Крестная казнь начиналась с того, что палачи раздевали смертника по римскому обычаю догола;[960] но так как римляне в покоренных землях не нарушали без крайней нужды местных обычаев, то, вероятно, уважали и здесь, на Голгофе, иудейский обычай покрывать наготу повешенного куском ткани спереди.[961] Помнит и «Евангелие от Никодима», что Иисус на кресте опоясан был узким, по чреслам, «лентием».[962] Но многие учителя Церкви утверждают наготу Его совершенную: «Наг был второй Адам на кресте, так же как первый в раю».[963] С точностью мы этого не знаем. Благостно целомудренно покрыла наготу Господню сама История – здесь уже Мистерия. Не будем же и мы подымать ее святого покрова.
Смертника, раздев донага, клали на спину, и четыре палача держали его за руки и за ноги, чтобы не бился, а пятый, вгоняя молотком длинные «крестные гвозди», masmera min haselub, в мякоть ладони сначала правой руки, а потом – левой, прибивал их к обоим концам патибула.[964]
Masmera min haselub,
длинные гвозди креста, —
этих трех слов пронзающий звук слышался, может быть, Иисусу-отроку в стуке молотка в мастерской плотника Иосифа, вбивавшего длинные черные гвозди в белую, как человеческое тело, доску нового дерева. Тот же стук, с тем же пронзающим звуком, —
masmera min haselub, —
раздался и здесь, на Голгофе, глухо, в желтом тумане хамзина, в безответной глухоте земли и неба.
Жены, смотревшие издали, может быть, хотели бы закрыть глаза, чтобы не видеть, но не закроют – увидят, как длинные черные гвозди войдут в белое тело; уши хотели бы заткнуть, чтобы не слышать, но не заткнут – услышат, как достучит молоток.
Слушает небо, и земля, и преисподняя: не было такого звука в мире и не будет до последней трубы Архангела.
С помощью веревок и лестницы или особого рода вил, furcilla, подымали перекладину, патибул, вместе с пригвожденным к ней на заранее вбитый в землю столб, по-латыни palus, по-гречески σταυρός, по-арамейски selib, и прибивали ее гвоздями или привязывали веревками к выемке, сделанной в «перекрещенном кресте», crux capitata, немного пониже верхнего конца столба.[965]
Чтобы тяжесть иногда полутора суток висящего тела не разорвала прибитых гвоздями ладоней, телу давали одну из двух точек опоры: или, что бывало чаще, распятого сажали верхом на прибитый к середине столба и кверху в виде рога загибавшийся «колок», sedile,
, или упирали ногами в прибитую внизу столба, чуть-чуть приподнятую подножную дощечку, pedale, suppendaneum, так что обычное для положения распятого слово двояко: «висит» или «сидит» на кресте, sedens in cruce1.[966]
Гнусного «колка» в кресте Господнем не только изобразить, но и помыслить нельзя: вот почему вся церковная, а потом и светская живопись изображает крест с подножной дощечкой. Будем, однако, помнить, что Иисус, идучи на крест, шел и на этот позор, и благословим снова целомудренно опущенный и здесь покров Истории – Мистерии.
Ноги повешенного прибивали к столбу или порознь, одну рядом с другой двумя гвоздями, или вместе, одну на другую одним большим гвоздем – железным стержнем.
Очень далеко разносился и будет разноситься до конца времен, до края земли, стук молотка по большому гвоздю, входящему в ступни Господни. Мы этого не слушаем, а все-таки слышим, потому что ухо человеческое создано так, чтоб это слышать.
И была (на кресте) надпись вины Его: «Царь Иудейский» (Мк. 15, 26), —
сделанная, должно быть, черными буквами на белой дощечке, titulus, πίνακος, той самой, что несли перед Ним давеча в крестном шествии, а теперь прибили над головой Его к верхнему концу столба.[967] Буквы шли, вероятно, для четкости и сбережения места, не в строку, а в три столбца, на трех языках, «еврейском, греческом и римском» (Ио. 19, 21). В этой трехъязычной надписи – первое явление Христа – Царя Всемирного.
Будет возвещена сия Блаженная Весть Царства по всей вселенной, во свидетельство всем народам (Мт. 24, 14), —
это слово Господне здесь уже, на кресте, исполняется: только эти, пронзенные гвоздями руки обнимут мир; мир обойдут только эти пронзенные ноги.
