Главное, особенное, личное в свидетельстве Иоанна, – не жертва, как у Марка-Матфея-Павла, не царство Божие, как у Луки, а любовь.
Зная, что пришел час Его перейти от мира сего к Отцу, – возлюбив Своих, сущих в мире, возлюбил их до конца. (Ио. 13, 1.)
Это – как бы посвятительная надпись надо всем свидетельством Иоанна, самым поздним по времени, но не самым далеким, внешним, а может быть, напротив, самым внутренним, близким к сердцу Господню, подслушанным тем, кто возлежал у этого сердца. Но чудно и страшно, непостижимо для нас, – о самой Евхаристии в этом свидетельстве умолчано, потому ли, что все уже сказано в Капернаумской синагоге, после Вифсаидской, первой Тайной Вечери – Умножения хлебов, или потому, что об этом нельзя говорить: это слишком свято и страшно, «несказуемо», arrêton, как во всех мистериях. Но и здесь, в IV Евангелии, под всеми словами Господними внятно бьется немое сердце Евхаристии.
Я посвящаю Себя (в жертву) за них,
(Ио. 17, 19), —
молится Сын в последней молитве к Отцу. Это и значит: «Вот Тело мое, за них ломимое; вот кровь Моя, за них изливаемая».
Ребра один из воинов пронзил Ему копьем, и тотчас истекла кровь и вода. (Ио. 19, 34).
Сей есть Христос, пришедший водою и кровью… не водою только, но водою и кровью.
…Три свидетельствуют на земле: дух, вода и кровь. (Ио. 4, 6–8) —
ненасытимо повторяет, напоминает Иоанн о крови. Если о ней помнит он, то мог ли забыть у него Иисус?
Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец мой – виноградарь.
…Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода. (Ио. 15, 1, 5.)
..Не буду пить от плода сего виноградного до того дня, как буду пить с вами новое вино в царстве Отца Моего. (Мт. 26, 29.)
Слишком пахнет кровью-вином Евхаристии от этих обоих слов в I и в IV Евангелиях, чтобы можно было сомневаться, что и здесь, как там, речь идет о ней, об Евхаристии, хотя и без слов.
С поданным куском хлеба «вошел в Иуду сатана», у Иоанна, а у Павла:
кто ест и пьет недостойно (хлеб и чашу Господню), ест и пьет себе осуждение. (I Кор. 11, 29.)
Слишком явен и здесь, у Иоанна, след Евхаристии.
Очень также знаменательно, что весь почти евхаристийный опыт первохристианства, от Юстина Мученика до Иринея Лионского, ученика учеников «Иоанновых», вытекает не только из видимой, слышимой Евхаристии синоптиков, но также, и даже в большей мере, из незримой, безмолвной Евхаристии IV Евангелия.[809]
Что делал Иисус в Сионской горнице, мы узнаем от синоптиков, а чего Он хотел, – от Иоанна. Там – плоть Евхаристии, а здесь – дух. Там Иисус говорит: «Вот Тело Мое, вот Кровь Моя»; а здесь мог бы сказать: «Вот сердце Мое».
Три свидетельства об Евхаристии: в первом – Иисус жертвует; во втором – царствует; в третьем – любит.
Главное для Иоанна – любовь – небо на земле: вот почему, в солнечно-белом блеске утренней звезды – Евхаристии, луч Иоанна – голубой, как небо.
Даже на самое место, где совершается у Иоанна невидимая нам Евхаристия, мы могли бы указать.
Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас.
Это – одно из двух слов о тайне любви – Евхаристии, и тотчас за ним – другое:
По тому узнают, что вы – Мои ученики, если будете иметь любовь,
. (Ио. 13, 34–35.)
Кажется, между этими двумя словами и совершается «Вечеря любви»,
, как названа будет Евхаристия в первых общинах, может быть, тем самым именем, которое подслушал у сердца Господня Иоанн.[810]
Слов Иисусовых жемчужины растворены в вине Иоанновом; но, может быть, есть и такие, чтό лежат на дне чаши нерастворенные. Кажется, «новая заповедь» любви – одна из них.
