Днем Он учил во храме, а ночи, выходя, проводил на горе Елеонской.
И весь народ с утра приходил к Нему в храм слушать Его. (Лк. 21, 37–38.)
Вечером в Среду уйдет из Иерусалима в Вифанию, и народ уже не увидит Его, пока не выведет Его к нему Пилат, в терновом венце и багрянице, осмеянного, оплеванного, окровавленного.
Се, Царь ваш! (Ио. 19, 14)
Но, прежде чем уйти, скажет Сын человеческий Израилю – всему человечеству – последнее слово, неумолкаемое до конца времен. В том-то и сила этого слова, что оно никогда не умолкнет; через двадцать веков будет звучать, как будто сказано сейчас.
Горе вам, книжники и фарисеи, что затворяете царство небесное людям; ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.
Горе вам, вожди слепые!
Самое внутреннее в людях обличает взор всевидящий: гробы набеленные прозрачны под ним, точно хрустальны, и видно, какая нечисть внутри. Слушают фарисеи молча, не двигаясь, точно пригвожденные к позорному столбу; не могут уйти, должны дослушать все до конца. «Горе! Горе! Ouai! Ouai!» – как бича ударяющего свист.
Первая вспыхнувшая искра Вечного Огня:
идите от Меня, проклятые, в огнь вечный;
первая точка Страшного Суда во всемирной истории – вот что такое это слово.
О, если бы можно было нам сказать: «Это они, а не мы; огненным бичом их лица – не наши исполосованы»! Но стоит нам только посмотреться в зеркало, чтобы и на своем лице увидеть след бича Господня.
Дополняйте же меру отцов ваших.
Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля…
Истинно говорю вам, что все это придет в род сей… Се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23).
Чей дом? Только ли Израиля? Нет, и всего человечества.
Если не покаетесь, все так же погибнете. (Лк, 13, 3.)
Это – самое огненное, яростное, «мятежное», «переворотное», «революционное» из всех на земле сказанных слов. Только в тот день, когда оно исполнится (а мы все слышим или могли бы услышать, что слово это слишком верно и вечно, чтобы могло не исполниться), только в тот день и начнется не мнимая, а действительная, не наша, «демоническая», а Его, Божественная, Революция – путь к царству Божию на земле, как на небе.
«Или Он, или мы; если мы с Богом, то Он с диаволом», – думают враги Господни, не только фарисеи-лицемеры, но и люди глубокой совести. Очень вероятно, что были минуты, когда мудрые политики, слуги Ганановы, надеялись, что дело с Иисусом кончится, как все на свете кончается, – ничем, сойдет на нет, игра будет вничью. Но были, вероятно, и другие минуты, когда чувствовали они, что почва уходит у них из-под ног, и всегдашнее правило их: «не двигать неподвижного» – может оказаться недостаточным: все куда-то сдвинулось, началось-таки «возмущение в народе». «Шут на осле» для них страшнее, чем думал Ганан.
Кажется, в Среду под вечер, после той «возмутительной» речи, собрались члены Синедриона в доме Каиафы:[754]
И положили в совете, схватив Иисуса хитростью, убить. (Мт. 26, 3–4).
Но говорили: только не в праздник (Пасхи), чтобы не сделалось возмущение в народе. (Мк. 14, 2.)
«Только не в праздник» – значит «до праздника»:[755] все согласны в том, что надо спешить и, несмотря на опасность «возмущения», кончить все в оставшиеся от Среды до Пятницы сорок восемь часов.[756] «Хитростью схватив, убить» – значит: убить тайным, из-за угла, нападением, может быть, наемных убийц.
Что произошло на этом последнем совещании, мы не знаем; но можем об этом хотя бы отчасти судить по свидетельству IV Евангелия о другом подобном совещании, более раннем, но в те же предпасхальные дни (Ио. 11,55).
Первосвященники же и фарисеи собрали совет и говорили: что нам делать?
Если оставим Его так, то все уверуют в Него и придут римляне и овладеют и местом нашим (храмом), и народом. (Ио. 11, 48.)
«Что нам делать?» – почти крик отчаяния. Струсили так, что потеряли голову. Может быть, и в том последнем решении: «хитростью схватив Его, убить» – храбрость отчаяния. Это еще яснее при Вшествии в Иерусалим:
видите, что ничего не можете сделать? Весь мир идет за Ним. (Ио. 12, 19.)
Только мудрый Ганан знает, что надо делать. Он-то и говорит устами Каиафы – одной из послушных, в кукольном театре на невидимых ниточках движущихся кукол:
вы ничего не знаете; и не рассудите, что лучше нам, чтобы один человек умер за народ, нежели чтоб весь народ погиб. (Ио. 11,49–50.)
