Вышел к ним Пилат и сказал: в чем обвиняете вы человека сего?
Они же сказали ему в ответ: если бы не был Он злодеем, мы не предали бы Его тебе.
Новую «иудейскую наглость» понял, должно быть, Пилат: требуют, чтобы поверил им на слово и без суда скрепил приговор; хотят взвалить на него всю ответственность за гнусное дело.
Пилат сказал им: возьмите Его вы и, по закону вашему, судите.
Поняли, должно быть, и они, что попали в ловушку; молча проглотили обиду – напоминание об отнятом у них праве меча, jus gladii.
Иудеи же сказали Пилату: нам не позволено предавать смерти никого. (Ио. 18, 29–31.)
И начали обвинять Иисуса, говоря: мы нашли, что Он развращает народ наш и запрещает давать подать кесарю, делая Себя Христом – Царем. (Лк. 23, 2.)
Это – главное обвинение, страшное не только для Иисуса, но и для самого Пилата: «Иисус – царь Иудейский».
И когда обвиняли Его… Он ничего не отвечал. Тогда говорит Ему Пилат: слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя?
Но Иисус не отвечал ему ни на одно слово, так что наместник очень дивился. (Мт. 27, 14.)
…И настаивали, говоря: Он возмущает народ, начиная от Галилеи до сего места. (Лк. 23, 5.)
Это и значит: «Возмутитель всесветный», – как некогда скажут об учениках Иисуса: «люди, Возмущающие вселенную» (Д. А. 17, 6).
Пилат же опять спросил Его: Ты ничего не отвечаешь? Видишь, как много против тебя свидетельствуют.
Но Иисус и на это ничего ему не ответил. (Мк. 15, 4–6.)
Тогда Пилат опять вошел в преторию и призвал Иисуса. (Ио. 18, 33.)
Руки, должно быть, велел у Него развязать; долго смотрел, глаз оторвать не мог от вдавленных веревками, на бледно-смуглой коже, красных запястий. «Как затянули, мерзавцы!» – может быть, подумал.
Прямо повисли руки; складки одежды легли прямо. Веки на глаза опустились так тяжело, что казалось, уже никогда не подымутся; так крепко сомкнулись уста, что, казалось, уже не разомкнутся никогда.
Пристальней вгляделся в лицо Его Пилат. «Сын богов?» Нет, лицо как у всех. Странно только, что как будто знакомо; точно где-то видел его, но не может вспомнить, где и когда: как будто во сне.
И спросил Его Пилат: Ты – царь Иудейский? (Мк. 15, 2.)
Римская гордыня, и удивление, и жалость в этом вопросе: «тебе ли несчастному, думать о царстве, с Августом Тиберием Божественным спорить?» Медленно тяжело опущенные веки поднялись; сомкнутые уста разомкнулись медленно.
Ты говоришь (Мк. 15, 2), —
услышал Пилат тихий голос, и еще яснее почувствовалось, что где-то, когда-то видел это лицо.[897]
«Ты – царь Иудейский?» – этот вопрос, и ответ: «ты говоришь», у всех четырех евангелистов, – слово в слово, тот же: врезался, должно быть, в память неизгладимо. Кажется, ответ подтверждается и внеевангельским свидетельством Павла:
…доблестно исповедал Себя, μαρτύρησα ντος… ήν τκαλήν, перед Понтием Пилатом… Христос (Царь) Иисус. (I Тим. 6, 13.)
В доме Каиафы, исповедал Себя перед лицом всего Израиля: «Я – Сын», а в претории Пилата, – перед лицом всего человечества: «Я – Царь». Если отвечает как будто уклончиво двусмысленно: «ты говоришь, а не Я», то потому только, что не может признать Себя «царем Иудейским», в том смысле, как это разумеет Пилат. Ложно понял бы тот оба прямых ответа: «Я Царь», и «Я не Царь». С более математическою точностью нельзя было ответить, и какое нужно было спокойствие, чтобы ответить так!.[898]
Стоило бы только Иисусу сказать: «нет, Я не царь», и был бы спасен. Он и сам это знает, конечно; но воля Его пострадать все еще, и в этой второй Агонии, непоколебима: мужественно вольно идет на крест.