«Ближнего люби, как самого себя» (Лев. 19, 18), – древняя заповедь, но тщетная, сделавшаяся мертвым «законом», тем самым, по которому распят Любящий. Сам по себе человек любить не может: людям, так же как всей живой твари, естественно в борьбе за жизнь не любить друг друга, а ненавидеть. Людям никто из людей не мог бы сказать: «любите», кроме одного Человека – Иисуса, потому что Он один любил; Он – сама Любовь; не было любви до Него и без Него не будет.
Делать без Меня не можете ничего (Ио. 15, 5) —
меньше всего – любить. Тем-то заповедь Его любви и «новая», что люди могут любить только в Нем и через Него. Его любовь единственна, так же как Он сам – Единственный.
Заповедь Его любви и тем еще «новая», что воскрешает – побеждает смерть физически. Смерть – разложение, разделение живых органических клеток, их взаимное отталкивание – ненависть; их соединение, взаимное притяжение – любовь: вот почему сила любви воскрешает – побеждает смерть не только духовно, но и физически.
Все преодолеваем силою Возлюбившего нас.
…Ибо ни смерть, ни жизнь… не отлучат нас от любви Божией во Христе Иисусе (Рим. 8, 37–39), —
только в Нем одном, единственном. Любит и побеждает смерть-ненависть, воскрешает – Он один.
Ибо Я живу, и вы будете жить. (Ио. 14, 19.) Я семь воскресение и жизнь… Верующий в Меня не умрет вовек. (Ио. 11, 25–26.)
Силу любви воскрешающей копит Иисус в учениках, как туча копит грозовую силу для молнии.
«Крепче смерти любовь», – сказано о брачной, плотской любви лишь образно-обманчиво: та любовь, старая, не побеждает смерти физически, а сама рождает смерть: побеждает ее, убивает, только эта новая, духовно-плотская, братски-брачная любовь (Христа Жениха к Церкви Невесте). В той любви любящий – вне тела любимого: хочет поглотить его, пожрать огнем своим, и не может; только в этой любви – он внутри.
Здесь, в Евхаристии, Любящий входит в любимого плотью в плоть, кровью в кровь. Пламенем любви Сжигающий и сжигаемый, Ядомый и идущий – одно; вместе живут, вместе умирают и воскресают.
Плоть Мою ядущий и кровь Мою пиющий имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день. (Ио. 6, 54.)
Чем плотнее, кровнее, как будто грубее, вещественней, а на самом деле тоньше, духовнее; чем ближе к церковному догмату-опыту Пресуществления (transsubstatio) мы поймем Евхаристию, тем вернее не только религиозно, но и исторически подлинней.
«Пища сия, ею же питается плоть и кровь наша, в Пресуществлении – κατάμεταβολήν (в „преображении“, „метаморфозе“ вещества) – есть плоть и кровь самого Иисуса», учит Юстин Мученик, по «Воспоминаниям Апостолов» – Евангелиям.[811]
«Хлеб сей есть вечной жизни лекарство, противоядие от смерти», – учит Игнатий Богоносец, ученик учеников Господних.[812] Это значит: с Телом и Кровью в Евхаристии как бы новое вещество вошло в мир; новое тело прибавилось к простым химическим телам, или точнее, новое состояние всех преображенных тел, веществ мира.
«Вот Тело Мое, за вас ломимое», – говорит Господь не только всем людям, но и всей твари, —
ибо вся тварь совокупно стенает и мучится доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тления в свободу… детей Божиих (Рим. 8, 22, 21).
Вот что значит Евхаристия – Любовь – Свобода; вот что значит неизвестное имя Христа Неизвестного: Освободитель.
То, чего искало человечество от начала времен, найдено здесь, в Сионской горнице.