Итак, Ты – Царь? —
на этот вечный вопрос Пилата – Рима – мира – вечный ответ Того, Кто стоит на жалкой подножной дощечке креста:
ты говоришь, что Я – царь. (Ио. 18, 37.)
И сколько бы люди ни ругались над Ним, знают они, или узнают когда-нибудь, что Царь единственный – Он.
Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», но что Он говорил: «Я – Царь Иудейский».
Но Пилат отвечал им: что я писал, то писал. (Ио. 21–22.)
Слишком похоже на Пилата – на весь Рим – это «каменное» слово: quod sripsi, sripsi, чтобы не быть исторически подлинным. Или еще сильнее, точнее: quod scriptum est, est scriptum, «что писано, то писано».
Сын человеческий идет, как писано о Нем. (Мк. 14, 21.)
Сказываю же вам (о том) теперь, прежде чем сбылось, дабы, когда сбудется, вы поверили, что это Я. (Ио. 13, 19.)
Так же, как это слово Пилата, – здесь, на Голгофе, все божественно двусмысленно, пророчески прозрачно, как бы внутренним свечением светится.
Крест, нарисованный красными полосками, чуждый, страшный, мохнатый, точно из звериного меха, на речной гальке найденный в Мас д'Азильской ледниковой стоянке;[968] бронзовые, Бронзового века, крестики-спицы в колесиках;[969] крест бело-серого волнистого мрамора, найденный в развалинах Кносского дворца на о. Крите, от середины или начала II тысячелетия;[970] множество крестов – на Юкатане, в царстве Майя.[971] Крит и Юкатан – может быть, две единственные уцелевшие сваи рухнувшего моста-материка через Атлантику – того, что миф называет «Атлантидой», знание – «праисторией», а Откровение – «первым, допотопным человечеством», – и на обеих сваях – Крест.[972] Что это, случай или пророчество? Выбор и здесь, как везде в религии, свободен. Но если даже все эти кресты – лишь «солнечно-магические знаки» – упрощенные, с отломанными углами, свастики,
, то возможная чудесность в сходстве доисторического креста с Голгофским не отменяется, потому что и он в известном смысле – «магический знак» победы вечного Солнца – Сына.
О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказали пророки (Лк. 24, 25), —
не только в Израиле, но и во всем человечестве!
Крест на Голгофе как бы откинул назад, до начала времен, исполинскую тень, движущуюся так, что по ней можно узнать, что произойдет на кресте, как по движущейся тени человека можно узнать, что делает сам человек.
Руки и ноги Мои пронзили.
Делят ризы Мои между собою, и об одежде Моей кидают жребий. (Пс. 21, 17, 19).[973]
«Этого не могло быть, потому что это слишком точно предсказано», – решает кое-кто из левых критиков: но ведь может быть и наоборот: это было, и потому, предсказано. Выбор и между этими двумя возможностями опять свободен.
«Петельный крест», ankh,
, у древних египтян – знак «вечной жизни», а древнемексиканское племя тласкаланов (Tlaskalan) называет ствол дерева в виде креста с пригвожденной к нему человеческой жертвой Древом Жизни.[974] Это почти так же «удивительно – ужасно», как возможное предсказание Голгофы в псалме Давида.
Точность почти геометрическая, с какою откинутая назад, до начала времен, движущаяся тень Креста совпадает с тем, что происходит на Кресте, – вот «удивительное – ужасное» в этих возможных пророчествах или случаях. Здесь уже сама история, как бы не вмещаясь в себе, переплескивается в мистерию.
То, что Иисус распят, кое для кого почти так же невероятно, как то, что Он воскрес.