Цель оправдывает средства в политике, а в арифметике миллион человеческих жизней больше одной.[757] В голову им не приходит однажды Никодимом, членом Синедриона, заданный вопрос:
судит ли закон наш человека, если прежде не выслушают его и не узнают, что он делает? (Ио. 7, 51.)
Нет, закон не судит Христа, а убивает:
с этого дня положили Его убить. (Ио. 11, 53).
«Хитростью схватив, убить» – это легче сказать, чем сделать.
Первосвященники же… искали погубить Его и не находили, что бы сделать с Ним, потому что все народное множество приковано было к устам Его. (Лк. 19, 47–48.)
Слуги их, посланные однажды, чтобы схватить Его, вернулись ни с чем и, когда спросили их:
почему же вы не привели Его? —
отвечали:
никогда человек не говорил так, как этот Человек. (Ио. 7, 45–46.)
Слуги «прельстились», но и господа их – тоже: члены Синедриона Никодим и Иосиф Аримафейский – тайные ученики Господни (Ио. 19, 38–39). И, может быть, не только эти.
…Многие же из начальников уверовали в Него; но ради фарисеев не исповедовали, чтобы не быть отлученными от Синагоги. (Ио. 12,42.)
Всюду измена, наверху и внизу. Знают враги Иисуса, что, как бы ни охладел к Нему народ, гаснущее сегодня пламя может вспыхнуть завтра с новою силою. Если и за мертвого Иоанна Пророка весь народ готов был побить их камнями, то за живого Иисуса Мессию – тем более. Только что на Него покусятся – вырастет народ вокруг Него стеною, защитит Его или растерзает убийц.[758]
Знают также, почему Он каждый день уходит на ночь в Вифанию: прячется там или прячут Его другие в верном убежище; преданные ученики охраняют Его. Сколько их – двенадцать, семьдесят или больше, – никому неизвестно; но эти не выдадут.
«Что же делать?» – думают глупые в отчаянии; но мудрый Ганан все еще надеется; кто-то шепчет ему на ухо: «Предатель».
А пока что дело врагов Господних остановилось на мертвой точке; но и дело друзей Его – тоже. Все опять заколебалось, как уже столько раз, на острие ножа. Все еще мог бы сказать Иисус всему народу – всему человечеству: «Недалеко ты от царства Божия»; все еще люди могут сделать выбор между Иисусом и Гананом, Сыном Божиим и сыном дьявола: «может быть, Сына моего постыдятся»; все еще «может быть», ничего до креста не потеряно: можно все исправить, искупить, остановить на краю гибели, – спасти. Только бы хоть кто-нибудь был с Ним до конца – до Креста. Но вот никого во всем Израиле – во всем человечестве. Он – один, как никто никогда не был и не будет в мире один.
Кажется, в тот самый час, когда враги Его совещались, как бы Его убить, —
сел Иисус против сокровищных ящиков (в храме) и наблюдал, как народ кидает в них медь. (Мк. 12, 41.)
В первом из двух внутренних, язычникам недоступных дворов храма, так называемом «Женском», azarat naschim, в одной из великолепных, блиставших драгоценными вкладами сокровищных палат, шли по стенам вделанные в них тринадцать ящиков, суженных кверху наподобие труб, так и называвшихся «трубами», schopharot – как бы огромных копилок, с отверстием в узком конце для кидаемых монет и с особою под каждым ящиком надписью о назначении вкладов.[759]
Против них-то и сел Иисус. К этому быстрому, прямо, как всегда, к делу идущему воспоминанию Марка-Петра прибавляет живую черту, в лице Иисуса, «живописец» Лука (21, l):
очи подняв,
, увидел…
Значит, сидит сначала, опустив глаза, должно быть, глубоко задумавшись, ничего кругом не видя.[760]
В этот предпоследний вечер Свой на земле, последний – с народом, молча, праздно сидит, ничего не делает, – не учит, не исцеляет, как будто Ему уже нечего делать с людьми и людям – с Ним: между ними все кончено. Был всегда один, но теперь, как никогда.
Длинной, должно быть, вереницей проходят люди к тринадцати ящикам. Видят ли Его, узнают ли или проходят мимо Него, как мимо пустого места? Судя по тому, что сейчас подзовет к Себе учеников, отошли от Него и они (это не случайно вспоминает Петр-Марк: через тридцать лет видит, как Иисус тогда был один). Может быть, и хотели бы к Нему подойти, но не смеют: слишком один.