В Пасхе Иудейской уцелело, вероятно, от египтян заимствованное таинство Бога-Жертвы, Озириса (он же – Таммуз, Адонис, Аттис, Дионис, Митра); таинство, восходящее к незапамятной, доисторической древности – к «перворелигии» всего человечества.[813] Агнец пасхальный есть «Агнец, закланный от создания мира».
Пасха наша заколается – Христос. (1 Кор. 5, 7.)
Вспомним мистерию – миф Платона о людях первого погибшего человечества, Атлантах. «Десять царей Атлантиды сходились в Посейдоновом храме, где воздвигнут был орихалковый столб с письменами закона… приводили жертвенного быка к столбу… заколали… наполняли чашу кровью… и каждый пил из нее»,
Пили из нее все,
, —
как будто повторяет Марк (14, 23) Платона.
«Бесы подражают, μιμησάμενοι. Евхаристии в таинствах Митры, где предлагается посвящаемым – хлеб и чаша воды, – вы знаете… с какими словами», – ужасается Юстин Мученик, слов не приводя, должно быть, потому, что слишком похожи они на только что им приведенные слова Евхаристии.[815] Те же «бесы» людям внушили, будто бы «виноградную лозу нашел Дионис» и «ввел в Дионисовы таинства вино».[816] – «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец Мой – виноградарь», – вспоминает, должно быть, при этом Юстин. «То, что мы называем христианством, было всегда, от начала мира до явления Христа во плоти», – учит бл. Августин. Если бы с этим мог согласиться Юстин, то ужас его, может быть, сделался бы радостью; понял бы он, что смешал Духа Божия с «духом бесовским», что, впрочем, слишком легко было сделать, потому что именно здесь, на путях к Евхаристии, два эти Духа борются, смешиваясь, как нигде.
В жертвах, самых древних, по крайней мере за память человечества (может быть, в древнейших было иначе), человек еще вовсе не жертвует богу – он пожирает его в боге-животном или человеческой жертве, чтобы самому сделаться богом. То же происходит и в позднейших Дионисовых таинствах, где «менады, терзая и пожирая своего бога (то же слово τρώγων, как в шестой главе Иоанна), алчут исполниться богом, сделаться «богоодержимыми»,
Вспомним свидетельство Порфирия о дионисическом племени бассаров, обитавших в горных ущельях Фракии, которые, в неистовстве человеческих жертв и вкушений жертвенных, нападая друг на друга и друг друга пожирая, уничтожили себя без остатка».[817]
Люди как будто знали когда-то всю тайну Плоти и Крови, но потом забыли; ищут в темноте, ощупью, – вот-вот найдут. Нет, не найдут. Жажда неутоленная, неутолимая: пьют воду, как во сне; просыпаются, и жаждут еще неутолимее. Танталов голод и жажда – вот мука всех древних таинств плоти и крови, а Дионисовых, ко Христу ближайших, особенно.
Будущий Дионис, Вакх Елевзинских мистерий, – еще не тело, не образ, а только тень, звук, клик в безмолвии ночи (Jakchos – от iakcho, «кличу», «зову»); клик и зов всего дохристианского человечества: «алчу, жажду! алчу плоти Твоей, жажду крови Твоей!»[818] Этот-то голод, эта-то жажда и утолены в Евхаристии.
Вечное действие Христа во всемирной истории, вечное, во времени, «Пришествие-Присутствие» Его, παρουσία; между Первым и Вторым Пришествием соединяющая нить, – вот что такое Евхаристия.
Ибо всякий раз, как едите хлеб сей и пьете чашу сию, смерть Господню возвещаете, доколе Он приидет. (I Кор. 11, 26).
Сиротами вас не оставляю; приду к вам (опять).
…Мир уже не увидит Меня, а вы увидите. (Ио. 14, 18–19).
…В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир. (Ио. 16, 33.)
После сих слов Иисус поднял глаза к небу. (Ио. 17, 1.)