Никто не отнимает жизни у Меня, но Я сам отдаю ее: власть имею отдать ее, и власть имею опять принять ее. (Ио. 10, 17–18.)
Очень вероятно, что весь разговор (кажется, впрочем, Иисус опять умолкает, после тех двух единственных слов: «ты говоришь», и говорит уже один Пилат; в этом правы синоптики, вопреки IV Евангелию), весь разговор, слишком для перевода внутренний, идет не по-арамейски, а по-гречески, без толмача. Сразу, может быть, не понял Пилат, что значит, на греческом языке, арамейское: «ты говоришь»: «да» или «нет»? Но вдумался – понял: «ты говоришь, что Я – царь. Я на то и родился и пришел в мир, – чтобы царствовать», – как верно понял Иоанн (18, 37). – «Доблестно исповедал Себя Христос-Царь, Иисус»; это, может быть, прочел и Пилат в лице безмолвного Узника.
После такого признания из уст самого Подсудимого, должно бы судье, по букве закона, прекратив ненужный допрос, объявить приговор, потому что в Иудейской провинции, как сами же иудеи признают сейчас, «нет иного царя, кроме кесаря» (Ио. 19, 15). Но понял, вероятно, Пилат и то, что в этом деле буква закона мертва: здесь «совершенный закон – беззаконие совершенное», summa jus, summa injuria. В том, что Иисус считает Себя «царем Иудейским», не делая ничего для приобретения царства, Пилат не находит достаточной для приговора вины и продолжает тщетный допрос совершенно безмолвного, по синоптикам, а по Иоанну, почти безмолвного Узника.[899]
Твой народ и первосвященники предали Тебя мне. Что же Ты сделал? —
спросил Пилат.
Царство Мое не от мира сего (Ио. 18, 35–36), —
ответил будто бы Иисус, если верить, кажется, не первому, а одному из следующих, неизвестных «Иоаннов», творцов IV Евангелия. Мог ли бы так ответить Иисус? Кто сказал только что или дал понять: «Я Царь Иудейский», – Тот, если бы и мог сказать: «царство Мое не от мира сего», то, уж конечно, совсем не в том смысле, как это будет понято христианством за две тысячи лет. Чтобы ответить так, надо было бы Иисусу отречься от Христа – от самого Себя, и от главного дела всей жизни и смерти Своей:
да приидет царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе.
Нет, если бы только предвидел даже не первый, а один из последних «Иоаннов», что это слово так будет понято, то не вложил бы его в уста Господни.
В этой темнейшей загадке христианства, кажется, главное и все решающее слово – «ныне».
Ныне,
, царство Мое не отсюда, —
это никем никогда не услышано. «Ныне – сегодня – сейчас царство Мое еще не от мира сего; но уже идет в мир; будет и здесь, на земле, как на небе».
Это почти понял, хотя бы на одно мгновение, даже такой «средний человек», как Пилат.
Итак, Ты – царь? (Ты все-таки Царь?),
(Ио. 1, 37), —
повторяет он и настаивает, чтобы понять совсем. И слышит сказанный, или читает опять безмолвный, ответ Узника:
Я на то и родился и пришел в мир, – чтобы царствовать.
Понял Пилат почти, но не совсем: мелькнуло – пропало; было, как бы не было. «Царство Его не от мира сего – неземное, на земле невозможное, неопасное», – это понял Пилат уже не почти, а совсем, и, должно быть, успокоился, убедился окончательно, что перед ним не «злодей», не «бунтовщик», не «противник кесаря», а невинный «мечтатель», что-то вроде «Иудейского Орфея», безобидного, смешного и жалкого: такого казнить, все равно что ребенка. Понял это Пилат и, может быть, уже готовил в уме донесение в Рим: «в деле сем не нашел я ничего, кроме суеверия, темного и безмерного».[900]
Мытаря, блудницу и разбойника на кресте легче было полюбить Иисусу, чем «среднего человека», Пилата. Но если не полюбил, то, может быть, пожалел; предложил ему спасение за то, что он почти хотел Его спасти. Что-то сказал ему об истине, – что именно, мы не знаем, потому что слова, будто бы, Иисусовы:
всякий, кто от истины, слушает гласа Моего (Ио. 18, 37), —
слишком Иоанновы. Но ответ Пилата мы знаем с несомненной, исторической точностью; слышим его, как слышал Иисус; видим, как видел Он, в тонкой усмешке на бритых губах, страшную, как бы неземную, скуку, может быть ту самую, с какой будет смотреть Пилат на воду, мутнеющую от крови растворенных жил.[901]
Что есть истина? (Ио. 18, 38), —
в этом слове – «громовое чудо», как скажет Великий Инквизитор о трех Искушениях дьявола: «если бы слово это было бесследно утрачено, забыто, и надо было бы восстановить его, то вся премудрость земная могла ли бы изобрести хоть что-нибудь подобное?» О, конечно, не «среднего» ума человек говорит его, а тот, кто за ним: весь Рим – весь мир. Что, в самом деле, мог бы сказать весь мир самой Божественной Истине, призванной на суд его, как не это: «что есть истина?» Но, сколько бы ни спрашивал Пилат, Иисус молчит: уже не говорит, а делает. «Слово стало плотью», и всякое отныне слово человеческое с этим божественным деланием несоизмеримо. Он уже не говорящая, а Сущая Истина. «Что есть истина?» – на этот вечный вопрос мира сего – вечный ответ Сына человеческого: «Я».