Вот наступает час, и наступил уже, когда вы рассеетесь, каждый в свою сторону, и оставите Меня одного. Но Я не один, потому что Отец со Мной. (Ио. 16, 32).
Вдруг поднял глаза и увидел.
Многие богатые клали много.
Пришедши же, одна нищая вдова положила две лепты, что составляет кодрант.
Он же, подозвав учеников Своих, сказал им:
аминь, говорю вам, —
(так всегда начинает, если хочет, чтобы слово Его врезалось в память слушателей), —
аминь, говорю вам, эта нищая вдова бросила больше всех бросавших в ящик.
Ибо все они клали от избытка своего, а она от нищеты своей положила все, что имела, все пропитание свое (всю жизнь,
) (Мк. 12, 41–42).
Сердце нищей видит Нищий, знает, что последний грош иногда – «вся жизнь». Две у нее были денежки: могла бы сохранить для себя, пожалеть одну; но вот отдала обе.[761] Кому? В те тринадцать ящиков собиралась не милостыня бедным, а приношения на дом Господень, храм: значит, последнее свое отдала не людям, а Богу. И солнцем засияет эта темная полушка в слове Господнем: «аминь, говорю вам», – до пределов земли и до конца времен.
«Поднял глаза и увидел». Та же у Него и теперь ясность и тишина видящего все, потому что все любящего взора, как там, в Назарете, когда Он с детским любопытством наблюдал, как бедная женщина, может быть, матерь Его, зажегши свечу, подметала комнату, чтобы найти потерянную драхму (Лк. 15, 8–10); или уличные дети, ссорясь от скуки, играли то в свадьбу, то в похороны (Мт. 11, 16).
Между двумя Агониями – через три дня после первой, во храме, и накануне второй, в Гефсимании, – эта ясность и тишина.
Если Я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со Мной: Твой жезл и Твой посох, они успокаивают Меня. (Пс. 22, 4).
Как Он страдал, мы знаем или могли бы узнать, хотя бы отчасти, по собственному опыту; но никогда не узнаем, как Он блаженствовал.
Редкие, побывавшие почти внутри смерча и чудом спасшиеся пловцы вспоминают, что в последние минуты перед тем, как разразиться смерчу, – над самою осью вертящегося с непостижимой быстротой водяного волчка-хобота, в совершенно круглом между угольно-черных разорванных туч, отверстий, сияло райски голубое небо. Ясность блаженства Господня над Агонией – это голубое небо над смерчем.
Та же ясность и тишина, как в бурю на Геннисаретском озере:
сделалась великая тишина. (Мк. 4, 38–39.)
«Я победил мир». Чем? Тишиной. «После бури веяние тихого ветра – и там Господь» (III Цар. 19, 12). Всех бурь земных тишина небесная – Он.
И, вышедши, Иисус шел от храма; и приступили к Нему ученики Его, чтобы показать Ему здания храма. (Мт. 24, 1.)
Идучи в Вифанию, всходили, должно быть, по западному склону горы Елеонской, откуда видны были основания храма, с циклопическими каменными глыбами.[762] Вдруг остановились, оглянулись.
И говорит Ему один из учеников Его: Учитель, посмотри, какие камни и какие здания! (Мк. 13, 1.)
Рабби Иешуа, бывший «каменщик», naggar, мог их оценить.
Видите ли все это? Истинно говорю вам, камня на камне здесь не останется; все будет разрушено. (Мт. 24, 2.)
Молча, должно быть, как бы онемев от ужаса, выслушали ученики пророчество и пошли дальше, восходя на гору.
С западной, обращенной к Иерусалиму, в те дни пустынной, вершины Елеонской горы виден был весь храм внизу, как на ладони, с восходящими уступами многоколонных дворов, с клубящимся над жертвенником облаком дыма, с золотым челом главного Святилища и чуть колеблемой ветром, как бы дыханием уст Господних, таинственной завесой перед входом во Святая Святых.[763] «Дело рук человеческих, изумительнейшее», по слову Иосифа Флавия; «безмерного великолепия храм», по слову Тацита,[764] – создание полу-Мессии, полуразбойника, Ирода: если ученики об этом не думали, – думал, может быть, Иисус.
Часто, поздней весной, на Иудейских горных высотах, после таких суточных грозовых ливней, как в тот Серый Понедельник, наступают вдруг свежие, как бы осенние, несказанно ясные, хрустально прозрачные дни. Может быть, и этот, предпоследний день Господень был такой. Солнце заходило за храмом, и золото кровельных плит горело на небе, как второе солнце. Тихий свет вечерний, как бы лампадный, теплился на сером стволе вековой, горными ветрами скрюченной маслины, на чьих корнях, может быть, сидел Иисус, молча, пристально глядя на храм, на Иерусалим, на всю свою родную землю, как любящий – на лицо возлюбленной, перед вечной разлукой.
