bannerbannerbanner
полная версияИисус достоин аплодисментов

Денис Леонидович Коваленко
Иисус достоин аплодисментов

Сингапур умел рисовать. Его нарисованные стаканы и бутылки были стеклянными, скрюченные в пепельнице окурки – бумажными, березы за окном были одеты листвой и окутаны воздухом, в нарисованные окна нарисованных домов, невольно хотелось заглянуть. Сингапур умел рисовать. И знал это. И все это знали. Только картины его никто не покупал. И не потому, что они были плохи… Их… не хотелось покупать… Причиной, был сам художник. Сингапур и не умел и не знал, как это – продавать. Одного взгляда было достаточно – он отдаст картину даром, в лучшем случае – пропьет. К тому же… какие-то куски оргалита, фанеры. Взять в подарок, это с удовольствием. А покупать… у Сингапура… просто смешно. Тем более, какие-то бутылки, стаканы, дворы с панельными пятиэтажками. Если уж и покупать, то – лес, реку, лодки у берега… и закат, и церковь на холме, или… что-нибудь такое… мистическое, с горгульями и обнаженными женщинами в доспехах-стрингах и невозможными двуручными мечами. Если уж покупать, платить деньги, то за иллюзию… а за стаканы и пепельницы… Это же не ботинки Ван Гога… впрочем и ботинки Ван Гога вряд ли бы купил местный потребитель. Ботинки у него и свои были. Сингапуру, частенько советовали сменить тематику – советовали от души, по-доброму, по-человечески. Жутко его это злило. «Прудик им подавай с лебедями, и что бы обязательно на холме церковь или старая мельница. Ненавижу». – После таких советов Сингапур всегда впадал в депрессию, ненавидел всех и в первую очередь себя. Доставалось и картинам. «Прудик им подавай!» – в злобе он топтал свои стаканы и бутылки. Придя в себя, если было возможно – собирал поломанные куски картин, склеивал, подкрашивал и… очень бережно… прятал, подальше от глаз – от своих глаз. Может по этому, он и ненавидел пленер: лес, прудик, церковь на холме. Его жизнь была в городе и ограничивалась городом. Все эти походы на природу, в лес, подальше от цивилизации, речка, шашлыки, закат… Весь пленер первого курса, когда все нормальные студенты, целыми днями, с пивом и с этюдниками, балдели на пляже или отдыхали в лесу, Сингапур упрямо не выходил дальше территории домиков базы отдыха, где и проходила летняя практика, рисуя только домики, окна, и всё те же бутылки и цветы на столе. «Сингапур, не дури, пошли на пляж там такие виды», – звали его. «Не люблю открытые пространства», – отвечал он, рисуя приоткрытую дверь в свой домик, где у двери, как на часах, стояли две водочные бутылки. «Дронов, – предупреждали его преподаватели, – не умничай, есть заданная тема. Будешь упрямиться, пленер не зачтем». Пленер ему зачли. «Если такой умный, зачем тебе институт? Будь просто художником. Неужели трудно взять и выполнить задание?» «Трудно. Не могу делать то, чего не хочу». «А ты захоти». «А вам это надо?»

Впрочем, академические работы в аудитории, Дронов выполнял, как требовалось и в срок. Но если речь шла о домашних заданиях…

Сингапур любил город. Любил рисовать город. Дворы, улочки, дома, крыши, окна, деревья… не было только людей. Его дворы и улочки были пусты, из окон смотрели только цветы в горшках, даже не смотрели, а выглядывали из-за занавесок, да и сами окна, казалось, наблюдали за кем-то, спрятавшись за березы и тополя. Его город жил; жил сам по себе; жил – наблюдая. Дома, деревья – все прятались друг за друга – и наблюдали. С интересом, тревожно, настороженно, с любопытством, даже с азартом – с каждой картины по-своему.

– Почему нет людей? – спрашивали его.

– Они лишние здесь, – отвечал он.

– Но ты же рисуешь город, а как же город без людей?

