 3, 13.)
Верно понял Кальвин: «Должен был Иисус в Агонии бороться лицом к лицу со всеми силами ада, с ужасом вечной смерти, погибели вечной для Себя самого: иначе жертва Его за нас была бы неполной. Наше примирение с Богом могло совершиться только Его Сошествием в ад».[849]
Весь грех, все зло, все проклятие мира Он должен был больше, чем на Себя поднять, – принять в Себя, чтобы не извне, а изнутри одолеть, как бы соучаствуя во зле мира. Вот какою тяжестью «вдавлены колена Его в твердый камень, как в мягкий воск».
…Если их (людей) не простишь, то изгладь и меня из книги Твоей (Исх. 32, 12), —
молится Моисей об Израиле; молится и Сын человеческий – Брат человеческий – о братьях Своих.
Надо было Сыну сделать выбор между миром и Отцом, – как бы разлюбить Отца – вот чего ужасается Он больше всего; не физических страданий, не смерти, а этого. Он один, Отца бесконечно любящий, Сын Единородный, будет страдать бесконечно. Отцом оставленный, как бы «отверженный», «проклятый». Вот что значит Сошествие в ад.
Иисус победил Агонию – это мы знаем по свидетельству всех четырех евангелистов; знаем даже с почти несомненною точностью, когда победил.
И приходит в третий раз (к ученикам), и говорит им: вы все еще спите и почиваете? Кончено; пришел час: вот предается Сын человеческий. (Мк. 14, 41.)
«Кончен»,
, сон учеников, и Его агония кончена:[850] значит, победил ее между вторым и третьим приходом. Как победил, мы не знаем, но знаем, чем: тишиной. Так же и этой буре в сердце Своем, как той, на Геннисаретском озере, сказал:
умолкни, перестань, —
«и сделалась великая тишина» (Мк. 4, 39).
В Ветхом Завете Лица Божественной Троицы являются в образе Ангелов. Если и здесь, в Гефсимании, «явление Ангела с небес» есть сошествие Духа-Матери, то все понятно.
Матерь Моя – Дух Святой,
, – говорит Иисус в «Евангелии от Евреев».[851]
Сын Мой! во всех пророках Я ожидала Тебя, —
(так на родном Иисуса и матери Его арамейском языке, где «Дух Святой», Rucha, – женского рода), —
да приидешь, и почию на Тебе, ибо Ты – мой покой – Моя тишина, —
говорит Сыну в том же «Евангелии от Евреев» Матерь-Дух в первом Крещении, водою; так же могла бы сказать и в этом втором Крещении, кровью.[852]
Очень возможно, что явление Ангела у самого Луки, не внешнее, а внутреннее, заключено и в свидетельстве Марка, где так велика и, вероятно, сознательна противоположность между немощью плоти и «упадком духа»,
, в агонии Господа, и непоколебимою твердостью, мужеством Его, в ту минуту, когда он уже слышит приближающиеся шаги «князя мира сего «– Иуды – Диавола:[853]
вот приблизился предающий Меня. (Мк. 14, 42.)
Марково свидетельство совпадает с Иоанновым (14, 30):
князь мира сего идет и во Мне не имеет ничего.
«Кончено; пришел час», – говорит Иисус с совершенным спокойствием о том самом часе, о котором только что молился до кровавого пота, чтоб миновал Его.
…С сильным воплем принес мольбы… Могущему спасти Его от смерти и был услышан. (Евр. 5, 7.)
Тихим дыханием Духа-Матери Сын победил Агонию – победит смерть.
Встаньте, пойдем; вот приблизился предающий Меня. И тотчас, как Он еще говорил, приходит. Иуда, один из Двенадцати, —
«один из Двенадцати», – повторяют все три синоптика, как бы с содроганием последнего ужаса, —
и с ним толпа черни с мечами и кольями, от первосвященников и книжников, и начальников.
Предающий же дал им знак, сказав: Кого я поцелую. Тот и есть; схватите Его и ведите осторожно. (Мк. 14, 42–44).
Сделать знаком предательства поцелуй такой любви, какая была между Иисусом и учениками, не мог бы человек, если бы, в самом деле, не «вошел в него сатана».
«И подойдя» (издали, должно быть, потихоньку, крадучись), —
вдруг приступил к Нему и говорит: Равви![854]
В некоторых кодексах Марка – дважды: «Равви! Равви!» – как будто заикается, – язык не поворачивается у него сказать здесь, у Марка, то, что говорит у Матфея (26, 49):
радуйся, Равви!
.
Так по-гречески, а по-арамейски: schalom al êka, Rabbî – «мир тебе, Равви!»
И поцеловал Его, —
нежно-почтительно – в руку, или, еще нежнее, – в уста. Смрадное дыхание Духа Нечистого в целовании любви – вот последнее прощание Сына Божия с людьми. Но если бы князь мира сего заглянул в миг целования со страшным вызовом через глаза Иуды в глаза Иисуса, то увидел бы, что уже «не имеет в Нем ничего»: Он уже все победил, – и это.
Иудина лобзания не поняли или не вынесли ни Лука, ни Иоанн. В III Евангелии (22, 47) Иуда только «подходит к Иисусу, чтобы поцеловать Его», но неизвестно, целует ли; а в IV-ом поцелуй умолчан совсем.
Иисус же сказал ему: друг! для чего ты пришел?
Так у Матфея (26, 50), а у Луки (22, 48):
Иуда! целованием ли предаешь Сына человеческого?
Как ни верно и ни сильно выражают оба эти слова то, что произошло, вероятно, без слов, потому что на языке человеческом для этого нет слова, – молчание Господне у Марка все-таки вернее, сильнее: здесь уже последняя тишина победы.