Черные-черные, косые тени от стенных зубцов на плоской кровле; белые-белые, косые светы от прорезов между зубцами. Где-то очень далеко внизу, за стеною храма, тяжело-медный шаг – сторожевой обход римских воинов.
Две летучие мыши, в лунном небе, слепые от света, сцепившись, метнулись, пропали. Скрипнул сухой кипарис кровельных досок; две человеческих тени метнулись, пропали, – только жаркий шепот любви, поцелуй.
Шел Иисус по белым и черным полосам. Вдруг остановился в белой; вспомнил – узнал, как будто шепнул ему кто-то на ухо: «здесь».
Белый из черной тени вышел Мальчик. Белая на Нем, льняная, сверху донизу тканая, короткая, чуть-чуть пониже колен, рубаха, с серебряной вышивкой, так четко на луне искрящейся, что можно прочесть:
Ангелам Своим заповедает о тебе охранять тебя на всех путях твоих, да не преткнешься о камень ногою твоею.
Мальчик шел с закрытыми глазами, как лунатик, прямо на Него. Дошел, открыл глаза, взглянул и истаял, рассеялся в воздухе: был, как бы не был. И вспомнил Иисус, узнал Себя двенадцатилетним отроком.
Медленно-медленно пошел к прорезу между зубцами стены; каждому шагу противился, а все-таки шел; дошел до самого края стены над кручею, наклонился и заглянул в лунно-дымную пропасть. Масличная гора за нею чернела, далекая-близкая; масличные кущи серебрились у подножья горы, – Гефсиманские. Плиты гробов белели, рассыпанные по дну Иосафатовой долины, как игральные кости. Острыми иглами сверкали в лунном огне кремни по высохшему руслу Кедрона. В бездну жадно смотрел Иисус.
И приступил к Нему сатана и сказал:
– Смертную тяжесть тела Ты взял на Себя, один за всех: за всех один, освободись. Чудо даст Тебе Отец, – даст всем. Смертью смерть победи – полети.
Если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз; ибо написано: Ангелам Своим заповедает о Тебе охранять Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею.[408]
А если Ты, Сын человеческий, – червь, – похули Бога и умри, раздавленный в пыли, как червь.
В бездну жадно смотрит Иисус. Бездна тянет к себе; в сердце впиваются с болью сладчайшею острые иглы кремней. Крепкие крылья растут за плечами. Ветер свистит в ушах, кругом идет голова. Шаг, – полетит.
Вдруг отшатнулся, поднял глаза к небу.
– Отец! – возопил, и сердце в Нем раскололось, как небо, и глас был из сердца, глаголящий: «Сын!» Глянул в лицо Сатане и сказал:
Отойди от Меня, сатана, ибо сказано, не искушай Господа Бога Твоего.[409]
И дьявол сник.
Сорок мигов – сорок вечностей.
Снова Белый на белом камне сидит. Мертвый дух от Мертвого моря снова дышит в лицо. Шелестит можжевельник.
– Мешиа мешугге, мешугге Мешиа! Мессия безумный, безумный Мессия! Что Ты сделал, что отверг? Вспомни, Сын, слово Отца: «милости хочу, а не жертвы». Ты любишь без милости. Люди – слабые дети: верить без чуда не могут. Чем же виноваты слабые, что страшного дара Твоего не вмещают, – свободы? Истиной хочешь освободить людей, и поработишь их ложью; чудо отверг, и Сам будешь творить чудеса, и блажен кто не соблазнится о Тебе. Все соблазнятся. Надобно соблазну в мир прийти, но горе тому человеку, через которого приходит соблазн. Горе Тебе, Иисус! Дух Земли восстанет на Тебя за свободу. Он освободит, а не Ты и все пойдут за ним. Вот что Ты отверг, – свободу. Но не бойся: будет еще искушение последнее, можешь еще победить Сатану.