– Моему городу люди не нужны. Мой город не любит людей. Он их боится. Даже меня. И я его боюсь. – Всегда, странно, добавлял он. У него был только один автопортрет, который висел в зале на стене: на высоком прямоугольном листе оргалита, где-то внизу, сутулясь, затравленно исподлобья, смотрел Сингапур. А над ним, наблюдая тревожно, склонился, казалось, весь его город, со всеми своими окнами балконами и крышами.

Картины свои, Сингапур делал исключительно на оргалите или фанере.

– А почему не холсты? – Как-то спросили его.

– Не люблю холст, – был ответ. – Когда из холста давно сделали культ, когда все и всегда внушали, что холст это ХОЛСТ, что это не какая-нибудь картонка, что он стоит денег, что к нему нужен правильный грунт, что настоящие художники пишут свои настоящие шедевры именно на настоящих холстах, начинаешь его бояться и даже ненавидеть – как женитьбу. Все равно, что всю жизнь спал со шлюхами, и тут, на тебе – девственница. Это к чему-то обязывает, думаешь уже не о своем удовольствии, а как бы ей чего не так сделать. Для меня холст, что для нищего алкоголика элитный коньяк, черт его знает – букетом наслаждаться или так из горла. Несколько раз пытался с холстом работать… Через полчаса порвал его и выбросил: все боялся, как бы ни так мазок положить, вдруг испорчу. Чужой он мне, как китайцу ложка. Да и твердости в нем той нет, как в оргалите – чуть сильнее кистью или мастихином надавил, он и поддался. А когда испытываешь трепет, какая уж тут работа. А привыкнуть к холсту – ну его к лешему, у меня на это нет ни терпения, ни… смысла в этом никакого нет. Я и красками работаю, какими не страшно.

Профессиональных художественных красок было крайне мало (настоящая краска стоила настоящих денег), в основном масляная краска или эмаль для строительных работ (это добро Сингапур без проблем добывал у знакомых или у родственников; кто-нибудь из знакомых делал ремонт и строительная краска оставалась всегда). В коробках сухие пигменты всё для тех же строительных красок. Всё это он добавлял в масляную краску, добиваясь нужного ему цвета. По крайней мере, за всё это не нужно было платить.

5

Войдя в квартиру, раздевшись, сменив казаки на тапочки, Сингапур прошел сразу в зал, сел в кресло. Пьяно и долго посмотрев в стоящий в этюднике чистый лист оргалита, устало отмахнулся, поднялся и, упав на диван, тут же уснул.

Разбудил его звонок в дверь. Со вторым звонком он нехотя поднялся и подошел к двери.

– Кто?

– Мышей травим. У вас есть мыши? – почему-то раздраженный женский голос.

– Чего? – спросонья не поняв, Сингапур отворил дверь, в это время дверь отворили и соседи, обе двери были железными, отворялись в одну сторону и, с лязгом, столкнувшись, соседская дверь уперлась в дверь квартиры Сингапура.

– Дверей понаставили, – даже зло заметила женщина.

– А тебя кто звал! – разозлился Сингапур, хотел дверь свою распахнуть и еще крепче высказаться – да дверь соседская мешала. Матернувшись, он дернул за ручку. Бес толку. Дверь, сцепившись с соседской, не захлопывалась. – Дверь закройте! – крикнул в проем Сингапур.

– Свою чуть приоткрой! – ответила соседка.

Сингапур чуть приоткрыл дверь. Соседка захлопнула свою, Сингапур – свою. Зашел в ванную, крепко умывшись, вышел в кухню поставил греть чайник. Вновь позвонили. Уже не спрашивая «кто», он отворил дверь, та с лязгом врезалась в соседскую.

– Мука нужна? Муку продаем.

И, немедленно, голос соседки:

– Пошли на хуй! – и следом, – Федор, дверь чуть приоткрой. – Сингапур чуть приоткрыл. Железный грохот, и соседская дверь захлопнулась.

– Сама пошла! – обиженный возглас, и следом испуганный вскрик: – Ой! – Сингапур с удовольствием грохнул своей дверью. Вернулся на кухню, дождался, когда чайник закипел; заварил чаю. Вновь позвонили. Решительно, Сингапур подошел к двери, резко распахнул ее, готовый с ходу обматерить любого. На пороге стоял Паневин, рядом Галя.