Так как на греческом языке Евангелия,
, не может иметь смысла переносного: «кверху», а может иметь только смысл прямой: «к небу» и так как Иисус не выходил еще из горницы (что вышел, сказано будет потом, Ио. 18, 1), то, значит, «подняв глаза к небу», Он увидел над Собой настоящее небо, а это могло быть лишь в том случае, если и в Сионской горнице, как и в других подобных, проделано было в куполе (изображенном и на Маддабийской карте) круглое, прямо в небо окно. Яркой луной пасхального полнолуния освещенное, прозрачно-темно-голубое, точно сапфирное, небо казалось не ночным, не дневным, – небывалым, каким всегда кажется лунное небо из окна, если самой луны не видно. Как будто прямо в очи Сына смотрело бездонно ясное око Отца. И в приносившемся сверху небесном веянии, как бы чьем-то неземном дыхании, колебались огни догоравших лампад, как те огненные языки Пятидесятницы.
Встаньте, пойдем отсюда (Ио. 14, 31), —
это сказал Иисус еще раньше и, должно быть, встал, но долго еще не уходил; духу у Него, может быть, не хватало, как это часто бывает в последние минуты расставания, покинуть тех, кого «возлюбив, возлюбил Он до конца»; долго еще говорил им последние слова любви. Встали, должно быть, и они; тесным кольцом окружили Его. Поняли, может быть, только теперь, что значит:
дети! не долго уже Мне быть с вами. (Ио. 13, 33.)
Руки и ноги Его целовали; плакали, сами не зная, от печали или от радости. Поняли, может быть, только теперь, что значит:
будете печальны, но печаль ваша в радость будет.
…Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости
вашей никто не отнимет у вас. (Ио. 16, 20, 22.)
Когда же поднял Он глаза к небу, подняли, должно быть, и они, но не к небу, а к Нему. Поняли, может быть, только теперь, что значит это чудное и страшное слово Его:
Филипп сказал Ему: Равви! покажи нам Отца, и довольно для нас. Иисус сказал ему: столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня видел Отца. (Ио. 14, 8–9).
Слово это исполнилось теперь: увидели Его – увидели Отца. И сказал Иисус:
Отче! пришел час; прославь Сына Твоего, да и Сын Твой прославит Тебя.
…В жертву Я посвящаю Себя за них.
…Да будут все едино: как ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино. (Ио. 17, 1, 19, 21.)
Это одна из трех величайших минут в жизни Сына человеческого и всего человечества; две остальные: та, когда Он воскреснет, и та, когда он снова придет.
Если бы мы поняли, что совершилось в эту минуту, то поняли бы, что Иисус этими тремя словами:
вот Тело Мое,
спас мир.
И, воспев, пошли на гору Елеонскую. (Мк. 14, 26.)
Пели пасхальный галлель, песнь освобождения от рабства египетского для Израиля, а для них (этого они еще не знали) – от рабства тягчайшего – смерти.
Оба вина – пасхальное, крепкое, красное, jain adom,[819] и крепчайшее, краснейшее, несказанное (думать о нем боялись и назвать его не смели) – должны были им броситься в голову, чтобы все еще могли не спохватиться, что «один из Двенадцати» куда-то ушел, и не понять после того слова Господня: «Один из вас предаст Меня», – куда ушел и зачем.
Вышли с ними, должно быть, и жены, крадучись в ночной тени, как тени, все так же издали, смиренно, невидимо, неслышимо присутствуя – отсутствуя, как давеча, в Сионской горнице.
Маленькой казалась полная, почти в зените, луна. Надвое делились ею улицы: одна половина – в ослепляющем, почти до боли режущем глаза, белом свете, а другая – в угольно-черной тени. Все везде бело и черно; только редкие, в домах, четырехугольные или узкие, как щели, окна, освещенные пасхальными огнями, в голубовато-белом свете луны рдели, как раскаленные докрасна железные четырехугольники или палочки.