И возносит Его дьявол на весьма высокую гору.[410]
Снежного Ермона, первенца гор, как Ветхого деньми в несказанном величьи, седая глава, вершина вершин, Ардис, куда нисходили к дочерям человеческим Сыны Божий, Бен-Элогимы, падшие Ангелы.[411]
Вьются до самого неба, ослепительно-белые под солнцем, снежные вихри – Бен-Элогимы в сребровеющих ризах – пляшут, плачут, поют древнюю песнь Конца. Но только что увидели солнце свое – Сатану, пали к ногам его, и сделалась такая тишина, какая была до начала мира и будет после конца. Умерло все на земле и на небе: белая смерть – снег, синяя смерть – небо, огненная смерть – солнце.
И увидел Иисус лицом к лицу —
подобного Сыну человеческому, облеченного в подир царей и священников, и по персям опоясанного поясом златым. Глава его и волосы белы, как белое руно, как снег; и очи его, как пламень огненный.
И ноги его подобны халколивану, как распаленные в печи, и голос его, как шум вод многих.[412]
И холоден пламень его, как смерть, и темное сверкание лица его, как солнце перед затмением. И сказал:
– Если Ты отвергнешь дар мой последний, горе, горе, горе Тебе, Иисус! Будешь один навсегда. Всех обманешь, а Сам не будешь обманут никем.[413] Никто никогда Тебя не узнает; меня узнают, мне поклонятся. Я поделил мир, а не Ты.
И приблизил лицо к лицу Его и сказал:
– Брат мой, Сын человеческий! Я Тебя люблю, я Тебя никогда не покину; отойду до времени, и вновь вернусь. Я с Тобой и на крест взойду. «Проклят висящий на древе». Оба мы прокляты; оба мир должны искупить от проклятья, сказать Отцу о братьях наших, сынах человеческих: «их проклянешь, – и нас, их простишь, – и нас!»
И поставил дьявол Иисуса на вершину вершин, крайнюю точку пространств и времен; и разверз пустоту – бесконечность пространств – Полдень и Полночь, Восток и Запад; бесконечность времен – все, что было, есть и будет.
И показал Ему царства вселенной во мгновении времени и сказал:
Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их; ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее.
И так, если падши поклонишься мне, то все будет Твое.[414]
И приблизил сердце к сердцу Его, и сказал:
– Ты – Иисус, Сын человеческий; я – Христос, Сын Божий. Иисус, поклонись Христу. И сказал ему Иисус:
Отойди от Меня, сатана; ибо написано: Господу Богу твоему поклоняйся, и Ему одному служи.[415] И окончив все искушение, дьявол отошел от Него до времени.
И се, Ангелы приступили и служили Ему.[416]
«Сколько ждали, искали, молились, и вот, только что нашли, – ушел!» – думал Симон Ионин, и тяжело вздыхал, всхлипывал, как маленькие дети, после плача.
Очень устал, вернувшись к ночи из ущелья Крита в Вифавару. Лег в шатре, но уснуть не мог: чуть глаза заведет, – вздрогнет, откроет глаза в темноте, и так лежит под низким, душным, верблюжьей шерсти, пологом. Слушает, как за полой шатра сонные верблюды жвачку жуют, лягушки в ивовых зарослях Иордана звенят усыпительно, где-то очень далеко, у стада, лает собака, и воет шакал в пустыне.
Третьи петухи еще не пели, как Симон встал, разбудил спавшего рядом с ним Андрея и сказал:
– Иду искать Иисуса.
– Что ты, Симон, где же ночью искать? – удивился тот.
– Все равно, иду. Не хочешь со мной, один пойду. Очень хотелось спать Андрею, но страшно было за брата. Встал и сказал:
– Пойдем.
Проснулся также Иоанн Заведеев, спавший о ними в шатре, и сказал:
– Пойду и я с вами.
Симон взял в мешок хлеба, часть печеной рыбы, глиняный сосуд с вином, и пошли.