Здесь даже Паневин смутился, слишком резко распахнулась дверь, и слишком решителен был вид Сингапура, стоявшего в дверях, готовый что-то такое сейчас сказать…

– Блин… вы… Привет, ну проходите, – последнее он сказал совсем, как старым друзьям, и отступил, приглашая гостей войти.

Как ни старался Паневин, как он ни расправлял плечи, как ни выворачивал локти, он легко прошел в дверь.

– Аккуратнее, у меня узкий коридор, – пошутил Сингапур, и Гале: – В этой квартире не разуваются, вон тряпка – подошвы оботрите. Для особо приближенных есть тапочки, – он кивнул на пару тапок стоявших под вешалкой. Сказав «спасибо», Галя, забыв вытереть сапожки, даже снять куртку, сразу пошла, куда сказал Сингапур – в зал. Паневин, расстегнув куртку, хотел уже снять, передумал, и прошел следом.

– Садитесь, я чаю принесу, – кивнув на кресла, Сингапур ушел на кухню.

Все, кто впервые попадал в эту квартиру, невольно, даже сами того не желая, погружались, во что-то тихое… безмятежное… Картины. Впрочем, не только картины, сам воздух, здесь, казалось, растворял время… И исчезало время. Какие-то пустые безлюдные дворики… и очень много цветов. Сингапур любил рисовать цветы. И цветы у него, прячась друг за друга, наблюдали…

Самый равнодушный к живописи человек, сам того не замечая, только ступив в комнату и опустившись в кресло, медленно вяз в этом живом безлюдном городе старых хрущевок, и странных, живых натюрмортов, где цветы и бутылки чем-то, необъяснимым, напоминали людей. Еще немного… вот уже Сингапур приносил чай… и никуда не хотелось уходить. Хотелось просто сидеть в кресле, пить чай, и, бесконечно долго, переглядываться с этими странными домами, цветами и бутылками, всегда стоящими у окна и точно задумавшимися о чем-то. Совсем мало было цветов, которые бы гордо возвышались из вазы. Конечно, были и такие, которые просто вырывались из этой никчемной вазы и, просто таки, возмущались! Но большинство, задумчиво склонившись, смотрели в окно, совсем не желая выпрыгивать из этой кривой, и давно привычной вазы… они смотрели тоскливо, но без зависти. Точно понимая, что и там, за окном, скорее всего, все та же тоска.

Вернувшись с чаем, Сингапур расставил чашки и чайник на столе, сам сел на диван.

– Красивые картины, – негромко сказала Галя. – Особенно цветы… Только грустно, – добавила она и замолчала, отведя взгляд к картинам.

– Хочешь, подарю? – обычно спросил Сингапур.

– Нет, – даже, как-то удивленно отказалась Галя.

 

– Почему?

– Они слишком манят. Это… Это от лукавого.

Теперь Сингапур сделал удивленное лицо.

– Искусство от лукавого. Особенно вот… картины, – казалось, спрятавшись в кресле, негромко и все более волнуясь, говорила Галя.

– О как, – удивился Сингапур. Паневин согласно слушал.

– Богу не угодно такое искусство.

– С чего бы?

– Смотря на красивую картину, ты забываешь о Боге.

– Что же теперь вообще не писать картин?

– Не писать, – кивнула Галя.

– А разве эти цветы не создание Бога?

– Эти нет, эти – создание твое.

– А которые в поле?

– Те, да, а эти – нет, – повторила она уже испуганно, и все сильнее спрятавшись в кресле.

– Но если я создание Бога, то почему мои цветы от лукавого?

– Всё искусство от лукавого. Бог создал тебя, а лукавый наделил способностью обманывать людей. Даже иконы от лукавого. Потому что их можно продать. Всё, что можно продать – от лукавого.

– Но ведь и меня можно продать, – произнес Сингапур.

– Тело да. Душу нет. Душа принадлежит Богу. А тело – дьяволу.

– Значит и с картинами так же, – улыбнулся Сингапур. – Часть моей души в каждой картине.

– В них нет души. В них обман. Душа одна и она в тебе. А в картинах – обман, лукавство. Отражение твоей души, как в зеркале.