Пусто было на улицах; мертвая, никакими звуками не нарушимая, как бы навороженная луной, тишина. Хором многоголосым, то близким, то далеким, лаяли и выли на луну бродячие псы (их было множество на иерусалимских улицах); но, одолеваемые тишиной, вдруг умолкали. Так же умолкли и голоса Одиннадцати, певших галлель, и тишина сделалась еще мертвее. Страшное было в ней, похожее на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и беззвучно замершим в устах криком ужаса.
Вышли из города теми же Восточными воротами, какими входили в него четыре дня назад, при вшествии в Иерусалим, под радостные клики: «Осанна!» – и начали спускаться по крутым ступеням той же Силоамской улочки-лесенки, по которой всходили тогда.[820]
Молча, должно быть, все в том же оцепенении тишины, сошли в долину Кедрона, чье высохшее русло искрилось лунными огнями кремней.[821] Здесь, в Иософатовой долине, где жались друг к другу, как испуганное стадо, бесчисленные плиты гробов, должны были мертвые, услышав раньше, чем где-либо, звук последней трубы, встать из гробов. Здесь еще мертвее была тишина. Только один голос живой – Того, Кто сказал:
Я живу, и вы будете жить (Ио. 14, 19), —
мог ее нарушить.
Тогда говорит им Иисус: все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь; ибо написано. «Поражу пастыря, и рассеются овцы». Когда же проснусь
, пойду вперед вас в Галилею. (Мк. 14, 27–28.)
Так же просто, как люди говорят о сне обыкновенном, говорит Он о смертном сне: «проснусь – воскресну». Так говорить о смерти мог лишь Тот, Кто ее победил. Но ученики «не поняли слова сего, и оно было закрыто от них, так что они не постигли Его, а спросить Его боялись» (Лк. 9, 45). Только что он сказал «проснусь» – заснули они, очи их ослепли, уши оглохли, сердца окаменели, как у тех, спавших в гробах.
Но если ученики не поняли, то ученицы, может быть, поняли – вспомнили, что Он говорил давеча, в Сионской горнице:
вскоре вы не увидите Меня и опять вскоре увидите. (Ио. 16, 16.)
И когда пойду и приготовлю вам место, приду опять, чтоб и вы были, где Я. А куда Я иду, вы знаете и путь знаете.
Фома сказал Ему: Равви! не знаем, куда идешь, и как можем знать путь?
Иисус сказал ему: Я есмь путь, и истина, и жизнь. (Ио. 14, 3–6.)
Если бы вы любили Меня, то возрадовались бы, что Я сказал: «Иду к Отцу». (Ио. 14, 28.)
Любят Его, как никто никогда никого не любил, и вот все-таки, – мало. Любят ученицы больше: поняли – вспомнили, может быть, все, в эту предсмертную ночь, как вспомнят – поймут и в то Воскресное утро, – чтό Он говорил им, когда был еще в Галилее:
…Сыну человеческому должно быть… распяту и в третий день воскреснуть. (Лк. 24, 6–7.)
Марк забыл, – забыл, должно быть, и Петр, так же, как все ученики, – но ученицы запомнили, как там еще, в долине Кедрона, в ту предсмертную ночь, назначил им Господь и место свидания.
На гору, в Галилею, куда повелел им Иисус, пошли Одиннадцать, —
по воскресении Господа (Мт. 28, 16), – на гору Блаженств, место первой Блаженной Вести, или на гору Хлебов, место первой Тайной Вечери; и там Его увидели, воскресшего.
Поняли, может быть, все обе Марии, – и та, кто родила, и та, кто первая увидела Воскресшего.
Петр не понял, мимо ушей пропустил, как будто не слышал вовсе неимоверного слова: «проснусь». Господа забыл; помнил только себя – свою любовь к Нему и верность.
Если и все соблазнятся о Тебе, я никогда не соблазнюсь.
Иисус сказал ему: истинно говорю тебе, что в эту же ночь, прежде чем пропоет петух, трижды отречешься от Меня. (Мт. 26, 33–34).