Чуть светало, когда дошли до потока Крита у входа в ущелье. Спрошенный о дороге на Белую гору, пастух отсоветовал им трудный и опасный путь через ущелье, указал другой, обходный, по Иерихонской равнине, и дал им в проводники подпаска.
Мальчик довел их до полгоры и сказал:
– Прямо ступайте, теперь не собьетесь, до самого верха тропа доведет.
– А ты куда же?
– К дедушке. Овец пора на водопой.
– Пойдем с нами.
Мальчик покачал головой и сказал:
– Нет, не пойду.
И, помолчав, прибавил тихо:
– Боюсь.
– Чего же ты боишься?
– Его. Он там, на горе…
По тому, как он это сказал, все поняли, что «он» – дьявол. И вдруг побежал от них, как будто за ним уже гнался «он».
Розово-розово небо, и свежо, как лепесток только что расцветшей розы. Белая гора вся тоже порозовела, мертвая – вдруг ожила. И в розовом небе, как подвешенный на ниточке, огромный алмаз, солнечно-яркая, – тени, казалось бы, могла бы откидывать, – горела звезда Денницы.
Миновав устье Критского ущелья, тою же тропинкой пошли, как вчера Иисус, по отлогому скату Белой горы.
«Ангелы! Ангелы!» – подумал Симон, взглянув на небо, где, восходя от востока, из-за горы, проносились в очень, должно быть, высоком, земли не достигавшем веянии, первыми лучами солнца позлащенные, все друг на друга похожие, узкие, длинные облака, с одинаково склоненными верхушками, легкие, как пар. С утренней свежестью, курился из ущелья Крита, подземного рая, ладан бальзамных вересков: как будто совершая на земле и на небе служение Господу, проходили перед Ним в торжественно-медленном шествии, склоняя головы и вознося фимиам из кадильниц, златовенчанные, в златовеющих ризах, исполинские Ангелы.
Кончилось шествие, облака рассеялись, и по ровно-светлому небу протянулись от все еще невидимого солнца три голубовато-мглистых, расширяющихся кверху полосы, как бы три луча от невидимой славы Господней.
Симон вдруг остановился, заслонил глаза ладонью от света, вгляделся, тихо вскрикнул: «Он!» и побежал.
Белый на белом камне сидел. Солнце всходило за Ним и, казалось, три луча идут от Него, как от солнца.
Симон бежал так, что Иоанн и Андрей не поспевали за ним. Споткнулся о камень, упал, кожу содрал с колена до крови, но не почувствовал боли, вскочил, побежал еще скорее, ничего не видя – видя только Его одного – Солнце.
Пал к ногам Его, обнял их и воскликнул: – Равви! Равви!
Поднял на Него глаза, и сделалось так тихо на душе, так радостно, что, казалось, только для того родился и жил, чтобы смотреть на Него одного, больше ничего не видеть, не знать, не желать, – только смотреть, смотреть, и так умереть.
Руки положил Иисус на плечи его и заглянул ему в глаза так глубоко, как ни в чьи глаза никто никогда не заглядывал.
Симон, сын Ионин, ты наречешься Кифа – Камень.[417]
«Что это значит?» – подумал Симон, хотел спросить, но не посмел: вдруг ужаснулся тому, что увидел в глазах Его, и обрадовался так, что онемел, окаменел, сделался Камнем – Петром.
Подошли и Андрей с Иоанном, тоже пали к ногам Иисуса и обняли их. Ноги Его целовали все трое и землю у ног Его, где след еще не простыл от ночного звериного шествия. Так поклонилась Господу в тот день вся тварь: звери, люди и Ангелы.
– Первым наречешься ты, Андрей, сын Ионин, – сказал Иисус.[418]
Понял Андрей, что это значит: первый сказал вчера Симону: «Мы нашли Мессию»,[419] – первый на земле из людей исповедал Иисуса Христом.
Ничего не сказал Господь Иоанну, только обнял голову его, прижал ее к сердцу Своему, и, слушая, как бьется оно, улыбался Иоанн, как дитя, уснувшее на сердце матери.