– А ты, правда, святая? – вдруг спросил Сингапур.

– Да – так сказал Бог, – настороженно, точно готовая сорваться и удрать, прошептала Галя.

– И Минкович, правда, оскопил себя?

– Нет… я не знаю. Не задавай таких вопросов, – она чуть подалась, готовая вскочить.

– Не буду, – успокоил ее Сингапур. – И, что же мне теперь – сжечь свои картины?

– Да, – ответила Галя.

– Вот и договорились… И иконы сжечь?

– Да. Сжечь.

– И тело – сжечь, ведь оно принадлежит дьяволу?

– В иконах отражение души – они бездушны. А в теле душа…

– Так тело – дьявола.

– Душа от Бога.

– Так тело… Сжечь? – уже привычно тяжело, спрашивал он, взглядом уперевшись в Галю.

– Тело дьявола, но его не создал дьявол, и цветы в поле – создал не ты, и не дьявол. А картины рисовал ты. Искусство – искусственно.

– И иконы? – не унимался Сингапур.

– Да. Всё, что создано не Богом – всё от дьявола, всё от лукавого.

– Чай – остынет, – Сингапур указал на чайник и сам, подавшись вперед, взял со стола чашку с чаем. – Что ж, – отхлебнув чаю, произнес он, – будем разрушать. Начнем с картин, закончим городом, и все, дружненько переселимся в пещеры и пустыни, будем ходить в звериных шкурах и питаться кузнечиками.

– Да, ты согласен? – неожиданно живо, воскликнула она, и вдруг, точно осознав, что ее обманули, в волнении закусила губу.

– Я, нет, – ответил спокойно Сингапур. – Я – не согласен, – повторил он, внимательно изучая ее изменившееся лицо; и, не отводя взгляда, спросил у Паневина. – А ты, Сма, ты согласен?

– Да сма, – немедленно ответил Паневин.

– Вот и славно. Раздевайся, – Сингапур посмотрел на него. – Раздевайся-раздевайся, сожжем на хрен твою дьявольскую куртку и ботинки, и уматывай в пустыню – жрать кузнечиков. Ну, чего ты смотришь, на меня? Раздевайся.

– Не так! – воскликнула Галя. – Это не искусство, это одежда, она не отворачивает от Бога. Отворачивает роскошь, а одежда не роскошь. Она нужна. Роскошь – сжечь. Обман – сжечь. Сжечь – все, что отворачивает от Бога.

– В этом и есть святость? – спросил он.

– В чем? – насторожилась она.

– В разрушении.

– Да. Нет! – не в этом, в другом. Святость в другом. Святость – попасть в рай. Надо любит, любить Бога. И только его – это святость. А не будешь любить – в ад. В огонь. В адский пламень. И гореть – гореть вечно. Всё, что от дьявола – всё огонь. Всё будет гореть – всё, что от дьявола.

– И зачем ты пришла? – даже устало, спросил Сингапур.

– Я помочь. Тебе помочь. Тебя спасти.

– От чего?

– От ада. От пламени.

– Сожгя мои картины? – усмехнулся он. – Хорошо же спасение от огня. Клин, клином, что ли? – он закурил.

– Не надо курить, – попросила она.

Не возражая, Сингапур затушил в пепельнице сигарету. Ему почему-то даже не хотелось протестовать. Даже спорить не хотелось. С откровенным равнодушием смотрел он на Галю. Ему даже стало грустно. Сама мысль, что кто-то предложит уничтожить его картины, расстроила его. Не важно, уничтожить, потому, что плохие или уничтожить – потому, что хорошие… Он обиделся. Отвернулся, и смотрел в окно. Ему еще никто не предлагал такого, даже по самой жестокой злобе. Бездарностью обзывали, но сжечь… уничтожить. Он по-настоящему обиделся. Как-то, он рассказал, что самая страшная для него месть, это убийство его картин. «Представлял себе, – говорил он, – приходит ко мне какой-нибудь дядя, который очень хочет мне зла. Покупает у меня все мои картины, даже те, которые я еще не создал. Покупает за бешеные деньги. За невообразимые миллионы. И, купив, сваливает их все в кучу и, заставляя меня смотреть на это – сжигает их. И все, что я бы после не создал – все сжигает. И платит. Главное платит – вот самое страшное».