И, сказав это слово, опять вышел Пилат к Иудеям, и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нем.
Так, в IV Евангелии (18, 38), а в III (23, 14):
вы привели ко мне человека сего, как развращающего народ, и вот я… исследовал и не нашел Его виновным ни в чем том, в чем «вы обвиняете его.
И опять, в IV Евангелии (19, 7–8):
Иудеи же отвечали Пилату: мы имеем Закон, и по Закону нашему, Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим.
И, услышав это слово… Пилат устрашился.
Вспомнил, может быть, «сына богов», Тиберия.
И, опять войдя в преторию, сказал Иисусу: откуда Ты?
Но Иисус не ответил ему (Ио. 19, 9).
Весь – тишина, молчание, тайна, ужас. И Пилат, может быть, сам удивился – «устрашился» того, что сказал. Вспомнил, как на полях Меггидонских, у подножия горы Гаризима, плачут самарийские флейты-киноры о боге Кинире-Адонисе:
воззрят на Того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне единородном. (Зах. 10, 12.)
Вспомнил, может быть, как страшно отомстил Фиванскому царю, Пентею, неузнанный и поруганный им, в человеческом образе, бог Дионис, такой же, как этот, – жалкий узник.[902]
Но мелькнуло – пропало; было, как бы не было. И разгневался, должно быть, Пилат на себя, и на Него, за то, что почти было.
Мне ли не отвечаешь? Или не знаешь, что я имею власть распять Тебя и власть имею отпустить Тебя?
Иисус молчал.
Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было тебе дано свыше; потому более греха на том, кто предал Меня тебе, —
этот безмолвный ответ, может быть, прочел судия в глазах Подсудимого. Кто предал Его? Иуда, Ганан, Израиль? Нет, весь мир.
С этой минуты, Пилат искал отпустить (оправдать) Его. (Ио. 19, 10–12.)
Этого и прежде искал, но теперь – еще больше: смутно, может быть, хотя бы на одно мгновение, понял, что сам погибнет, если Его не спасет.
Выйдя опять с Иисусом на Лифостратон, – в который раз? – увидел Пилат, что, только что пустынная, площадь наполняется народом, как водоем – вдруг пущенной водой. Снизу, с храмовой площади. —
всходила толпа,
, – живо вспоминает, как бы глазами видит, Марк. Если бы римский наместник не был так слеп к «презренным» иудеям, то пристальней вглядевшись в толпу, увидел бы, что это не настоящий народ, а поддельный, ряженый, – Гананова «кукла»: частью сиганимы, «стражи-блюстители» храма, дети знатных левитских родов; частью же храмовая челядь, слуги и рабы первосвященников, – самая черная чернь, заранее наученная, что, когда и по какому знаку делать; готовая, в угоду господам своим, не только «Сына Давидова», но и самого отца послать на крест.
Первосвященники… возбудили чернь (научили,
)… как погубить Иисуса. (Мт. 27, 20.)
К празднику же (Пасхи) наместник имел обычай отпускать народу одного узника, которого хотели. (Мт. 27, 15).[903]
Был у них тогда знаменитый узник, по прозвищу Варавва, —
так, у Матфея (27, 16), а у Марка (15, 7):
в узах был (некто) Варавва, совершивший вместе с другими бунтовщиками убийство в народном возмущении.