Восемь из Двенадцати отослал, должно быть, вперед, в лежавшую внизу, на склоне горы, Вифанию, где Марфа и Мария готовили Ему последнюю вечерю, в доме Симона Прокаженного; четверо же, – две первозванных братских четы, Петр и Андрей, Иаков и Иоанн, – остались с Ним наедине. Этим, только четверым, первым людям на земле, откроет Господь ужасающеблаженную тайну Конца.
И когда Он сидел на горе Елеонской, прямо против храма, спрашивали Его наедине (втайне,
) Петр и Иаков, Иоанн и Андрей:
скажи нам, когда это будет, и какой знак, когда все это должно исполниться? (Мк. 12, 3.).
Знаем ли мы, что им ответил Иисус, хотя бы только с приблизительной точностью, потому что слишком невероятно, чтобы наш единственный, возможный, через Марка, свидетель-слышатель, Петр, мог запомнить дословно и почти через сорок лет повторить эту, у Марка – самую длинную, а у Матфея и Луки – одну из самых длинных речей Господних? Кажется, впрочем, все три свидетеля независимо друг от друга черпают содержание Елеонской речи из какого-то общего, потерянного для нас, должно быть, арамейского письменного источника, так что весь вопрос сводится к тому, насколько уцелело в этом источнике исторически подлинное воспоминание о словах Иисуса.[765]
Как бы, впрочем, мы ни ответили на этот вопрос, одно несомненно: надо быть лишенным всякого не только религиозного, но и исторического, и художественного вкуса, всякого «музыкального слуха» к прошлому, чтобы видеть в этом древнейшем, досиноптическом источнике, как все еще видят евангельские критики, не более чем один из тех «иудео-христианских апокалипсисов», что ходили по рукам накануне 66 года (начала Иудейской войны-революции), – один из тех простонародных «летучих листков», что-то вроде наших подпольных революционных воззваний. Стоит лишь сравнить Елеонскую речь с тем, тоже «подпольным воззванием», «иудео-христианским апокалипсисом», только в колоссально увеличенных размерах, который мы называем «Откровением Иоанна», – стоит лишь их сравнить, чтобы сразу услышать, какая разница между этими двумя голосами – тем, Иоанновым, только, и этим, Иисусовым, не только человеческим: там «голоса семи громов», а здесь тихий голос, человеческий, но насколько менее значительно то, чем это! Самое, может быть, «ужасное – удивительное» для нас в Елеонской речи о Конце именно то, что Иисус говорит о нем так просто, тихо, почти ни разу не возвышая голоса; говорит о космических бурях:
звезды спадут с неба, и силы небесные поколеблются. (Мк. 13, 25), —
с такой же тишиной и ясностью, какая и в этом весенне-осеннем, хрустально-прозрачном небе над Ним сейчас, и в давешнем, детски любопытном взоре, каким наблюдал Он, как люди кидали монеты в сокровищные «трубы». Самое, может быть, единственное, ни на что не похожее, а потому и самое исторически подлинное в Елеонской речи (кто другой мог бы так говорить, кроме Него?) – это нечеловеческое спокойствие. О, конечно, и в этих спокойных словах бьется сердце Его; но трудно догадаться по едва уловимым дрожаниям голоса, в этом, например, слове:
будет такая скорбь, какой не было от начала творения… даже доныне, и (уже) не будет (Мк. 13, 19), —
или в этом подобном зовущему в ночной тишине на пожар колоколу:
чтό вам говорю, говорю всем: бодрствуйте,
(Мк. 13, 37), —
так же трудно догадаться по этим едва уловимым дрожаниям голоса о глубоко скрытом волнении Его, как по чуть скользящей на гладкой поверхности вод солнечной ряби о только что, может быть, перевернувшем дно океана землетрясении – о неведомой никому «Атлантиде» на дне Атлантики.
«Все эти пророчества не имеют ничего общего с историческим Иисусом»;[766] в них – только «мимолетная фантазия» или попросту «глупости»;[767] только в душевном состоянии, «близком к помешательству, мог искать Иисус убежища от овладевшего Им отчаяния в таких фантастических грезах».[768] Вот с какой высоты судят Елеонскую речь люди наших дней. Но и крайние скептики вынуждены в ней признать историческую подлинность по крайней мере двух слов: о том, что Сын человеческий не знает, когда наступит Конец, и о том, что «род сей» увидит Конец.