И сказал Иисус:
– Дети! Есть ли у вас какая пища?
– Есть хлеб, вино и рыба, – сказал Петр и, вынув хлеб из мешка, хотел положить его на белый камень, рядом с тем, на котором сидел Иисус, но, по знаку Его, понял, что этого делать нельзя. «Место, должно быть, нечистое», – подумал, хотел спросить, почему, но опять не посмел.
Выбрали все трое из лежавших на земле, плоских камней восемь побольше и поровней, вытерли их полами одежды и сладили у ног Иисуса подобие маленькой трапезы. Петр положил на нее четыре ячменных, из пресного теста, лепешки, печеную рыбу и поставил глиняный сосуд с вином.
Камни, плоские, круглые, желтые, теплые, в теплом, желтом, утреннем свете, и точно такие же хлебы на них: камни сделались хлебами.
Взяв хлеб, Иисус благословил его, преломил и подал им. И ели от него все.
Только теперь вдруг вспомнил Петр, что Иисус три дня постился перед крещением, вышел вчера из Вифавары, не евши, хлеба с Собою не взял, и ночь провел в пустыне, голодный. Видел по тому, как ел Иисус, что Он очень голоден. Пожалел Его и полюбил еще неутолимее – от жалости.
Петр наполнил чашу вином. Взяв ее, благословил Иисус и подал им. И пили от нее все.
Петр знал, что по завету отцов, во всякой благословенной трапезе, должны быть три чаши: первая Господу, вторая Израилю, третья Мессии. Но, наливая вторую чашу, увидел, что для третьей не хватит вина, и, не зная, что делать, взглянул на Иисуса.
И сказал Господь:
– Воды прибавь.
Тут же стоял глиняный кувшин с водою. Давеча наполнил его Андрей свежей водой из родника у подножья Белой горы. Петр долил из него третью чашу.
Иисус благословил ее и подал им. И пили от нее все.
«Чистое вино, без капли воды, – удивился Петр и ужаснулся. – Я такого вина не пивал от роду. Будут пить такое в царствии Божием».
Тихо улыбнулся ему Иисус: знал, что вода сделалась вином.
В эту минуту увидели подходивших к ним Филиппа из Вифаиды и Нафанаила из Каны Галилейской.[420]
Вещий сон приснился Нафанаилу, когда уснул он вчера среди дня, под смоковницей: царство Божие будто бы уже наступило, и пиршествует он с бесчисленным множеством гостей, как бы всем Израилем, на брачном пире Жениха-Мессии в Кане Галилейской.
Проснувшись, увидел он Филиппа, и тот сказал ему:
Мы нашли Того, о Ком писал Моисей в законе и пророки, Иисуса, сына Иосифова, из Назарета.
Но Нафанаил сказал ему: может ли быть из Назарета что доброе?
Филипп говорит ему: пойди и посмотри.
Но не поверил Нафанаил, не пошел. Ночью же опять приснился ему тот же сон, и когда он проснулся, то, никого не видя, услышал голос: «Нафанаил! Я жду тебя на пир Мой брачный. Не медли же, да не будешь извергнут во тьму внешнюю». И проснувшись как бы во второй раз, очень испугался он, разбудил соседа по шатру, Филиппа, и сказал ему:
– Пойдем к Иисусу.
Сном одолеваемый Филипп сначала не хотел идти. Когда же Нафанаил рассказал ему сон, пошел.
Сведав от ночных сторожей Галилейского табора, что Симон, Иоанн и Андрей пошли искать Иисуса на Белую гору, – пошли туда же, спеша, как запоздавшие гости на пир.
Иисус, увидев идущего к Нему Нафанаила, сказал:
Вот подлинно израильтянин, в котором нет лукавства.
Нафанаил говорит Ему: почему Ты знаешь меня? Иисус сказал ему в ответ: прежде нежели позвал тебя Филипп, когда ты был под смоковницей, Я видел тебя.