И, наконец, у Иоанна (18, 40), – «разбойник», ληστής, а в некоторых кодексах,
, «атаман разбойничьей шайки».[904]
В нашем каноническом чтении,
, – имя, а в древнейших и лучших кодексах Матфея и, может быть, Марка, – только прозвище: Bar Abba, что значит по-арамейски: «Сын Отца» – «Сын Божий», – одно из прозвищ Мессии; полное же имя: Иисус Варавва,
.[905] Так, в лучших кодексах Матфея, читал Ориген, и глазам своим не верил: «имя Иисуса, должно быть, еретиками прибавлено, потому что оно неприлично злодею».[906] Как будто все в этом деле – не самое «неприличное», что было когда-либо в мире. Нет, лучшая порука в исторической точности всего Матфеева свидетельства о суде Пилата – то, что это страшное и отвратительное созвучье имен, как бы дьявольская игра слов: «Иисус Варавва – Сын Отца», – здесь не умолчано.
Мы не можем не говорить того, что видели и слышали, —
скажут ученики Господни тем, «кто запретит им говорить об Иисусовом имени» (Д. А. 4, 18–20), поймут, потому что любят Его, что в Иисусовом имени – «все наоборот»: позор человеческий – слава Господня.[907]
Два «Мятежника», два «Освободителя», два «Христа»: Иисус и Варавва. Страшный тезка Сына Божия – сын дьявола. Выбор между ними сделает весь Израиль – все человечество, – мы знаем, какой.
Этим-то созвучием имен: «Иисус Назорей – Иисус Варавва», и наведен был, вероятно, Пилат на простейшую и, как ему казалось, счастливейшую мысль: хитрого Ганана перехитрить, поймать в ловушку и спасти Невинного Помня, как встречен был «царь Иудейский», пять дней назад, в торжественном шествии в Иерусалим, мог ли сомневаться Пилат в выборе народа между «двумя Иисусами»?
Итак… сказал им: кого же хотите, чтобы я отпустил вам: Иисуса Варавву или Иисуса, которого вы называете Мессией-Царем? (Мт. 27, 17.)
Тогда закричали все. не Его, но Варавву! (Ио. 18, 40).
Вряд ли понял Пилат сразу, что сделал; но вдумался – понял: «перехитрил Ганана, поймал в ловушку, спас Невинного!» – внутренне скрежетал на себя зубами. Хуже всего было то, что поставить рядом с осужденным на смерть злодеем Невинного – косвенно признать и Его достойным казни.
Крик в толпе усиливался; надо было что-нибудь решить.
Что же хотите вы, чтобы я сделал с тем, кого называете вы «царем Иудейским»? (Мк. 15, 12)
Только что это сказал, понял Пилат, что сделал новую глупость.
Распни Его, распни!
закричали все (Ио. 19, 6).
Снова Пилат возвысил голос:
…какое же зло сделал Он?
Если бы эти беснующиеся могли что-нибудь слышать, какую страшную силу имел бы для них этот вопрос, в устах язычника – «пса»!
Я ничего достойного смерти не нашел в Нем. Итак, наказав Его, отпущу. (Лк. 23, 22.)
Но еще сильнее закричали все:
если отпустишь его, ты не друг кесарю: всякий, делающий себя царем, – противник кесарю! (Ио. 19, 12).
Глупость за глупостью, – увязал Пилат в трясине. Понял, что уже не Иисуса надо спасать, а себя. Медленно проплыли перед глазами его, в желтом тумане хамзина, две красные тени, – страшный старик на Капрее и подлый наушник его, Сейан.
Бедный Пилат! Тщетно унизил «величие» римского суда, majestas immensa Romana; тщетно метался между Гаввафой и Преторией. Будет, может быть, спокойнее, когда увидит воду, мутнеющею от крови растворенных жил.
Услышав это слово («ты не друг кесарю»)… сел Пилат на судейское место. (Ио. 19, 13), —
«курульное кресло»,
, осененное римским орлом, держащим в когтях, над пуком связанных копий, дощечку с четырьмя заповедными буквами: S. P. Q. R. – Senatus Populusque Romanus.