Первое слово, о неведении Сына, слишком противоречит исконному, уже первообщинному, догмату о единосущном Отцу всеведении Сына: «все предано Мне Отцом» (Мт. 11, 27), а второе слишком противоречит неотразимо очевидному опыту: «род сей» вымер, не увидев Конца; слишком оба эти слова «соблазнительны» уже для ближайших к Иисусу учеников, чтобы кому-нибудь из них могло прийти в голову, «выдумав» их, «сочинив», вложить в уста Господни, если бы слова эти не врезались в память слышавших, может быть, потому именно так неизгладимо, что были для них слишком «соблазнительны».[769] И по мере того как поколения одно за другим уходят, а конец мира не наступает, и все мертвее, неподвижнее становится догмат о единосущном Отцу всеведении Сына, – соблазн возрастает в геометрической прогрессии. «Радуется Арий, радуется Евномий (злейшие еретики, отрицающие единосущность Сына Отцу) – как бы неведению Учителя», – скорбит бл. Иероним,[770] а св. Амвросий гневается до того, что, предвосхищая методы нынешних критиков, считает подлиннейшее слово Господне лживою «вставкою», «интерполяцией».[771]
Все это показывает только одно: мертвый, неподвижный догмат недостаточен, нужен опыт живой, движущийся, чтобы постигнуть, как относится Сын Божий к Отцу и Сын человеческий – к Сыну Божию, Иисус – ко Христу; опыт нужен во всем, а особенно в этом – в тайне не только извне, в мире, по закону необходимости, но и в человеке, изнутри наступающего, свободно человеком творимого Конца. Если бы только извне, в необходимо установленной точке времени, конец мира был уже дан, то главное условие творчества – свобода была бы нарушена. Вот почему Сын не должен, не может, не хочет знать, когда наступит Конец.
Судя по общему для слов Господних правилу: чем неимоверней, «соблазнительней», тем подлинней, – два эти слова – о неведении Сына и о «роде сем», свидетеле Конца (как бы мы ни понимали загадочные слова: «род сей»,
, – два эти слова подлинны в высшей степени, и даже в большей, чем это кажется маловерным критикам. Лев узнается по когтям; Иисус – по таким словам. Слишком на Него похожи они, слишком для Него значительны, чтобы мы могли признать с такой поспешной легкостью, с какой это делают новейшие критики, что вся между этими двумя словами движущаяся, от них идущая остальная речь о Конце – только слабая и грубая, «ничего общего с историческим Иисусом не имеющая подделка». Пусть мы не можем угадать по евангельской записи с дословной точностью, что Иисус говорил; но что Он хотел сказать – можем. Так же, как по собственноручной подписи мы узнаем, чье письмо, или по двум в темной комнате блеснувшим искрам глаз, чье лицо, – так же мы могли бы узнать и по этим двум словам, чья Елеонская речь о Конце.
Два в один миг, как бы в одном дыхании, произнесенных слова – это:
род сей не прейдет, как все это будет, —
наступит конец мира; и то:
дня же того или часа никто не знает, – ни Ангелы небесные, ни Сын; знает только Отец. (Мк. 13, 30–32.)
Противоречие между этими двумя словами неразрешимо, если «род сей», как полагает большая часть новейших критиков, значит: «современное Иисусу поколение». В счете мировых эонов-веков между концом и началом мира, – 40–50 лет, средняя жизнь поколения, – не «день», не «час», не даже секунда, а невообразимая для нас дробь, атом времени. С этой-то, более чем астрономической точностью знает Иисус время Конца – «день и час». И вот, в тот же миг, в том же дыхании: «дня же того или часа не знает Сын». Чтобы так противоречить Себе, надо было Ему и впрямь «сойти с ума».
Весь вопрос в том, действительно ли «род сей» значит «поколение». Греческое слово γενεά двусмысленно; может значить: весь «род людской», все «человечество», или «род – поколение». Но в простонародно-эллинистическом языке Евангелия, koinè, второй смысл вероятнее. Вспомним, однако, что Иисус говорит не по-гречески, а по-арамейски и что на этом языке Он мог употребить слово менее двусмысленное, чем γενεά. Это тем вероятнее, что надо было Ему опять-таки и впрямь «сойти с ума», чтобы думать, что в ближайшие 40–50 лет «кончатся времена язычников» (Лк. 21, 24) и «во всех народах будет проповедано Евангелие» (Мк. 13, 10).