Подлинно ли евангельское сокровище семи крестных слов Господних? Точное знание могло бы нам ответить: никакой человек, находясь в таком физическом состоянии, в каком находились распятые, после одного или двух часов не мог бы сохранить способность членораздельной речи.[975] Если тело человека, Иисуса, во всей жизни Его подчинено законам естественным, что на кресте всего очевиднее, потому что крайний отказ от чуда – Крест, то нет никаких оснований предполагать, чтобы Иисус «чудом» сохранил способность речи до последнего вздоха. Это подтверждается и евангельским свидетельством. Марк и Матфей помнят только одно крестное слово Господне, да и то не Его собственное, а лишь стих Псалма. Все остальные шесть часов на кресте (по Маркову счету) Иисус молчит. С этим свидетельством двух первых синоптиков совпадает и свидетельство IV Евангелия. Сказанное будто бы Господом «любимому ученику» о матери Своей перенесено сюда, на крест, как мы сейчас увидим, из другого места и времени, а из остальных слов у Иоанна первое: «жажду» (19, 28), – сказано за несколько минут до смерти, а последнее: «совершилось» (19, 30), – в самый миг смерти; все же остальные три часа (по Иоаннову счету) Иисус молчит.
Судя по тому, как неизгладимо запомнились первым двум синоптикам два предсмертных вопля Иисуса, все остальные шесть часов не слышно от Него не только ни слова, но и ни звука, ни стона, ни жалобы, по Исаиину пророчеству (53, 7):
как агнец пред стригущим его безгласен, так Он не отверзает уст Своих.
Это-то непостижимое, нечеловеческое молчание в муках нечеловеческих, эта божественная в них тишина больше всего, вероятно, поражает «заведующего казнью» римского сотника и заставляет его, «став напротив», вглядеться пристальней в лицо Умирающего. Много, должно быть, смертей видел он, но такой, как эта, – никогда.
Иисус молчит на кресте, потому что все, что Он чувствует, – уже по ту сторону слов. Но смысл молчания верно угадан, измерен, насколько это для человеческого слова возможно, в семи крестных словах – как бы семи окнах на семь ступеней Агонии – головокружительно в ад нисходящей лестницы.
В разных евангельских свидетельствах могут быть если не количественно, то качественно, разные пути и меры познания, более внешнего или более внутреннего. Какая мера глубже и проникновеннее, этого нельзя решить, а может быть, и не надо решать, потому что все одинаково подлинны и необходимы для нас.
Как Иисус умирал, мы лучше знаем – или могли бы знать – по семи крестным словам, чем если бы стояли у подножия креста и своими ушами слышали, своими глазами видели все.
Первое слово:
Отче: прости им, ибо не знают, что делают. (Лк.?8, 34).
По-арамейски:
Abba! scheboh lehon etehon hokhemin ma'abedin.[976]
Слово это, если и не было услышано из уст Его, то по лицу Его могло быть угадано или «смотревшими издали» женами еще тогда, когда Он проходил мимо них, на Голгофу, или кем-нибудь из стоявших вблизи, когда Он уже висел на кресте. Как бы то ни было, но глубже, чем в этом слове, заглянуть в сердце Господне, в первые минуты крестных мук, не мог бы и ангельский взор.
Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас (Мт. 5, 44), —
сказано там, на горе Блаженств, а здесь, на Голгофе, сделано. Молится Иисус за убийц Своих, не только настоящих, но и будущих, – за весь человеческий род.
Только один Лука помнит это слово прощения, помнит только он один и другое слово:
дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших;
ибо приходят дни, в которые скажут: «блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы не питавшие!»
Тогда начнут говорить горам: «Падите на нас!» и холмам: «Покройте нас!»
Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет? (Лк. 23, 27–34).
Очень возможно, что слово это где-то когда-то было действительно сказано Господом – только не в Крестном шествии, как думает Лука: падая под тяжестью креста, Иисус так же, вероятно, молчал, как на самом кресте.[977]
Между тем словом прощения и этим, как будто непрощающим, противоречие кажется неразрешимым. Кто – «сухое дерево»? Только ли Израиль? Нет, весь человеческий род.
Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле… Истинно говорю вам, что все сие придет на род сей. (Мт. 23, 35–36.)
Если «вся кровь», то, уж конечно, и эта, пролитая на Голгофе в величайшем из всех когда-либо на земле совершенных злодеяний. Как же Сын молится: «Отче! прости», – зная, что Отец не простит? В догмате это противоречие неразрешимо, но, может быть, разрешается в опыте. Не за всех убийц Своих молится Иисус, а только за «незнающих»: кто знает, тот непростим.
Здесь, на Голгофе, совершается не рабское, необходимое, а свободное, возможное, спасение мира. Высшая мера любви божественной дана и здесь, как везде, в свободе человеческой.