Он подошел к балкону, открыл дверь; вместе с морозным воздухом, бессильный пьяный возглас:

– Отдай мои деньги, я буду пить, бля!

– Это сосед, этажом ниже, – невольно прокомментировал Сингапур.

– Отдай! Буду пить! – с надрывом из последних сил, прокричал сосед. – Буду!!..

Сингапур закрыл дверь.

– А разве душу продать нельзя – хотя бы тому же дьяволу? – спросил он.

– Нельзя. Она же Бога.

– А пламень – который адский?

– Не будешь любить – будешь гореть.

– А чему гореть, если душа – Бога?

– Тело – гореть.

– В смысле? – усмехнулся Сингапур.

– Мысли. Душа, это счастье. Дьявол бессилен перед счастьем. Он мысли к себе забирает – память о теле. Вот он ад – тебе оставляют тело – память о теле, мысли… И это будет гореть – вечно.

– А душа – с Богом в счастье?

– Да, но ты не узнаешь. Тебе мысли оставят – будешь гореть, чувствовать боль, страх, не будешь о душе помнить – что она в счастье. Не будешь – потому что боль.

– Мудрёно, – произнес Сингапур. Помолчав, спросил: – А рай?

– Радость. Нет мыслей, есть только радость. – Ответила она улыбнувшись. Впервые Сингапур увидел ее улыбку, тихую, наивную. Даже странно стало, что Галя может улыбаться. Но улыбка быстро исчезла. Вновь, серьезная, она, заставляя себя не смотреть, невольно возвращалась взглядом к картинам.

– Да-а… А сидя на берегу реки, наблюдая закат, ты думаешь как прекрасен мир, который создал Бог, – вздохнув, сказал Сингапур.

– Да, – согласилась Галя.

– Что-то в этом есть, – произнес Сингапур, открыв дверь балкона, ему хотелось курить.

– Буду пить, бля! – капризно доносилось с улицы.

– А если я не хочу твоего спасения? Если я хочу гореть – вечно. Вот Сма, вот его и спасай, – не было в его тоне иронии, не было насмешки, серьезен он был, как-то капризно серьезен, с тихой откровенной обидой смотрел он на Галю.

– Ты не ведаешь, что творишь, – ответила она.

– Как раз ведаю, ох как ведаю, – вздохнув, произнес он. – Ты мне про ад говоришь, пугаешь, что гореть мне в адском пламени… Какая же ты наивная, – он вновь вздохнул. – Как все было бы просто, если оно так. Я вообще смерти не боюсь. Думал, что это так, бравада, мои личные понты. Недавно в одной статейке вычитал, что восемнадцатилетних в армию призывают не просто так, а научно доказано; восемнадцатилетние и около того, по определению смерти не боятся – возраст такой. Вроде бы в этом возрасте мы все такие всё знающие максималисты, вся жизнь у нас впереди, мы даже и понять не можем, что вообще способны когда-нибудь умереть. А если и думаем о смерти, то как о чем-то красивом, театрально-постановочном: обкуриться и умереть под музыку Doors, или на поле брани, но обязательно перед этим замочить человек тцать, и после уж – пуля в сердце, и ты падаешь с улыбкой… крупный план, величественная музыка, лицо твоей матери, девушки, друзей – все это медленно проплывает… И ты умираешь без боли и с улыбкой. Очень важно, что с улыбкой. Смерть нужно встречать улыбаясь и под величественную мелодию, и, чтобы весь мир знал, что ты умираешь красиво. Вот только такая смерть нас, как мы уверены, ждет. Я читал об этом. Там еще говорили про физиологию, психологию, словом, объясняли как могли… А ты мне о каком-то адском огне.

– Страшные вещи ты говоришь, страшные, – прошептала она.