Нафанаил отвечал Ему: Равви! Ты Сын Божий, Ты Царь Израилев.
Иисус сказал ему в ответ, ты веришь потому, что Я тебе сказал. «Я видел тебя под смоковницей»; увидишь больше сего.
И говорит ему. истинно, истинно говорю вам: отныне будете видеть небо отверстым и Ангелов Божиих, восходящих и нисходящих к Сыну человеческому.[421]
И возлегли за трапезу последние, так же, как первые. И благословил и преломил для них хлеб Иисус, и подал им чащу. И ели и пили все, и радовались так, как будто уже наступило царствие Божие.
И возвратился Иисус в силе духа в Галилею, и начал проповедовать, говоря:
– Время исполнилось, и приблизилось царствие Божие; покайтесь и веруйте в Блаженную весть.[422]
«Если только увижу лицо Его, спасусь», – думал, может быть, мытарь Закхей, взлезая на смоковницу; взлез, увидел, спасся. Может быть, и мы спаслись бы, если б увидели. Но это очень трудно. Странное лицо, подобное той книге, где оно отражается, как в зеркале: сколько ее ни читай, нельзя прочесть; все кажется, – не дочитал или что-то забыл, не понял чего-то, а перечтешь, – опять то же; и так без конца. Этого лица нельзя увидеть: сколько ни смотри на него, все кажется чего-то не доглядел, не понял. Смотрят – не видят миллионы человеческих глаз, две тысячи лет, и будут, вероятно, смотреть до конца времен, – не увидят.
«Плотский образ Иисуса нам неизвестен», – сообщает св. Ириней Лионский, уже в конце II века предание, идущее, вероятно, от Мужей Апостольских, Поликарпа и пресвитера Иоанна Эфесского, а может быть, и от самого Иоанна, сына Заведеева, «ученика, которого любил Иисус».[423] – «Мы совершенно не знаем лица Его,[424] – уверяет и бл. Августин, и прибавляет: образ Господень, от разнообразия бесчисленных мыслей, меняется»:[425] только ли от наших мыслей или от чего-то и в самом лице?
Св. Антонин Мученик, паломник VI века, вспоминает, что не мог увидеть, как следует, лика Господня на одной нерукотворной иконе, achiropoiite, потому что ослепляем был чудесно от нее исходившим сиянием, а также потому, что «лик перед глазами смотрящих на него, постоянно меняется».[426] Если нечто подобное происходит в живом лице Иисуса, насколько мы знаем его из Евангелий, то Ириней и Августин неправы: мы кое-что знаем или могли бы узнать о лице Господнем.
Старенький, плохенький, не помню где и когда мною купленный, снимок с Нерукотворного Спаса в Московском Успенском соборе, – Им самим будто бы на полотне запечатленного и царю Авгару Эдесскому посланного Лика, – годы и годы висел у меня на стене, так что, глядя на него слепыми от привычки глазами, я уже не видел его. Но как-то раз, задумавшись о лице человека Иисуса, я подошел к снимку, вдруг увидел его и ужаснулся.
Выйди от меня. Господи, потому что я человек грешный. (Лк. 5, 8.)
Взор нечеловеческих, как бы с того света глядящих, глаз чуть-чуть отведен в сторону; душу мне испепелил бы, если бы глянул мне прямо в глаза: точно милует, ждет, чтобы мой час пришел. А на лбу, под самым пробором, выбилась из-под гладких волос – геометрически-тщательно, как по циркулю, выведенных, параллельно вьющихся линий, – упрямая детская челка, как у плохо подстриженных деревенских мальчиков, и жалобно-детские губы чуть-чуть открытые, кажется, шепчут: «Душа Моя была во Мне, как дитя, отнятое от груди матери».
Царь ужасного величья.
Rex tremendae majestatisi —
и это, простое-простое, детское, жалкое.