Но, кажется, последняя неисследуемая для нас глубина этого слишком привычного и потому как будто понятного, а на самом деле одного из неизвестнейших, непонятнейших слов Господних – еще не в этом.
Все могут спастись, но могут и погибнуть. Все ли спасутся или не все, а только «избранные»? В этом-то вечном вопросе – вся крестная мука, Агония Его и наша.
Жертва Голгофская не тщетна: если и второе наше человечество так же погибнет, как первое, не искупив величайшего из всех злодеяний – убийства Сына Божия людьми, то искупит его и спасется третье и, может быть, два первых спасет.
Когда же (Отец) все покорит (Сыну), то и сам Сын покорится Покорившему все Ему, да будет Бог все во всем. (1 Кор. 15, 28.)
Если так, то крестная молитва Сына: «Отче! прости их», – не значит ли: «прости всех»!
Распявшие же Его делили одежды Его, кидая жребий, кому что взять. (Мк. 15, 24.)
Так у синоптиков, а в IV Евангелии подробнее:
воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части; (взяли) и хитон; хитон же был нешитый, а весь тканый сверху.
Судя по этому дележу, одежда Иисуса, так же как всякого тогда иудея, даже самого бедного, состоит из пяти частей: хитона-рубашки, плаща, пояса, головного платка и сандалий.[978] Если каждый из трех крестов стережет «четверица», τεσσάριον, палачей-ликторов – обычное для крестной казни число, то эти-то четверо и делят одежду Иисуса на четыре части, и каждый берет себе одну цельную часть;[979] пятая же – хитон-рубашка – остается неразделенною: надо бы разодрать ее, чтобы разделить, – лишив главной цены. Вот почему воины
сказали друг другу: не будем раздирать ее, а кинем о ней жребий, чья будет. (Ио. 19, 23–24.)
Все это так живо и наглядно, что лучше не мог бы рассказать и очевидец. Живости, а также исторической подлинности всего свидетельства не только не ослабляет, а, напротив, усиливает делаемый тут же вывод об исполнении пророчества, может быть, «догматический» кое для кого из нынешних читателей, но для тогдашних – опытный, потому что все к Иисусу близкие люди не могли не сделать того же вывода, если не во время самого дележа, не даже в самый день распятия, не в первые дни после него, то все-таки очень скоро:
так (поступили воины), да сбудется реченное в Писании: «Ризы Мои разделили между собою и об одежде Моей кидали жребий». (Ио. 19, 24).
«Этого не было, потому что это слишком точно предсказано», – решит опять «историческая» критика. Но вот вопрос: кем предсказано, иудейским пророком или римским законодателем: «одежды казнимых», panicularia, берут себе палачи, speculatores?[980] Или «вымысел» Иоанна так искусен, что согласует псалом Давида с Римскими Дигестами? Вот к каким нелепостям приводит мнимоисторическая критика.
Слишком «чудесно» такое совпадение истории с пророчеством, и потому «недействительно»? А что, если наоборот: слишком действительно и потому чудесно? Между этими двумя возможностями выбор опять свободен.
Меньше всего, конечно, думает Иосиф Флавий о нешитом хитоне Господнем, когда вспоминает, что нижняя риза иудейских первосвященников – точно такой же хитон – вся сверху тканая рубаха без рукавов.[981]
Так же и Филон Александрийский о хитоне Господнем думает меньше всего, когда в нешитой ризе первосвященников видит таинственный прообраз «единого и неделимого Слова-Логоса, совокупляющего все части сотворенного Им космоса».[982]
Если бы и в Иоанновом свидетельстве о хитоне Господнем присутствовала мысль об этих двух мистериях: «Иисус-Первосвященник» и «Логос в космосе», – то этим вовсе еще не отменялась бы историческая подлинность самого свидетельства.
Тканая рубаха, плод искусной, трудной и долгой женской работы, – такая же роскошь для Нищего, такой же драгоценный дар любви, как вифанийское миро. Если не Мария, Матерь Господа, то, может быть, «другая Мария»,
, Неизвестная соткала ее; Брату, Сыну, Жениху – Сестра, Мать, Невеста; Иисусу – Мария; Неизвестному – Неизвестная. Нижняя риза эта на теле Возлюбленного – как бы вечная тайная ласка любви.