– А что если умер, и все – словно тебя не было. Прах к праху и лопух на могиле. Помнишь? – Галя не ответила, она, казалось, и не слушала, как оглохшая, молча вглядывалась в Сингапура, и, казалось, что-то шептала. – Я думал об этом. Жутко, – продолжал он негромко. – Вот что страшно – прах к праху. А огонь, это даже очень ничего. Это не страшно. Я последнее время часто думаю о смерти, до того додумался, что стихотворение сочинил – ма-аленькое такое: Прости меня жизнь за мою любовь к смерти. Любовь безрассудна… а ты коротка.

Перечитав его, понял, что все это как-то несерьезно, вся эта смерть, вернее, все эти мысли о ней. Кого не послушай, все отзываются о смерти, как-то… несерьезно. Как-то поэтично. Не хотим мы ассоциировать смерть с истлевшими кишками, гноящимся, разлагающимся лицом… Смерть – это, что-то такое другое, потаенное, не объяснимое, не укладывающаяся в земные телесные рамки. Мы ее словно заговариваем: в любви ей признаёмся, жертвы ей приносим, смеемся над ней, даже шутим. Всё узнать хотим, выведать – а какая ты, смерть? Ведь не старуха же с косой. И зачем мы вообще родились, если суждено умереть? Опять же – умереть, это что? Райские кущи, адский огонь или лопух на могиле? И если есть жизнь вечная, то… зачем мы проживаем жизнь эту? И все, с кем бы ни говорил о смерти, все сходятся в одном: если мы и вправду смертны, то и жить надо на полную катушку. Иначе, зачем я родился. Ни к чему мысли эти, о смерти, не приводят, убеждаешься лишь, что жить надо в свой кайф, чтобы не жизнь – Голливуд: сплошные животные инстинкты в виде секса, выпивки и жрачки. А духовность – потом – там, на том свете. Там, все равно, все вечно и никакого секса. Так что времени для раскаяния – дальше некуда. А если прах к праху, тем более – живи и наслаждайся. Что любопытно, – о смерти по-настоящему задумываются или старики или инвалиды, которым земные радости уже не в радость. А у меня пока всё в норме и печень без цирроза. Так что, приходи ко мне лет через двадцать, тогда я, думаю, созрею для спасения, к этому времени жизнь меня поломает: жена бросит, с работы уволят, цирроз обнаружится и рак предстательной железы. Вот тогда я тебя буду ждать. Только не прозевай, а то меня какие-нибудь спасатели Малибу перехватят, в виде муновцев или им подобным. Падальщики, – уже нервно закончил он, не мигая смотря на Галю. Та продолжала что-то беззвучно шептать.

– Ну ладно, – не дождавшись никакого ответа, произнес он, – чай попили и славно. Мне работать надо. Создавать не угодные Богу лукавые цветочки-лютики. – Он отошел от балкона и остановился посреди зала, засунув руки в карманы джинсов. Поднялся Паневин, Галя продолжала сидеть в кресле.

– Ну хорошо, – неожиданно сдался Сингапур, – Решила меня спасти – спасай. Только как? Как ты собираешься меня спасать?

– Не пиши больше картины, – произнесла она.

– Хорошо – это первое, – он обычно поднял руку и загнул мизинец. – Второе.

– Отдай все и иди за мной.

– Что всё и кому? И куда идти?

– Нуждающимся. Как велел Бог. А идти – за мной.

– Хорошо. А как ты себе это представляешь? Я продаю квартиру выхожу на центральную площадь с транспарантом – «Каждому нуждающемуся – по рублю». Или как?

– Да, – согласилась она.

– А ведь ты не шутишь, – пристально вглядываясь в нее, произнес он. – Нет, не шутишь.

И кем ты себя возомнила? – вдруг вникнув в смысл сказанных ее слов, воскликнул он.

И она повторила:

– Отдай все и иди за мной.

– Хорошо, – все поняв, согласился Сингапур, – Только завтра. Договорились? Вот и славно, – не дав ей возразить, он ласково взял ее за руку, – завтра, хорошо? Я пока подготовлюсь к этому, морально… и… все такое. – Он повел ее к выходу.

– Богу привет, пламенный, – помахал он, уже стоящей на лестничной площадке, Гале, и закрыл дверь.

Рейтинг@Mail.ru