Но он еще с большим усилием говорил: хотя бы мне должно было и умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя! То же и все говорили. (Мк. 14, 31).
То же будут говорить все люди до конца времен и так же, как Петр, отрекутся; так же предадут, как Иуда. Это знает Иисус, но и тени нет упрека в слове Его Петру – только бездонно-тихая грусть.
Сын человеческий, пришед, найдет ли веру на земле? (Лк. 18, 8).
И приходят в место, называемое Гефсимания. (Мк. 14, 32.)
«Место», χωρίον, значит: «усадьба» или «участок земли». Здесь, по свидетельству IV Евангелия, был сад.
…Вышел за поток Кедрон, где был сад…
Знал же это место Иуда, предатель Его, потому что Иисус часто бывал там с учениками Своими. (Ио. 18, 1–2.)
Имя усадьбы «Гефсимания», по-еврейски, gat schemanim, по-арамейски, gat schamne, значит: «Масличное Точило».[822] Судя по тому, что сад находится в «усадьбе», он довольно большой и, как все такие подгородные сады, огражден высокой, от воров, стеною с запирающейся, должно быть, на замок, дверью или калиткой. Место Гефсимании, если верно угадано очень, кажется, древним церковным преданием, находилось на ежедневном обратном пути Иисуса из Иерусалима в Вифанию, так что Он мог заходить сюда, чтобы остаться наедине с учениками, что трудно было в Иерусалиме и даже в Вифании, где тотчас окружала Его толпа.[823] Если так, то этим подтверждается историческая точность Иоаннова свидетельства: «часто бывал там с учениками Своими».
В самой глубине сада, под тенью маслин (нынешние гефсиманские, очень высокие и густолиственные, – может быть, праправнучки тех), находилась уцелевшая до наших дней глубокая пещера, одна из тех, что часто служили для устройства масличных точил, потому что хранили до поздней осени летнюю ровную, для выделки масла нужную теплоту.[824] Праздная до жатвы маслин пещера эта могла служить Иисусу и Двенадцати местом ночлега и надежным от врагов убежищем.
Стены сада, запертая дверь, укрывающая тень маслин – вот сколько защит, – судя по ним, Иисус не торопил смерти Своей и не облегчал ее врагам.
Если верно сохранено в памяти предания и то, что хозяин или хозяйка Сионской горницы и владелец или владелица Гефсиманской усадьбы – одно и то же лицо, отец или мать нашего вернейшего свидетеля, Иоанна-Марка, то понятно, что прямо с Тайной Вечери пошел Иисус в Гефсиманию и что Иуда мог легко узнать об этом от одного из Одиннадцати или даже от Самого Иисуса: если бы спросил Его: «куда идешь?» – то меньше всего, конечно, утаил бы это Господь от «друга» Своего, Иуды, потому что любил его и верил ему до конца.
В сад вошел Сам и ученики Его. (И о. 18, 1.)
Прямо против них возносился, точно реял, в лунном тумане над долиной Кедрона величественный храм с лунным золотом кровельных плит над голубоватой белизною мраморов, как снеговая в лунном сиянии гора.[825]
Все везде в эту ночь бело и черно, резко до боли в глазах, ослепительно, а здесь, в саду, под масличной листвой, в путанице белых светов и черных теней, еще белее, чернее, ослепительней; похоже на пожарище: серый пепел маслин, белый пепел луны, черный уголь теней, – все луной точно выжжено.[826]
Мертвая была и здесь тишина, как везде, но более чуткая. Глухо иногда доносившийся лай и вой городских псов по странной прихоти здешнего эха перемещался так, что, казалось, не на земле, а где-то высоко на небе лают и воют на луну невидимые псы.[827] Птица, встрепенувшаяся вдруг, шуршала в ветвях, точно от испуга кто-то вздрагивал во сне, и еще мертвее становилась тишина, еще белее, ослепительнее свет луны, и все под ним еще более похоже на человека в столбняке, с широко раскрытыми глазами и застывшим на губах криком ужаса.