Здесь, на Голгофе, в толпе галилейских жен, «смотрящих издали», смотрит, может быть, и она, как руки палачей бесстыдно прикасаются к только что теплой от тела Его, вифанийским миром еще благоухающей одежде Любимого; слышит, может быть, и она, как звенят кинутые в медный шлем игральные кости – жребии, и так же, как давешний громкий стук молотка, пронзает ей сердце этот тихий звон.
Если все еще Иисус помнит о земном в неземной Агонии, то не прошло ли и по Его душе, как тень от облака по земле и тень улыбки по устам, воспоминание о пророчестве:
ризы Мои делят между собою и об одежде Моей кидают жребий? (Пс. 21, 19.)
Все исполнится, «как должно», йота в йоту, черта в черту. «Сыну человеческому должно пострадать», – слово это, повторенное столько раз на Крестном пути ученикам, не повторяет ли Он и теперь, на кресте, Себе самому: «Должно! должно! должно!» – и вдруг, как все тело пронзающая боль от судорожно дернувшейся и гвоздную рану в ладони раздирающей руки: «А может быть, и не должно?»
И ниже, все ниже спускается головокружительная лестница в ад.
Проходящие же ругались над Ним, кивая головами своими и говоря: эй ты, разрушающий храм и в три дня созидающий! Спаси себя самого и сойди с креста. Также и первосвященники и книжники, насмехаясь, говорили между собою: других спасал, а себя не может спасти. (Мк. 15,29–31.)
…Если он – (Мессия) Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в него!
Уповал на Бога; пусть же теперь Бог избавит его, если он угоден ему; ибо он говорил: «Я Сын Божий». (Мт. 27, 48–49.)
Ненависти даже нет у них к Нему – только смех. Кроме смеха, ничего уже не увидит, не услышит до конца. «Соблазн Креста», skandalon, «стыд», «срам», «смех», «поругание святыни»: вот все, что у Него осталось от царства Божия. Как бы Им самим дело Его погублено, сведено к смешному и жалкому. «Жалкою смертью кончил презренную жизнь», – скажут враги Его, и хуже еще скажут полудрузья: «Жалкою смертью кончил великую жизнь».[983]
Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его, —
так у Марка (15, 32) и у Матфея (27, 44), а у Луки не так, может быть, потому, что те смотрят «издали», извне, а этот – изнутри, и лучше видит.
Один из распятых (с Ним) злодеев поносил Его, говоря: если Ты – Христос, спаси Себя и нас.
А другой унимал его и говорил: или Бога ты не боишься, когда сам осужден на то же?
Но мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли. А Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу, помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое (Лк. 23, 39–42).
Более чем вероятно, что этот разговор двух, а если Иисус отвечает им, трех повешенных, – не мог происходить в действительности все по той же причине: через час-два после распятия люди утрачивают способность членораздельной речи. Но что из того? Только ли сердцем это подслушано или также ухом, это все-таки было, есть и будет в сердце Господнем и нашем. Слово это слишком необходимо, человечески божественно, чтобы могло быть «измышлено», как «миф».
«Вспомни обо мне, Господи, когда придешь в царство Твое», – смысл этих слов по-арамейски: Mari anhar li kidete bemal kutah, – тот, что «Царство» Иисуса – не будущее, а уже настоящее: будет Иисус во втором Пришествии Своем Царем для мира, для всех, а для самого разбойника Он уже и сейчас на кресте – Царь.[984] Только такая сила веры и могла спасти кающегося разбойника.
Слово это, сказанное хотя бы и не во внешней, а лишь во внутренней действительности, не в истории, а в мистерии, уже потому исторически значительно, что показывает такое же возможное разделение человеческих душ и здесь, на Голгофе, как там, во дворе Каиафы и в претории Пилата; «некоторые, τινές,» (Μκ. 14, 65), – пусть многие, пусть почти все, – ругаются над Иисусом, но не все: кто-то все еще верит в Него и распятого. Так же, как здесь, на кресте, два разбойника, все человечество, разделится надвое крестом, как мечом.
Думаете ли вы, что Я пришел дать мир на земле? Нет, говорю вам, но разделение. (Лк. 12, 51).
Если бы не это, то надо бы поставить на всем человечестве крест.