Два Существа в одном, противоположно-согласные, – вот от Него самого, в этом образе, идущее, Им самим на полотне запечатленное, нерукотворное. Понял я это еще яснее, когда сравнил мой снимок с винчьевским рисунком в Тайной Вечере: в легком облаке золотисто-рыжих волос, склоненное, как только что расцветший и уже умирающий на сломанном стебле цветок, лицо шестнадцатилетнего, похожего на девушку, Иудейского Отрока; тяжело опущенные, как будто от слез чуть-чуть припухшие, веки и сомкнутые в мертвенной покорности, уста: «как агнец перед стригущим его безгласен, так Он не отверзает уст Своих».
Кажется, из всех рукой человеческой написанных Ликов Господних это прекраснейший. Но между тем, Нерукотворным, и этим – какая разница! Смерть победит ли Этот – не знаю, но знаю, что Тот уже победил; Этот лишь в трех измерениях, а Тот и в четвертом; мука сомнения в Этом, блаженство веры – в Том; с Этим я, может быть, погибну, а с Тем спасусь наверное.
В двух «золотых легендах», legendae aureae, средних веков выражен глубокий смысл этой неизобразимости, «нерукотворности» Спасова Лика.
Тотчас по Вознесении, ученики, собравшись в горнице Сионской и скорбя о том, что лица Господня уже никогда не увидят, просили живописца Луку изобразить им это лицо. Он же отказывался, говоря, что человеку сделать того невозможно. Но по трехдневном плаче, посте и молитве братьев, уверившись, что будет ему помощь свыше, наконец, согласился. Сделал очерк лица черным по белому на доске, но, прежде, чем взялся за кисть и краски, увидели все внезапно на доске появившийся Нерукотворный Лик.[427]
Вторая легенда такого же чистого золота. Трижды пытался Лука, еще при жизни Господа, изобразить Лик Его для исцеленной кровоточивой жены Вероники; трижды, сравнивая написанное лицо с живым, убеждался, что сходства между ними нет, и очень скорбел о том. «Чадо, лица Моего ты не знаешь; знают его лишь там, откуда Я пришел», – сказал ему Господь. – «Буду сегодня есть хлеб в доме твоем», – сказал Веронике. И она приготовила трапезу. Он же, придя к ней в дом, прежде, чем возлечь, умыл лицо Свое и вытер его полотенцем, и Лик Его отпечатался на нем, как живой.[428]
Третья легенда – золота чистейшего. Идучи Господь на Голгофу, изнемогал под крестною тяжестью так, что были капли пота Его, как капли крови, и плат подала Ему Вероника, и вытер Он пот с лица, и отпечатался на плате Ужасающий Лик, тот, о коем сказано в Исаиином пророчестве;
паче всякого человека обезображен был лик Его, и вид Его паче сынов человеческих. (Ис. 52, 14.)
Смысл всех трех легенд один: только в сердце любящих Господа и страдающих с Ним, неизобразимый Лик Его, как на Вероникином плате, запечатлен.
Помнят его святые, забыли грешные. Правда ли, что мы ничего не знаем и не можем знать о лице человека Иисуса? Сколько их ложных Мессий, воров и разбойников, гнусные лица в памяти своей запечатлела история, а лицо Христа забыла. Если бы это было так, надо бы поставить крест на человечестве.
Странный закон управляет нашей зрительной памятью лиц: больше любим – меньше помним, и наоборот. Лучше запоминается чужое лицо, чем любимого человека в разлуке, а своего лица никто не помнит: «Посмотрел на себя в зеркало, отошел и забыл» (Иак. 1, 24.) Может быть, разгадка этого странного беспамятства в том, что у человека два лица: внешнее, как маска, и внутреннее, настоящее. Внутреннее сквозь внешнее проступает тем яснее, чем больше и правдивей человек: у величайшего и правдивейшего из людей, Иисуса, – как ни у кого. Вот почему в первых, ближайших к Нему свидетельствах, внешнее лицо Его забылось, а внутреннее запомнилось, как ничье ни в каких исторических свидетельствах.