На площади сделалась вдруг тишина: знали все, что когда судия сел на судейское место, то объявлен будет приговор.
Ликтор, подойдя к Пилату, подал ему две сложенные восковые дощечки – письмо Клавдии.[908]
Праведнику тому не делай никакого зла, потому что я сегодня во сне много за Него пострадала (Мт. 27, 19), —
прочел Пилат.
Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось мировая?[909]
Сломится ось еще не совсем, – снова починится; но по тому же месту сломится опять, уже совсем, и рухнет всей своей тяжестью. Сидя в мутнеющей от крови воде, вспомнит Пилат, как сидел тогда на Гаввафе, спасая Невинного.
Поднял руку судия, не смея взглянуть в лицо Подсудимого, и сказал:
вот Царь ваш!
Но они закричали: возьми, возьми, распни Его!
Пилат говорит им: царя ли вашего распну? Первосвященники же отвечали: нет у нас иного царя, кроме кесаря! (Ио. 19, 14–15.)
Лучше играть в руку Ганану нельзя было, чем играл Пилат, сам на свою голову бунтуя народ.
«Видя, что смятение, θόρυβος, увеличивается» (Мт. 27, 24), – сам, как будто нарочно, подливает масла в огонь. Если бы даже была здесь не Гананова «чернь», а настоящий «народ» – весь народ Божий, Израиль, то в ярость пришел бы и он, оттого что язычник – «пес», ругается над святейшей надеждой Израиля – Мессией.
В этом: «
, возьми, возьми Его!» – слышится как бы крик задыхающейся ярости. Тот же крик, в двух шагах от той же Гаввафы, послышится, лет через двадцать, когда будет требовать народ смерти Павла:
истреби от земли такого, ибо ему не должно жить! – … кричали, метали одежды и бросали пыль на воздух. (А. Д. 22, 22–23.)
Смотрит Пилат на искаженные бешенством лица, на горящие нечеловеческим огнем глаза, и кажется ему, что это не люди, не звери, а дьяволы.
Казни Его требуют не все; иные плачут, —
скажет Пилат в «Евангелии от Никодима».[910] Этого, конечно, не мог он сказать. Но это могло быть, если б не могло, – надо бы поставить крест на человечестве: незачем было бы Сыну человеческому умирать и воскресать.
Добрые плачут, или «спят от печали», а злые бодрствуют, действуют. Слезы добрых, в явном Евангелии, почти умолчаны; сказано о них, только в Апокрифе – Евангелии тайном. Смутно, впрочем, помнит Иоанн (18, 40), что требовали казни не все.
Не Его (отпусти), а Варавву! – закричали все.
Но «распни, распни Его!» – кричат только «первосвященники и слуги их» (Ио. 19, 6). Судя, однако, по дальнейшему, – не только они: очень вероятно, что и мнимый «народ» – действительная «чернь» – разделился надвое.
Так же смутно помнит Лука (23, 48), что в Голгофской тьме, уже после того, как предал Иисус дух Свой в руки Отца, —
весь народ, сошедшийся на зрелище сие, видя происходившее, возвращался, бия себя в грудь.
Может быть, и не «весь народ», а только часть его: очень вероятно, что и здесь он разделился. Кажется, такое же точно «разделение» происходит и на площади Гаввафы; злые кричат: «распни», а добрые плачут, «бия себя в грудь».
Поднял руку Пилат; колыхнулась голубая занавеска архиерейских носилок, как будто и за нею кто-то поднял руку, – и сделалась вдруг тишина.
Может быть, не знал Пилат, что скажет сейчас; может быть, хотел сказать совсем другое, но как будто не он сам, а кто-то за него сказал:
condemno, ibis in crucem.
Осуждаю; пойдешь на крест.[911]
«Нет у нас иного царя, кроме кесаря», – только ли от Сына отрекаются? Нет, и от Отца, потому что у народа Божия, Израиля, Царь Единственный – Бог: «Господи! царствуй над нами один». Сын и Отец уйдут из дома Израиля:
се, оставляется вам дом ваш пуст. (Мт. 23, 39.)
Что такое казнь Иисуса? «Судебное убийство»? Нет, люди должны были признать Иисуса Христом, или казнить, – римляне, по своему закону, как «возмутителя всесветнего»; иудеи, тоже по своему закону, – как «богохульника». Если бы Савл, будущий Павел, был на Гаввафе, то кричал бы и он: «Распни!»
Только ли иудеи распяли Его? Нет, и мы. «Кровь Его на нас и на детях наших». Сколько бы ни умывал руки Пилат, весь Рим – весь мир – этой Крови не смоет.
Добрые плачут, «бия себя в грудь», или «спят от печали»; а злые бодрствуют, действуют, – кричат: «Распни!» Так было и будет всегда.
Кто-то сказал: «Иисус был осужден справедливо, потому что весь дух Его учения находился в противоречии со всем существующим порядком вещей».[912] Так оно и есть, конечно. Весь вопрос в том, лучше ли «существующий порядок вещей» или то, чего хотел Иисус. Надо быть с Ним, чтобы Его оправдать. По всем законам, по всем «правдам», кроме Его, Он был и будет осужден всегда. «Ibis in crucem, пойдешь на крест», – этот приговор Пилата – приговор мира сего над Христом, во веки веков.
Ныне суд миру сему; ныне князь мира сего изгнан будет вон (Ио. 12, 31), —
это одна из двух возможностей, а другая: ныне суд мира сего – над Христом; ныне Христос изгнан будет вон. Надо ли говорить, какая из этих двух возможностей осуществляется в мире сейчас?
«Ликтор! руки свяжи ему – будет бит. Lictor, conliga manus, verberetur», – к смертному приговору должен бы давеча прибавить Пилат, но, вероятно, не имел силы; только молча, уходя с Лифостратона, махнул рукою ликтору, и тот уже знал, что надо делать.[913]
Воины отвели Иисуса внутрь двора, в преторию, и собрали на Него всю когорту. (Мк. 15, 16.)
Маловероятно, чтобы весь гарнизон Антониевой крепости, римская когорта,
, состоявшая тогда из 600 человек, не нарушая дисциплины, могла сойтись во внутреннем дворе «преторианского лагеря», castra praetoriana, для поругания осужденного узника.[914] Кажется, Марк называет целое вместо части, – «когорту», вместо манипула, в 120 человек, или даже центурии, в 60 человек.[915]
Только одним-единственным словом вспоминает Марк то, что произошло во дворе:
предал Иисуса (Пилат) на распятие, бичевав, φραγελλώσας, —
сухо, кратко, как будто «бесчувственно», по общему, кажется, для Страстей Господних, правилу: чем ужаснее, тем безмолвнее.[916] Слишком большое чувство в словах не выражается: так, из опрокинутой вдруг, слишком полной бутылки не льется вода. Тем, кто от привычки забыл, что значит: «Сын Божий бичуется людьми», – этого уже никакие слова не напомнят.
«Бич», flagellimi, по римским законам, предшествует кресту.[917] Римские граждане освобождены от этой позорной казни провинциалов и рабов. «Бич ужасающий», flagellimi bombile, – содрогается, при одном имени бича, Гораций.[918] Бич – «половина смерти, media mors», говорит Цицерон.[919] И даже «зверь», Домициан, бичу ужасается.[920] Бич, может быть, страшнее креста.
Донага раздев, бичуемого привязывают к низкому столбу, в слегка наклоненном положении, со скрученными за спиною руками.[921] Несколько «опытнейших» в этом деле, палачей-ликторов[922] наносят удары со всех сторон, и бичи, состоящие из ремней с вложенными в них, острыми, костяными или свинцовыми шариками, не только бьют по телу, но и вонзаются в него, «рубят, режут, рвут».[923] Часто уносят бичуемых замертво, а иногда забивают и до смерти.[924]
Так как бóльшая или меньшая сила ударов зависит от «опытнейших» палачей, то и немногими ударами они могут забить жертву насмерть, или сделать бичевание сравнительно легким. Судя по тому, что Иисус сохранит достаточно силы, чтобы, сидя на шутовском престоле, вынести поругание воинов и потом нести крест от Антониевой крепости до городских ворот, Пилат велел бичевать Его «легко». Но все-таки страшно подумать, как под бичами капала редкими каплями, а потом, все более частыми, и, наконец, струёй полилась на белую пыль площади красная кровь.
Так, полною платою расплатился Господь за Тайную Вечерю:
вот тело Мое, вот кровь Моя.